Судоплатов Павел Анатольевич Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930–1950 годы Сайт «Военная литература»



бет43/44
Дата01.12.2016
өлшемі7,37 Mb.
#2989
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44
Перед операцией Эйтингон написал Хрущеву — это было его прощальное письмо партии. К тому времени Меркадер получил Золотую Звезду Героя Советского Союза за ликвидацию Троцкого. (Спустя тридцать лет, просматривая по моей подсказке архивы, генерал Волкогонов обнаружил это письмо Эйтингона.)

«С этим письмом я обращаюсь к Вам после того, как я уже более 10 лет провел в тюремном заключении, и весьма возможно, что это последнее письмо, с которым я обращаюсь в ЦК КПСС. Дело в том, что пребывание в тюрьме окончательно подорвало мое здоровье, и в ближайшие дни мне предстоит тяжелая операция в связи с тем, что у меня обнаружена опухоль в области кишечника. Хотя врачи пытаются подбодрить меня, но для меня совершенно ясно, что даже если опухоль окажется не злокачественной, то, принимая во внимание долголетнее пребывание в тюрьме, ослабевший в связи с этим организм, его слабую сопротивляемость и большой возраст — мне 64 года, вряд ли исход операции будет для меня благополучным. В связи с этим вполне естественно мое желание обратиться в ЦК партии, той партии, в которую я вступил в дни моей молодости в 1919 году, которая меня воспитала, за идеи которой я боролся всю свою жизнь, которой я был и остаюсь преданным до последнего своего вздоха. И если последние 10 лет меня оторвали от партии и на меня обрушилось самое большое горе, которое может быть у коммуниста, в том нет моей вины. За что меня осудили? Я ни в чем перед партией и Советской властью не виноват. Всю свою сознательную жизнь, по указанию партии, я провел в самой активной борьбе с врагами нашей партии и Советского государства. В начале 1920 г. Гомельским Губкомом РКП (б) я был направлен для работы в особый отдел Губ. ЧК. С этих пор по день ареста я работал в органах госбезопасности. Работой моей в органах партия была довольна. Это можно заключить из того, что вскоре после моего направления в ЧК Губком РКП (б) меня выдвинул и назначил членом коллегии и заместителем председателя Гомельского губ. ЧК. Через год-полтора, по указанию ЦК РКП (б), я был переброшен на ту же должность в Башкирскую ЧК в связи с тяжелой обстановкой, которая тогда сложилась в Башкирии. И работой моей в Башкирии были довольны в Москве. После того, как обстановка в Башкирии нормализовалась, меня перевели в центральный аппарат, в котором я работал до моего ареста. По личному указанию Ф. Э. Дзержинского я был направлен на учебу в Военную академию (ныне Академия имени Фрунзе). После окончания факультета академии, в 1925 г., я был направлен на работу в разведку. И с тех пор до начала Отечественной войны находился за пределами страны на работе в качестве нелегального резидента в Китае, Греции, Франции, Иране, США. В 1938–1939 гг. руководил легальной резидентурой НКВД в Испании. Этой работой ЦК был доволен. После ликвидации Троцкого в особом порядке мне было официально объявлено от имени инстанции, что проведенной мною работой довольны, что меня никогда не забудут, равно как и людей, участвовавших в этом деле. Меня наградили тогда орденом Ленина, а «Андрея» — орденом Красного Знамени... Но это только часть работы, которая делалась по указанию партии, в борьбе с врагами революции....


Следствие по моему делу ввело в заблуждение ЦК, личных заданий б. наркома никогда и ни в одном случае не выполнял. Что касается работы, то она проходила с участием сотен и тысяч людей. О ней докладывали и с ней знакомили таких тогда людей, как Маленков, Щербаков, Попов, а также в ЦК ВЛКСМ Михайлов и Шелепин, которые направляли на работу людей, обеспечивали техникой. Работой нашей ЦК был доволен. Я и «Андрей» были награждены орденом Суворова...
И вот от одного липового дела к другому, от одной тюрьмы в другую, в течение более 10 лет я влачу свое бесцельное существование, потерял последние силы и здоровье. И совершенно непонятно, кому нужно было и во имя чего довести меня до такого состояния. А ведь я мог бы еще работать добрый десяток лет и принести пользу партии и стране, если не в органах госбезопасности, то на другом участке коммунистического строительства. Ведь у меня накоплен огромный опыт борьбы со всяческими врагами партии...
Кому это нужно, что мы сидим и мучаемся в тюрьме? Партии? ЦК? Я уверен, что нет. Больше того, я уверен, что все послания, с которыми мы обращались к Вам, никогда до Вас не доходили. Вы, который так страстно выступали и боролись с извращениями в карательной политике и который является противником всяких конъюнктурных дел, если бы знали, никогда не допустили, чтобы невиновные люди были доведены до такого состояния. Я уверен, что если бы Вы об этом узнали. Вы бы давно положили конец нашим мучениям...
Обещание ЦК всегда остается обещанием ЦК... Я считаю себя вправе обратиться к Вам по этому вопросу, напомнить Вам о нем и попросить его реализовать, вызволить из тюрьмы невинно осужденного «Андрея», а также тов. Артура, находящегося в заключении на Тайване.
Выражая возмущение поведением пекинских руководителей, вношу три конкретных предложения по дестабилизации обстановки в Синьцзяне, Маньжурии, Кантоне, с использованием бывшей агентуры спецслужбы разведки ЦК ВКП (б), которые, возможно, будут полезны...
Прошу извинить за то, что я Вас побеспокоил. Разрешите пожелать Вам всего наилучшего. Да здравствует наша ленинская партия! Да здравствует коммунизм! Прощайте!..»
В тюрьме меня навестил полковник Иващенко, заместитель начальника следственного отдела КГБ, который приехал ввиду предполагавшейся амнистии одного из заключенных, талантливого математика Пименова. Иващенко, которого я знал по прежней работе, рассказал, что хотя шансов на пересмотр наших дел нынешним руководством и нет, но можно определенно утверждать: как только кончится срок заключения по судебному решению, нас выпустят. Сталинской практике держать важных свидетелей в тюрьме всю жизнь или уничтожать, казалось, пришел конец.
Первым подтверждением этого стало освобождение академика Шария — его срок кончался 26 июня 1963 года. Он был арестован в тот же день, что и Берия, десять лет назад. Мы договорились, что он, если его выпустят, свяжется с семьей Эйтингона или моей и произнесет фразу: «Я собираюсь начать новую жизнь».
В нетерпении мы ждали от него сигнала. Несмотря на все уверения, мы все же сомневались, что его выпустят и позволят вернуться домой, в Тбилиси. Через две недели от жены поступило подтверждение — профессор Шария нанес ей короткий визит. Она помнила его еще по школе НКВД, тогда это был представительный, уверенный в себе профессор философии. Теперь она увидела глубокого старика. Однако Шария оставался до конца своих дней в здравом уме и твердой памяти и занимался философией в Грузинской Академии наук. Умер он в 1983 году.
В 1964-м освободили Эйтингона, и он начал работать старшим редактором в Издательстве иностранной литературы. После отставки Хрущева был освобожден Людвигов. Он устроился на работу в инспекцию Центрального статистического управления. Жена надеялась, что и меня тоже досрочно освободят, но ее просьба была немедленно отклонена.
Ко мне в камеру перевели Мамулова. До того как нас арестовали, мы жили в одном доме и наши дети вместе играли, так что нам было о чем поговорить. Между тем Эйтингон снова становился нежелательным свидетелем — на сей раз для Брежнева, не хотевшего напоминаний о старых делах. Ему явно не понравилось, когда во время празднования 20-й годовщины Победы над Германией он получил петицию за подписью двадцати четырех ветеранов НКВД — КГБ, в том числе Рудольфа Абеля (пять из них были Героями Советского Союза), с просьбой пересмотреть мое дело и дело Эйтингона. Новые люди, окружавшие Брежнева, полагались на справку генерального прокурора Руденко по моему делу. В ней утверждалось, что, являясь начальником Особой группы НКВД, учрежденной Берией и состоявшей из наиболее верных ему людей, я организовывал террористические акции против его личных врагов. Все подписавшие петицию выразили протест, заявили, что и они были сотрудниками Особой группы, но никоим образом не принадлежали к числу доверенных лиц Берии. Они требовали, чтобы для подтверждения обвинительного заключения и приговора были приведены конкретные примеры преступлений и террористических актов. Беседа ветеранов в ЦК закончилась безрезультатно, но накануне XXIII съезда партии они подали новое заявление и прямо обвинили прокурора Руденко в фальсификации судебного дела, моего и Эйтингона. К ним присоединились бывшие коминтерновцы и зарубежные коммунисты, находившиеся в годы Великой Отечественной войны в партизанских отрядах.
Давление на «инстанции» все нарастало. Бывший министр обороны Болгарии, служивший под началом Эйтингона в Китае в 20-х годах, от нашего имени обратился к Суслову, но тот пришел в неописуемую ярость.
— Эти дела решены Центральным Комитетом раз и навсегда. Это целиком наше внутреннее дело, — заявил ему Суслов, отвечавший в Политбюро за внешнюю политику, а также за кадры госбезопасности и разведки.
В Президиуме Верховного Совета СССР был подготовлен проект Указа о моем досрочном освобождении после того, как я перенес уже второй инфаркт и ослеп на левый глаз, но 19 декабря 1966 года Подгорный, Председатель Президиума Верховного Совета, отклонил это представление. Я оставался в тюрьме еще полтора года.
Лишь в 1992 году мне передали копии архивных материалов по этой странице в моей жизни. Даже меня, умудренного жизненным опытом и, как говорится, видавшего виды, поразили следующие слова из справки по моему делу: «Комиссия КГБ, КПК при ЦК КПСС, Прокуратуры, ознакомившись и изучив материалы по Судоплатову П.А., ввиду исключительного характера дела, своего мнения по нему не высказывает, вносит вопрос на рассмотрение руководства Президиума ЦК КПСС и Верховного Совета СССР.
Мой младший сын Анатолий, аспирант кафедры политической экономии, как член партии ходил в ЦК КПСС и Верховный Совет хлопотать о моем деле. Вначале мелкие чиновники отказывались принимать его всерьез, но он показал им извещение Президиума Верховного Совета СССР, подписанное начальником секретариата Подгорного, и потребовал, чтобы его принял кто-нибудь из ответственных сотрудников.
Анатолий был тверд, но разумен в своих требованиях. Он ссылался на мое дело в Комитете партийного контроля и мнение теперь уже начальника секретариата этого комитета Климова, который подтвердил ему мою невиновность и разрешил на него ссылаться. Работники ЦК партии направили сына в Президиум Верховного Совета, где его принял заведующий приемной Скляров. Анатолий объяснил этому седовласому, спокойному человеку, обладавшему большим опытом партийной работы, суть моего дела. Анатолию было всего двадцать три года, и он только что получил партийный билет.
— Как член партии, — обратился он к Склярову, — я прошу вас ясно и искренне ответить: как может высшее руководство игнорировать доказательства невиновности человека, посвятившего всю свою жизнь партии и государству. Как может Президиум игнорировать просьбу Героев Советского Союза о реабилитации моего отца?
Больше всего смутил Склярова вопрос Анатолия, почему Верховный Совет в своем отказе сослался на прошение его матери, которая его не подавала, вместо того чтобы правильно указать, что это было ходатайство прокуратуры, КГБ и Верховного суда.
Скляров внимательно посмотрел на Анатолия и сказал:
— Я знаю, что твой отец честный человек. Я помню его по комсомольской работе в Харькове. Но решение по его делу принято «наверху». Оно окончательное. Никто не будет его пересматривать. Что касается тебя, то ты слишком много знаешь о делах, о которых тебе лучше бы вообще ничего не знать. Заверяю тебя, никто не будет вмешиваться в твою научную карьеру, если ты будешь вести себя разумно. Твой отец выйдет из тюрьмы через полтора года, по окончании срока. Подумай, как ты можешь помочь своей семье. Желаю тебе в этом успеха.
Анатолий подавил подступавший к горлу ком и глубоко вздохнул. Он понял, что ему нужно будет скрывать свои чувства, как и всей его семье, по отношению к Брежневу и его окружению. Жена, выйдя из больницы, была очень озабочена, как бы поход Анатолия по «инстанциям» не вызвал серьезных неприятностей. Поэтому она стала обучать сына элементарным приемам конспирации. Он узнал, как определить, установлена ли за ним слежка, прослушивается ли телефон, как выявить осведомителей в своем окружении, какие возможные подходы могут быть использованы для его агентурной разработки. Это оказалось для него весьма полезным, чтобы не вступать в опасные политические дискуссии и держаться в стороне от кругов, критически настроенных по отношению к режиму. Жена предупредила Анатолия, чтобы он никогда не встречался с иностранцами без свидетелей, и только в качестве официального лица.
21 августа 1968 года, в день вторжения войск Варшавского Договора в Чехословакию, я вышел на свободу. В Москву меня привез свояк. Мне выдали мои швейцарские часы-хронометр (они все еще ходили) и на 80 тысяч рублей облигаций государственного займа. В 1975 году я получил по ним деньги, сумма была солидной — 8 тысяч рублей.
Когда я вернулся из тюрьмы, наша квартира заполнилась родственниками. Мне все казалось сном. Свобода — это такая радость, но я с трудом мог спать — привык, чтобы всю ночь горел свет. Ходил по квартире и держал руки за спиной, как требовалось во время прогулок в тюремном дворе. Перейти улицу... Это уже была целая проблема, ведь после пятнадцати лет пребывания в тесной камере открывавшееся пространство казалось огромным и опасным.
Вскоре пришли проведать меня и старые друзья — Зоя Рыбкина, Раиса Соболь, ставшая известной писательницей Ириной Гуро, Эйтингон. Пришли выразить свое уважение даже люди, с которыми я не был особенно близок: Ильин, Василевский, Семенов и Фитин. Они сразу предложили мне работу переводчика с немецкого, польского и украинского. Я подписал два договора с издательством «Детская литература» на перевод повестей с немецкого и украинского. Ильин, как оргсекретарь московского отделения Союза писателей, и Ирина Гуро помогли мне вступить в секцию переводчиков при Литфонде. После публикации моих переводов и трех книг я получил право на пенсию как литератор — 130 рублей в месяц. Это была самая высокая гражданская пенсия.
После месяца свободы я перенес еще один инфаркт, но поправился, проведя два месяца в Институте кардиологии. Жена возражала против новых обращений о реабилитации, считая, что не стоит привлекать к себе внимание. Она боялась, что беседы с прокурорами и партийными чиновниками могут привести к новому, фатальному инфаркту. Свои прошения я печатал тайком, когда она ходила за покупками, и направлял их Андропову, главе КГБ, и в Комитет партийного контроля. Мне позвонили из КГБ и весьма любезно посоветовали, где найти документы, чтобы ускорить рассмотрение моего дела, но само это дело было не в их компетенции. КГБ, со своей стороны, гарантировал, что меня не выселят из Москвы, несмотря на то, что формально я оставался опасным преступником и имел ограничение на прописку. Если бы не его помощь, я оказался бы автоматически под наблюдением милиции, меня могли выселить из Москвы. У пришедшего с проверкой участкового округлились глаза, когда я предъявил новый паспорт, выданный Главным управлением милиции МВД СССР.
В один из весенних дней, по-моему 1970 или 1971 года, вежливый голос по телефону пригласил меня на встречу с начальником управления «В» — службы разведывательно-диверсионных операций внешней разведки КГБ генерал-майором Владимировым. Мы встретились с ним на конспиративной квартире в центре Москвы, в Брюсовском переулке. Владимиров, довольно обаятельный человек, приветствовал меня, объявив, что беседует по поручению своего руководства.
В беседе, посвященной выяснению кодовых названий ряда дел в архивах КГБ, он поднял два принципиальных вопроса: о сути обязательств, принятых перед нашим правительством в 1940-1950 годах лидером курдов муллой Мустафой Барзани и о деле... Рауля Валленберга. По словам Владимирова, он в 1955 году неофициально, по приказу председателя КГБ Серова, в зондажном порядке проинформировал ответственного дипломата в Финляндии о том, что советское правительство уполномочило его наладить доверительные связи со шведскими руководящими кругами, в частности с семьей Валленбергов. На основе возобновленного секретного диалога между представителями Валленбергов и советского правительства, прерванного в 1945 году, в качестве акта доброй воли и стремления установить доверительные отношения советские руководящие круги уполномочили Владимирова передать в неофициальном порядке информацию о смерти Рауля Валленберга, в Москве в 1947 году.
Он хотел проконсультироваться со мной, во-первых, по поводу обстоятельств смерти Валленберга, а во-вторых, о причинах резко негативных реакций шведских кругов на это предложение. По словам Владимирова, шведы отказались обсуждать любые обстоятельства по делу Рауля Валленберга в неофициальном порядке. По его данным, семейство Валленбергов проявляло явную заинтересованность в саботировании любого обсуждения миссии Рауля Валленберга в Венгрии и его роли посредника между крупнейшими финансовыми магнатами Швеции в отношениях с деловыми кругами Германии, США, Англии и разведывательными службами нацистской Германии, Швеции, США, Англии и Швейцарии.
Шведы резко дали понять, что Рауль Валленберг имел отношение, по их мнению, лишь к спасению евреев по линии Красного Креста и в меньшей степени к перечислению еврейских капиталов из Германии и Австрии в Швейцарию и Швецию.
Причем известный политический деятель Улоф Пальме, оформивший тогда запись беседы Хрущева, особо подчеркнул инициативу советской стороны в постановке вопроса о Валленберге.
Я изложил Владимирову свое мнение о судьбе Рауля Валленберга, ознакомившись с показанной мне копией рапорта о смерти Валленберга во внутренней тюрьме. Владимирова особенно беспокоило то, что его неофициальный зондаж завершился скандальной реакцией шведов, когда премьер-министр Швеции Эрландер на приеме в Москве в первый же час встречи с Хрущевым и Булганиным официально поднял вопрос о Валленберге, ссылаясь на беседы Владимирова в Хельсинки. Я разъяснил Владимирову, что из числа сотрудников разведки только Зоя Рыбкина имела личные встречи с Валленбергами.
Навряд ли дело Валленберга, заметил я, может быть хорошей исходной базой для установления особых доверительных отношений со шведскими деловыми и политическими кругами на неофициальной основе. Шведы выступали в качестве посредника между нами и Западом в 1940-х годах, то есть в период, когда под угрозу было поставлено сохранение их интересов в Северной Европе, и в особенности в Финляндии, где военное, экономическое и политическое присутствие СССР было особенно ощутимо.
Придавая гласности этот эпизод, по-видимому отраженный в контактах Владимирова по линии шведских и финских архивов, документах СВР, хочу подчеркнуть, что, к сожалению, именно советская сторона не только уничтожила Валленберга, но и сама инициативно, крайне цинично попыталась разыграть его дело с целью глубоко ошибочного замысла восстановления неофициальных связей со шведскими финансовыми магнатами, прерванными в 1945 году.
После этого меня больше не тревожили.
В 70-х годах я много занимался литературной работой. Гонорары за переводы и книги (я писал под псевдонимом Анатолий Андреев в содружестве с Ириной Гуро) служили подспорьем к пенсии и позволяли жить вполне сносно. Всего я перевел, написал и отредактировал четырнадцать книг. Среди них было четыре сборника воспоминаний партизан, воевавших в годы войны под моим командованием. Время от времени я встречал своих друзей в фотостудии Гесельберга на Кузнецком мосту, недалеко от центрального здания Лубянки. Его студия была хорошо известна своими замечательными работами. Гесельберг был гостеприимным хозяином: в задней комнате его ателье нередко собирались Эйтингон, Райхман, Фитин, Абель, Молодый и другие еще служившие сотрудники, чтобы поговорить и пропустить по рюмочке. Жена резко возражала против моих походов в студию Гесельберга.
Поддерживавший меня Абель жаловался, что его используют в качестве музейного экспоната и не дают настоящей работы. То же самое говорил и Конон Молодый, известный как Гордон Лонсдейл, которого мне не приходилось встречать раньше. Эйтингон и Райхман смотрели на меня с неодобрением, когда я отмалчивался, слушая их критические выпады против Брежнева и руководства КГБ, или незаметно выскальзывал из комнаты.
Конечно, те времена сильно отличались от сталинских, но мне было трудно поверить, что полковники КГБ, все еще находившиеся на службе, могли запросто встречаться для дружеского застолья и открыто поносить брежневское руководство, нравы в КГБ.
Абель рассказал мне историю своего ареста, когда он попытался забрать тридцать тысяч долларов, спрятанных на явочной квартире в Бруклине, так как ему надо было отчитаться за них перед Центром. Мы оба решили, что было неразумно возвращаться за деньгами: после того как его арестовало ФБР, оплата адвокатов во время процесса стоила куда больше. Но он боялся, что если не вернет деньги, то его заподозрят в том, что он их присвоил.
Лонсдейл (кодовое имя «Бен») был не меньше Абеля возмущен тем, что Центр связал его с агентом, работавшим в странах восточного блока под дипломатическим прикрытием. Это являлось нарушением элементарных правил конспирации, запрещавших нелегалу-резиденту вступать в прямой контакт с лицами, которые в силу длительного пребывания в странах Варшавского Договора автоматически находились в сфере постоянного наблюдения контрразведки своей страны. Впрочем, наши встречи и жалобы на несправедливости судьбы кончились в 1980 году, когда студия Гесельберга была снесена и на этом месте появилось новое здание КГБ.
Литературная работа приобретала для меня все большее значение, она позволила мне адаптироваться в обществе. Роман о Косиоре «Горизонты», написанный вместе с Ириной Гуро и отредактированный женой, получил хороший отзыв в «Правде». Книга выдержала несколько изданий и принесла нам приличный доход. Более важными я считал свои публикации о годах войны. В «Правде» и других центральных газетах они также получили хорошую оценку. В одной рецензии подчеркивалось, что Особая группа НКВД сыграла огромную роль в организации партизанского движения во время войны. В 1976 году я возобновил свои ходатайства о реабилитации. Я писал, что если «Правда» как орган ЦК признала героические действия Особой группы, то она не может быть бериевской террористической организацией, как это представлено в моем уголовном деле.
Друзья и знакомые Гесельберг, Фитин, Студников, Зарубин и Василевский ушли из жизни. В 1976 году мы с Эйтингоном обратились к Меркадеру и Долорес Ибаррури с просьбой поддержать наше ходатайство о реабилитации перед Андроповым и Комитетом партийного контроля, указав на моральную ответственность партии за допущенную по отношению к нам несправедливость. Андропов и Пельше, который возглавлял тогда Комитет партийного контроля, дали в 1977 году заключение по нашим делам, где отметили, что доказательств нашей причастности к преступлениям Берии нет. К этому времени, через пятнадцать лет после смерти в тюрьме во время допроса, Серебрянского реабилитировали. Для этого достаточно было постановления военного прокурора. Наши дела с заключением Пельше и Андропова и справкой Климова, заместителя главного военного прокурора Батурина и начальника следственного отдела КГБ Волкова должны были докладывать на Политбюро. Однако Суслов решительно воспротивился этому, а в Комитете партийного контроля и КГБ никто не захотел из-за нас конфликтовать с ним и Руденко.
По распоряжению Пельше, ради утешения, что ли, Эйтингон и я получили право пользоваться кремлевской поликлиникой и больницей, а также госпиталем КГБ.
В августе 1977 года по поручению Пельше нас принял его первый заместитель Густов. Он сказал, что рад приветствовать героических офицеров разведки, но, к сожалению, в настоящее время наши дела не могут быть решены положительно. Нам придется подождать, придет время и для их пересмотра.
В 1978 году на Кубе скончался Рамон Меркадер, работавший там по приглашению Фиделя Кастро советником в министерстве внутренних дел. Его тело было тайно переправлено в Москву. В тот момент я с женой находился в санатории. Эйтингона тоже не уведомили о похоронах, которые КГБ трусливо старался провести без нашего участия и лишней огласки. Однако вдова Меркадера Рокелия Мендоса подняла шум, позвонила Эйтингону, и он проводил Меркадера в последний путь.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   44




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет