Судоплатов Павел Анатольевич Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930–1950 годы Сайт «Военная литература»



бет40/44
Дата01.12.2016
өлшемі7,37 Mb.
#2989
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44
Мне повезло, что я не попал в первую волну осужденных по делу Берии. Жены Берии, Гоглидзе, Кобулова, Мешика, Мамулова и других были арестованы и сосланы.
Вскоре после моего ареста Вера Спектор, наша соседка по дому (с ее мужем Марком Спектором в двадцатых годах жена работала в Одесском ГПУ), встретила мою жену и жестом показала, что хочет с ней поговорить без свидетелей на черной лестнице. При встрече она сказала:
— Марк передает привет и просит, чтобы я обязательно сказала тебе: правительство отменило указ, по которому Министерство внутренних дел или любое другое ведомство имело право подвергать административной высылке членов семей врагов народа без соответствующего решения суда.
Хотя над женой всячески измывались и требовали, чтобы она освободила квартиру, она упорствовала и заявляла, что подчинится только решению суда.
Чрезвычайно важной оказалась ее встреча с самим Спектором, полковником госбезопасности в отставке. Это был весьма проницательный человек. Во время войны он возглавлял службу контрразведки ВМС на Северном флоте, а потом в течение года был заместителем начальника секретариата НКГБ — МГБ. Он перенес инфаркт и вышел в отставку в 1946 году, затем работал заместителем председателя Московской городской коллегии адвокатов.
Они встретились как бы случайно — в поликлинике МВД, а не у нас дома. Ко мне Спектор всегда относился с большой симпатией и прекрасно понимал, насколько абсурдны выдвинутые против меня обвинения. Когда до него дошли слухи о моем состоянии и о том, что я нахожусь фактически при смерти, он разработал план, как жене тайно установить со мной контакт. Марк устроил ей встречу с Волхонским, с которым мы с женой в свое время работали в Харькове в ГПУ Украины. Волхонский был заместителем начальника Главного управления мест заключения, и Бутырки также находились в его ведении. Узнав о моем критическом состоянии, Волхонский предложил следующий вариант: жена в заранее намеченный день, когда он будет вести прием родственников заключенных, явится к нему в кабинет в Бутырской тюрьме под предлогом, что не верит утверждениям, будто ее муж жив, и хочет знать, почему — в нарушение всех тюремных правил — администрация Бутырок требует для него еженедельных передач с деликатесными продуктами. Она действительно приносила по настоянию врачей буквально все, кроме спиртных напитков.
Болконский настоятельно просил, чтобы она явилась в строго определенное время, дабы у него была возможность вызвать к себе недавно назначенную медсестру, которая постоянно дежурит в моей камере-палате. Это и была та самая удивившая меня медсестра, — молодая, лет двадцати пяти, добрая женщина.
— А дальше зависит от тебя, работай с ней и перевербуй ее на свою сторону, — напутствовал Волхонский.
В обязанности Марии Кузиной, вольнонаемной сотрудницы медчасти тюрьмы, входило докладывать начальству обо всех подозрительных контактах заключенных. Решили, что жена расскажет Марии об оклеветанном большевике, герое войны, и постарается добиться ее расположения. Со своей стороны, Волхонский предупредил жену, что может уделить на этот разговор не больше трех-четырех минут.
Не прошло и месяца, как план удалось осуществить. В назначенное время Волхонский вызвал к себе дежурившую Марию и в присутствии жены одного из заключенных, как он выразился, попросил сообщить о состоянии его здоровья. Жена стала умолять сестру помочь мне и сделать все возможное для моего лечения. Она говорила, что речь идет о человеке, не раз рисковавшем своей жизнью в годы войны, когда он вел подпольную работу против немцев. Она обратилась с просьбой и к Кузиной, и к Волхонскому спасти мне жизнь, чтобы я смог предстать перед судом, который справедливо решит мою участь. Конечно, вся беседа записывалась на пленку и попала затем в мое тюремное дело, но внимание прокуратуры она не должна была привлечь.
После того как Волхонский подтвердил, что Марию глубоко взволновала моя судьба, жена раздобыла ее телефон и сумела установить с ней доверительные отношения. Она как могла старалась отблагодарить эту добросердечную женщину, помогая ей материально. Мы поддерживали с ней дружеские отношения и после моего освобождения.
В тюрьме я никогда не разговаривал с Марией — она только нежно сжимала мою руку, показывая, что в газетной обертке на очередной книге я найду нужную для себя информацию.
Так продолжалось около полугода, но вот неожиданно меня положили на носилки и в специальной медицинской машине под охраной отвезли на железнодорожный вокзал. Стояла зима 1955 года. С момента моего ареста миновало около полутора лет.
Двое вооруженных конвоиров в штатском пронесли меня в купированный вагон. Но куда отправлялся поезд? Этого я не знал. Однако, хотя была ночь, мне удалось прочесть табличку на вагоне: «Москва — Ленинград».
В купе разместились я и Мария. Сразу после отхода поезда конвоиры заперли дверь и удалились, сказав, что придут через полчаса. Я лежал на нижней полке, а Мария — на верхней. Не говоря ни слова, она протянула мне книгу, обернутую в «Правду» с той же статьей о расстреле группы Абакумова. В статье говорилось также об освобождении Маленкова от должности главы правительства, вместо него назначили Булганина. Эта информация была особенно важна для меня.
Настроение у меня поднялось. Теперь, когда сняли Маленкова, появилась слабая надежда, что я смогу каким-нибудь образом обратить эту ситуацию в свою пользу. Поскольку я был уверен, что купе прослушивается, то никак не комментировал статью и не пытался даже заговорить с Марией, которая снова, по обыкновению, тихонько сжала мне руку. Вскоре вернулась охрана в подпитии, а я, измученный напряжением и неопределенностью своего положения, уснул как убитый.
На Московском вокзале в Ленинграде нас встретила карета «Скорой помощи», и меня повезли в печально известные «Кресты» — тюрьму, которая в царское время использовалась для предварительного заключения. Одно крыло тюрьмы было превращено в психиатрическую больницу. Формальности здесь соблюдались довольно строго. Меня осматривал главный психиатр подполковник медицинской службы Петров, который впоследствии следил за «медицинским лечением» диссидента-правозащитника Владимира Буковского. И в мое время тюрьма была заполнена не только обычными уголовниками, но и политическими заключенными, некоторые из них находились здесь более пятнадцати лет.
Петров, казалось, был вполне удовлетворен обследованием и поместил меня в палату вместе с генералом Сумбатовым, начальником хозяйственного управления госбезопасности, и Саркисовым, начальником охраны Берии. Я понимал, что палата прослушивается. Оба моих соседа показались мне психически больными людьми. Саркисов, бывший когда-то рабочим текстильной фабрики в Тбилиси, все время жаловался, что ложные обвинения в измене, предъявляемые ему, срывают срочное выполнение пятилетнего плана в текстильной промышленности. Он просил врачей помочь ему разоблачить прокурора Руденко, который мешает внедрению изобретенного им станка и увеличению производства текстиля, тем самым не дает ему получить звание Героя Социалистического Труда.
Сумбатов сидел на постели, плакал и кричал. Из бессвязных отдельных слов можно было понять, что сокровища Берии зарыты на даче Совета Министров в Жуковке под Москвой, а не вывезены контрабандой за границу. Вскоре его крики сделались еще громче. Сначала я думал, это реакция на уколы, но когда он умер, мы узнали, что у него был рак и его мучили невыносимые боли.
В «Крестах» я стал инвалидом. Там мне второй раз сделали спинномозговую пункцию и серьезно повредили позвоночник. Я потерял сознание, и лишь внутривенное питание вернуло меня к жизни. Особо тяжело я переносил электрошоковую терапию, она вызывала сильнейшие приступы головной боли.
Пробыл я в «Крестах» неделю, когда в Ленинград приехала жена. Это спасло меня, так как ей удалось призвать на помощь многих наших друзей, бывших сотрудников ленинградского МГБ. Больше всех помог дядя жены Кримкер, обаятельный человек необыкновенных способностей. Сменив в жизни не одну профессию, он в каждой добивался поразительных результатов. Начал он свою деятельность грузчиком в Одесском порту, затем стал нелегалом ГПУ сначала в Румынии, потом в Аргентине, где жили его родственники, а с середины 50-х годов перешел на крупную хозяйственную работу в Ленинграде, затем одно время был коммерческим директором Ленфильма. Его изобретательный ум придумал специальную диету для жидкого кормления и обеспечил мне регулярные передачи в палату, а чтобы снабжать меня информацией, жена и Кримкер придумали иносказательную форму для получения мной информации. Прием был прежний: книга в руках медсестры была обернута в письма, якобы адресованные ей родственником.
Так жена дала знать, что «старик» (Сталин) был разоблачен на общем собрании «колхозников» (XX съезд партии), «бухгалтеры» (те, кто был арестован вместе со мной) плохо себя чувствуют, условия на «ферме» те же самые, но у нее достаточно денег и связей, чтобы продолжать все и дальше. Меня сбила с толку фраза: «никто не знает, когда Лев Семенович излечится от туберкулеза». Оказалось, что речь в письме шла о реальном человеке: Льве Семеновиче Рапопорте — дирижере театра Акимова. Он сдавал комнату детям моей медсестры, приехавшим учиться в Ленинград из деревни. Сделано это было из предосторожности, на тот случай, если бы письмо перехватили. Тогда можно было бы без труда доказать, что человек существует на самом деле. Я же думал, что Лев Семенович — мое зашифрованное имя и что власти рассматривают меня как действительно больного и, значит, надо оставаться в больнице и продолжать тянуть время.
Регулярные уколы аминазина делали меня подавленным, и мое настроение часто менялось. Свиданий с женой не было до конца 1957 года. Прокуратура, стремясь закрыть мое дело, разрешила свидания. В декабре мы виделись с женой семь раз. На каждом свидании присутствовали следователь Цареградский и двое врачей. Я не произносил ни слова, но на втором свидании не смог сдержать слез. Жена сказала, что с детьми все в порядке и в семье все здоровы. Я также узнал, что Райхман амнистирован, Эйтингон получил двенадцать лет, что никто не верит в мою вину, ее по-прежнему поддерживают старые друзья и что мне следует начать есть. Я не отвечал ей. Я считал, что нам разрешили свидания, чтобы вывести меня из состояния ступора и доказать, что симулирую психическое заболевание, чтобы избежать расстрела.
Оглядываясь назад, однако, я не исключаю, что под влиянием мучительных процедур лечения я действительно мог находиться в состоянии реактивного психоза. Тем не менее эксперты и лечащие врачи выразили определенные сомнения в оценке моего состояния. В одном из секретных заключений по моему делу записано, что «арестованный Судоплатов, находясь в условиях тюремной спецбольницы, по существу инкриминируемых деяний соблюдал должную конспирацию, в отдельных случаях переходил на поведение нормального типа». К деду подшито также агентурное донесение, что «з/к сл. Судоплатов вступил в речевой контакт, обнаружив сохранность интеллекта, цельность личности, способность суждений с использованием общественно-политической ориентации, особенно конспирации службы».
В секретном тюремном деле также записано, что «Судоплатов в отношении своей ситуации был активен, с врачом выяснял свои перспективы; исходя из болезненного перенесенного состояния и после трехдневного нормального поведения вновь впадал в состояние оцепенения (ступор), с отказом от пищи...»
Через месяц, однако, я начал есть твердую пищу, хотя передние зубы были сломаны из-за длительного принудительного кормления. Я начал поправляться и отвечать на простые вопросы. Условия моего содержания сразу улучшились — я стал получать солдатский рацион вместо тюремного. Вдобавок у меня были еще передачи из дома. В апреле 1958 года подполковник Петров объявил, что, исходя из моего состояния здоровья, можно возобновить следствие. В тюремном «воронке» меня привезли на вокзал и поместили в вагон, в котором перевозят заключенных. В Москве я вновь очутился в знакомой уже мне Бутырской тюрьме.
Я сразу почувствовал, как резко изменилась политическая ситуация в стране. Уже через два-три дня меня навестили несколько надзирателей и начальник тюремного корпуса — бывшие офицеры и солдаты Бригады особого назначения, находившейся под моим началом в годы войны. Они приходили поприветствовать и подбодрить меня, открыто ругали Хрущева за то, что он отменил доплату за воинские звания в МВД и тем самым поставил их в положение людей второго сорта по сравнению с военнослужащими Советской Армии и КГБ. Их также возмущало, что Хрущев отложил на двадцать лет выплату по облигациям государственных займов, на которые все мы обязаны были подписываться на сумму от десяти до двадцати процентов заработной платы. Я не знал, что им ответить, но благодарил за моральную поддержку и за возможность самому побриться — впервые за пять лет.
Содержание«Военная Литература»Мемуары

Глава 13.

Годы заключения. Борьба за реабилитацию

Техника расправы с нежелательными для властей политическими свидетелями


Опять начались допросы. На этот раз уже не Цареградский вел мое дело (позже мне говорили, что его уволили из прокуратуры по подозрению во взяточничестве). Его сменил специальный помощник Руденко Преображенский, работавший в паре со старшим следователем Андреевым. Преображенскому было за пятьдесят, он ходил на костылях, что отразилось на его характере — сквалыжном и замкнутом. Он, кстати, вошел в историю борьбы властей с интеллигенцией, подготовив для Руденко записку в ЦК, что Борис Пастернак якобы вел себя на допросах трусливо. Угрюмость Преображенского составляла разительный контрасте манерой поведения Андреева. Андреев был моложе, всегда аккуратно одет, ироничен и часто позволял себе шуточки по поводу выдвинутых против меня обвинений. Он протоколировал допрос, не искажая моих ответов, и я почувствовал, что он начал симпатизировать мне, после того как выяснил, что к убийству Михоэлса я не имел никакого отношения, как и к экспериментам на людях, приговоренных к смерти, проводившимся сотрудниками токсикологической лаборатории. Суть моего дела, по словам Андреева, была ясна, но большого тюремного срока мне все равно не избежать. учитывая отношение высшего руководства к людям, работавшим с Берией. Он предположил, что мне дадут пятнадцать лет.
Преображенский тем временем подготовил фальсифицированные протоколы допросов, но я отказался их подписать и вычеркнул все ложные обвинения, которые он мне инкриминировал. Затем Преображенский пытался шантажировать меня, заявив, что добавит новое обвинение — симуляцию сумасшествия, на что я спокойно ответил:
— Пожалуйста, но вам придется аннулировать два заключения медицинской комиссии, подтверждающие, что я находился в состоянии ступора и совершенно не годился для допросов.
В свою очередь, я обвинил Цареградского и Руденко в том, что они довели меня, лишая сна более трех месяцев и, заключив в камеру без окон, до того состояния, из которого нельзя выйти без длительного лечения.
Преображенский все время пытался выбить из меня признания, но я не поддавался. В конце концов он объявил: «Следствие по вашему делу закончено». И вот в первый — и единственный! — раз мне дали все четыре тома моего следственного дела. Обвинительное заключение занимало две странички. Читая его, я убедился, что Андреев сдержал свое слово — из-за отсутствия каких-либо доказательств обвинение в том, что я пытался в сговоре с Берией участвовать в захвате власти, было снято. Обвинения в том, что я сорвал операцию покушения на жизнь маршала Тито и в 1947-1948 годах скрыл имевшиеся у меня данные о готовившемся им заговоре против нашей страны, также были сняты. В моем деле больше не фигурировали фантастические планы бегства Берии на Запад со специальной военно-воздушной базы под Мурманском при содействии генерала Штеменко. Не было и упоминания о Майрановском как о моем родственнике. Тем не менее обвинительное заключение представляло меня закоренелым злодеем, с 1938 года находившимся в сговоре с врагами народа и выступавшим против партии и правительства. Для доказательства использовались обвинения против сотрудников разведки, которые в начале войны были освобождены из тюрем по моему настоянию, и мои связи с «врагами народа» — Шпигельглазом, Серебрянским, Мали и другими, хотя все они, кроме Серебрянского, были к тому времени уже реабилитированы посмертно. С точки зрения закона обвинения эти потеряли юридическую силу, но никого данное обстоятельство не волновало.
Из первоначально выдвинутых обвинений осталось три:
первое — тайный сговор с Берией для достижения сепаратного мира с гитлеровской Германией в 1941 году и свержения советского правительства;
второе — как человек Берии и начальник Особой группы, созданной до войны, я осуществлял тайные убийства враждебно настроенных к Берии людей с помощью яда, выдавая их смерть за несчастные случаи;
третье — с 1942 по 1946 год я наблюдал за работой «Лаборатории-Х» — спецкамеры, где проверялось действие ядов на приговоренных к смерти заключенных.
В обвинении не было названо ни одного конкретного случая умерщвления людей. Зато упоминался мой заместитель Эйтингон, арестованный в октябре 1951 года, «ошибочно и преступно» выпущенный Берией на свободу после смерти Сталина в марте 1953 года и вновь осужденный по тому же обвинению — измена Родине — в 1957 году.
Обвинительное заключение заканчивалось предложением о слушании моего дела в закрытом порядке Военной коллегией Верховного суда без участия прокурора и защиты.
Я вспомнил, как жена во время свидания в «Крестах» говорила о Райхмане и упомянула, что практика закрытых судов без участия защиты, введенная после убийства Кирова, запрещена законом с 1956 года. Райхман сумел избежать тайного судилища и был поэтому амнистирован. Передо мной стояла непростая задача: как сказать Преображенскому, что мне известно о законе, запрещающем рассматривать дела без защитника? Ведь я был в коматозном состоянии.
Тогда я обратился к Преображенскому с письменным ходатайством мотивировать, почему вносится предложение слушать дело без участия защитника. Он ответил, что в обвинительном заключении нет необходимости вдаваться в столь мелкие подробности, и объявил мне под расписку решение об отказе в предоставлении адвоката. Я потребовал Уголовно-процессуальный кодекс, чтобы можно было реализовать конституционное право на защиту, но и это ходатайство было отвергнуто Преображенским также под расписку. Для меня было очень важно зафиксировать в письменной форме сознательное нарушение закона. Андреев, относившийся ко мне сочувственно, сказал, что было бы наивно с моей стороны рассчитывать, что к моему делу будет допущен адвокат.
После этого я обратился к заместителю начальника тюрьмы, моему бывшему подчиненному в годы войны, с ходатайством предоставить мне Уголовно-процессуальный кодекс. Надзиратель сообщил, что мое ходатайство отклонено, но заместитель начальника тюрьмы готов принять меня и выслушать мои жалобы, касавшиеся условий содержания в тюрьме. Когда меня привели в его кабинет, который, конечно, прослушивался, мы ничем не выдали, что знаем друг друга. Он подтвердил, что мое ходатайство отклонено, но сказал, что я могу ознакомиться с инструкцией об условиях содержания подследственных в тюрьме, прежде чем писать официальную жалобу. Я уловил в его фразе особенный смысл. На столе рядом с инструкцией лежало приложение, в котором было как раз то, что меня интересовало, — Указ Президиума Верховного Совета СССР от 30 апреля 1956 года об отмене особого порядка закрытого судебного разбирательства по делам о государственной измене без участия защиты.
Мое официальное заявление о предоставлении адвоката проигнорировали скорее всего по распоряжению «инстанций», то есть самого Хрущева, который к этому времени стал главой и партии, и правительства. Я решил подождать некоторое время и повторить свое требование о защитнике уже в ходе самого судебного разбирательства.
Последняя встреча со следователем кончилась для меня неожиданным поворотом. Преображенский вдруг потребовал, чтобы я написал об участии Молотова в зондаже Стаменова. Меня это крайне озадачило, и я понял, что Молотов сейчас, должно быть, не в фаворе. Я ничего не знал об «антипартийной группе», отстраненной от руководства в 1957 году, куда входили Молотов, Маленков и Каганович. Моя записка явно произвела на Преображенского впечатление, особенно сообщение, что Молотов устроил на работу жену Стаменова в Институт биохимии Академии наук СССР к академику Баху. Я также вспомнил, что с Молотовым консультировались насчет подарков, которые Стаменов вручал у себя на родине царской семье. Реакция следователя укрепила мою надежду, что, несмотря на закрытое заседание, меня оставят в живых как свидетеля против Молотова.
Тридцать три — таково было число моих заявлений, направленных Хрущеву, Руденко, секретарю Президиума Верховного Совета СССР Горкину, Серову, ставшему председателем КГБ, и другим с требованием предоставить мне защитника и протестом по поводу грубых фальсификаций, содержащихся в выдвинутых против меня обвинениях. Ни на одно из них я не получил ответа.
Обычно, когда следствие на высшем уровне по особо важным делам завершалось, дело незамедлительно передавалось в Верховный суд. В течение недели или, в крайнем случае, месяца я должен был получить уведомление о том, когда состоится слушание дела. Но прошло три месяца — и ни слова. Только в начале сентября 1958 года меня официально известили, что мое дело будет рассматриваться Военной коллегией 12 сентября без участия прокурора и защиты. Я был переведен во внутреннюю тюрьму Лубянки, а затем в Лефортово. Через много лет я узнал, что генерал-майор Борисоглебский, председатель Военной коллегии, трижды отсылал мое дело в прокуратуру для проведения дополнительного расследования. И трижды дело возвращали с отказом.
Сейчас мне кажется, что моя судьба была предрешена заранее, но никто не хотел брать на себя ответственность за нарушение закона в период широковещательных заверений о соблюдении законности, наступивший после смерти Сталина и разоблачений Хрущевым его преступлений на XX съезде партии. Позднее мне стало известно, что мои обращения к Серову и Хрущеву, в которых я ссылался на наши встречи в Кремле и на оперативное сотрудничество в годы войны и после ее окончания, вызвали быструю реакцию. Мой бывший подчиненный полковник Алексахин был сразу направлен в прокуратуру для изъятия всех оперативных материалов из моего дела, касавшихся участия Хрущева в тайных операциях против украинских националистов. Прокуратура заверила его, что ни в одном из четырех томов моего уголовного дела нет ссылок на Хрущева.
Полковник Алексахин был опытным офицером разведки, и, когда ему показали обвинительное заключение против меня, он прямо сказал военному прокурору, что обвинения неконкретны и сфальсифицированы. Младшие офицеры-следователи согласились с ним, но сказали, что приказы не обсуждаются, а выполняются — они поступают сверху.
Алексахин взял в прокуратуре три запечатанных конверта с непросмотренными оперативными материалами, изъятыми из моего служебного сейфа при обыске в 1953 году. Конверты он отдал в секретариат Серова и больше их никогда не видел. Я не могу вспомнить всего, что находилось у меня в сейфе, но знаю наверняка, что там были записи о санкциях тогдашнего высшего руководства — Сталина, Молотова, Маленкова, Хрущева и Булганина — на ликвидацию неугодных правительству лиц и, кроме того, записи по агентурным делам нашей разведки о проникновении через сионистские круги в правительственные сферы и среду ученых, занимавшихся исследованиями по атомной энергии.
Позднее, в 1988 году, когда Алексахин с двумя ветеранами разведки ходатайствовали о пересмотре моего дела, они сослались на этот эпизод. Им посоветовали молчать и не компрометировать партию еще больше, вытаскивая на свет Божий столь неблаговидные дела.
В здание Верховного суда на улице Воровского меня привезли в тюремной машине. На мне не было наручников, и конвоирам КГБ, которые меня сопровождали, приказали ждать в приемной заместителя председателя Военной коллегии, то есть за пределами зала судебных заседаний. Им не разрешили войти в зал вопреки общепринятой процедуре. Я был в гражданском. Комната, куда я вошел, совсем не напоминала зал для слушания судебных дел. Это был хорошо обставленный кабинет с письменным столом в углу и длинным столом, предназначенным для совещаний, во главе которого сидел генерал-майор Костромин, представившийся заместителем председателя Военной коллегии. Другими судьями были полковник юстиции Романов и вице-адмирал Симонов. В комнате присутствовали также два секретаря — один из них, майор Афанасьев, позднее был секретарем на процессе Пеньковского.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет