После моих героических похождений в краю королевских куропаток я был сразу принят в компанию охотников, правда на ролях загонщика и собаки, приносящей поноску Чуть свет, в четыре часа отец неизменно появлялся у моей двери и, приоткрыв ее, шепотом спрашивал:
— Пойдешь?
Ни мощный храп дяди Жюля, ни рев двоюродного братца Пьера, который требовал свою соску в два часа ночи, не в состоянии были нарушить мой сон; но шепот отца мигом поднимал меня на ноги.
Я молча одевался в темноте, чтобы не разбудить нашего маленького Поля, и спускался на кухню. Дядя Жюль с заспанными глазами и немного диковатым видом, какой бывает у взрослых спросонья, варил кофе; тем временем отец укладывал в сумки провизию, а я набивал патронташи.
Мы бесшумно выходили из дому. Дядя Жюль, дважды щелкнув ключом, запирал дверь, раздвигал ставни и клал ключ на кухонное окно.
В этот предрассветный час бывало свежо. Кое-где мерцали оробелые, побледневшие звезды. Белая дымка расшивала узорами край тающей ночи над зубцами План-де-Легль, и сова в сосняке уныло прощалась со звездами.
Мы шли и шли, пока занималась заря, до красных камней Реденеу. Но это место мы проходили как можно тише, потому что сын Франсуа, Батистен, устроил здесь «засаду» на овсянок, запасшись внушительным количеством смолы и прутиков; прутики зачастую торчали даже в его волосах.
Идя в полумраке гуськом, мы добирались до «загона Батиста», старинной овчарни, где Франсуа иногда ночевал со стадом коз. И вот на обширной равнине, отлого поднимавшейся к Тауме, алые лучи молодого солнца вырывали из мрака очертания сосен, красного можжевельника, карликовых дубков, и перед нами, словно мощный нос корабля, выплывающего из тумана, вырастал одинокий пик.
Охотники спускались в ложбину, то налево — в Эскаупре, то направо — в Гаретту и Пастан.
А я шел по краю плато, в тридцати — сорока метрах от гряды. Я гнал прямо на охотников всех пернатых, а когда случалось спугнуть зайца, я взбегал на утес и подавал знаки, как в старину матрос-сигнальщик. Они спешили ко мне, и мы безжалостно травили косого.
Никогда, ах, никогда нам не встретились больше королевские куропатки… Правда, потихоньку друг от друга мы искали их всюду, особенно в священной для нас ложбине, на месте той чудесной охоты. Мы подкрадывались туда ползком, под ветвями дубка-кермеса и багряника, так что нередко заставали врасплох куропаток, а то и зайцев; однажды мы захватили даже барсука, дядя Жюль застрелил его в упор. Но королевские куропатки отлетели в область преданий, откуда больше не показывались — наверно, со страху перед Жозефом; впрочем, слава его от этого только возросла.
Утвердившись в этой славе, он стал грозным охотником. Талант порою бывает детищем успеха. Уверовав, что отныне овладел «выстрелом короля», отец применял его постоянно и с таким искусством, что дядя Жюль даже сказал:
— Теперь уж это не «выстрел короля», а «выстрел Жозефа»!
Но сам дядя Жюль оставался непревзойденным мастером «стрельбы в тыл (по собственному его выражению) всякой беглой твари». Сюда же относились зайцы, кролики, куропатки и дрозды, которые имели все основания спасаться бегством и падали, сраженные пулей, когда я уже считал их недосягаемыми.
Мы приносили столько дичи, что дядя Жюль стал даже ее продавать и на вырученные деньги заплатил, к удовольствию всей семьи, восемьдесят франков за аренду «Новой усадьбы».
Доля этого триумфа перепадала и мне. Иногда вечером за столом дядя Жюль говорил:
— Мальчуган-то лучше любой собаки! Носится без устали от зари до зари, не производит ни малейшего шума и чует каждую норку! Только что не лает…
Тогда Поль, выплюнув кусок жаркого в свою тарелку, заливался удивительно натуральным лаем.
Тетя Роза его бранила, а мама поглядывала на меня в раздумье.
Должно быть, она спрашивала себя, разумно ли позволять этим еще не окрепшим ножкам столько шагать изо дня в день.
***
Как— то утром, часов около девяти, я осторожно пробирался на плато, возвышающееся над Шелковичным источником.
На дне ложбины дядя устроил засаду среди густого плюща, а отца скрывала завеса ломоноса под каменным дубом.
Длинной можжевеловой палкой — она очень крепкая и приятная на ощупь, словно смазана маслом, — я колотил по зарослям багряника, но ни куропатки, ни легконогий заяц из Бом-Сурн не показывались.
Тем не менее я добросовестно исполнял свои обязанности гончей, как вдруг заметил на краю гряды столбик из пяти-шести больших камней, сложенный рукой человека. Я подошел ближе и увидел у столбика мертвую птицу. Шейку ее защемили две медные дужки капканной пружины.
Птица была чуть побольше певчего дрозда; на головке ее торчал хорошенький хохолок. Я уже хотел ее подобрать, но тут за мной раздался звонкий голос: — Эй, приятель!
Я оглянулся. На меня сурово смотрел незнакомый мальчик примерно моих лет.
— Не тронь чужие ловушки! Это свято!
— Я и не думал ее брать, — ответил я, — я хотел только поглядеть.
Он шагнул вперед и остановился. Передо мной стоял крестьянский мальчик, смуглый, черноглазый, с тонким лицом провансальца и длинными, точно у девочки, ресницами. На нем была старая, вязанная из серой шерсти жилетка поверх коричневой рубашки, рукава которой он засучил до локтя, короткие штаны и парусиновые туфли на веревочной подошве, как у меня, только на босу ногу.
— Когда ты нашел дичь в ловушке, — сказал он, — ты имеешь право ее взять, надо только защелкнуть пружинку и поставить ловушку на место.
Вынув птицу, он заметил:
— Это подорожник [30].
Мальчик спрятал подорожника к себе в сумку и вытащил из кармана жилетки нечто вроде тюбика из толстой камышинки с топорной пробкой; затем выжал из тюбика на левую ладонь большого крылатого муравья. С поразительной ловкостью он ухватил муравья двумя пальцами правой руки, а тем временем, чуть нажав левой рукой, приоткрыл края маленького проволочного зажима, который был вставлен в центр капканного механизма. Края зажима имели форму полукружий и, смыкаясь, образовывали крохотное колечко. Это колечко мальчик замкнул вкруг талийки муравья, и теперь он был закован: крылья не давали ему попятиться назад, а толстое брюшко — пролезть вперед.
Я спросил:
— Где ты достаешь таких муравьев?
— Таких вот? Да это ж крылатки. Они есть во всех муравейниках, только никогда оттуда не выходят. Нужно рыть землю киркой больше чем на метр вглубь или ждать первого дождя в сентябре. Как только выглянет солнце, они улетают. А если ты положил в яму мокрый мешок, тогда легче.
Он снова зарядил ловушку и поставил на прежнее место под столбиком. Я с любопытством следил за его движениями, стараясь все запомнить.
Наконец мальчик встал и спросил:
— Ты кто? — И, чтобы внушить к себе доверие, назвался первый: — Я-то Лили из Беллонов.
— И я из Беллонов. Он засмеялся:
— Ну нет, ты не из Беллонов. Ты из города. Ты, наверно, Марсель?
— Да, — ответил я, польщенный. — Ты меня знаешь?
— Я тебя никогда не видел. Но мой отец возил вашу мебель. Он-то и говорил мне про тебя. Твой отец — это тот самый, у которого двенадцатый калибр, он убил королевских куропаток?
Я преисполнился гордостью.
— Да, — ответил я. — Он самый.
— Расскажешь про них?
— Про кого?
— Про королевских куропаток. Про то, где это было, как он их подстрелил, — про всё, про всё?
— О да.
— Расскажи сейчас, — попросил он. — Я только обойду свои ловушки. А сколько тебе лет?
— Девять.
— А мне восемь, — сказал он. -Ловушки ставишь?
— Нет. Я бы так не сумел.
— Хочешь, научу?
— О да! — горячо ответил я.
— Пойдем, я как раз иду их осматривать.
— Сейчас я не могу. Я тут устроил облаву; отец и дядя прячутся в ложбине. Мне нужно выгнать на них куропаток.
— Куропаток-то сегодня и не будет. Обыкновенно здесь ходят три стаи. Но нынче утром тут побывали лесорубы и их спугнули. Две стаи полетели к Гаретте, а третья спустилась на Пастан. Мы, может, шугнем отсюда одну здоровенную зайчиху, она где-то здесь должна быть, я видел помет.
Итак, мы отправились осматривать ловушки, а заодно и ворошить палкой кусты.
Мой новый приятель нашел в ловушках несколько каменок, или «попутчиков», как еще называют этих птичек, еще двух подорожников (Лили объяснил мне, что они «вроде жаворонка») и трех сорокопутов.
— По-городскому их зовут «клесты». А по-нашему — сорокопуты, потому что это глупая птица. Если есть хоть один сорокопут в округе и хоть один силок — будь уверен, он найдет силок и непременно в нем удавится. А вообще сорокопут очень даже вкусный, — добавил Лили. — Эге, гляди-ка! Попалась еще одна дурища — ящерица!
Он подбежал к другому столбику и подобрал великолепную ящерицу, угодившую в ловушку. Она была ярко-желтая, с мелкими золотыми крапинками на боках и лазоревыми полумесяцами на спинке. Лили высвободил ее из ловушки и швырнул в кусты. Я побежал за ящерицей и подобрал ее.
— Дашь мне ее? Лили засмеялся:
— А на что она мне сдалась? Говорят, когда-то их ели и будто бы они очень вкусные. А вот мы не едим холодных тварей. Она, наверно, ядовитая.
Я спрятал красивую ящерицу в свою сумку, но, пройдя метров десять, выбросил, потому что в следующей ловушке оказалась другая, длиною почти в мою руку и еще более нарядная. Лили ругнул ее по-провансальски и взмолился к богородице, чтобы она избавила его от «этих слизней».
— Да почему же? — спросил я.
— Не видишь разве, что они забивают мне ловушки? Раз поймалась ящерица, значит, не поймается птица. Выходит, у меня одной ловушкой меньше!
Затем стали попадаться крысы. Они «забили» две ловушки. Это были крупные серебристые крысы с очень мягкой шерстью. Лили опять рассердился, но потом сказал:
— Из таких вот мой дедушка делал рагу. Это чистая тварь, живет под открытым небом, ест желуди, корни, терновые ягоды. Она, по правде говоря, такая же чистая, как и кролик. Только она все же крыса…— и он брезгливо поморщился.
В последние ловушки угодили четыре клеста и сорока.
— Ого-го! — закричал Лили. — Трещотка поймалась! И зачем только лезла! Ведь сунулась в пустую ловушку, прямо без ничего! Уродилась, как видно, такая дура в ихней семье, потому что…— Он не договорил и, приложив палец к губам, указал на заросли багряника: — Там что-то шевелится. Обойдем кругом, только тихо-тихо…
Он двинулся к чаще, легкий и безмолвный, словно истый команч, каким он и был, сам того не зная. Я следовал за ним по пятам. Но он показал знаком, что я должен сделать полукруг несколько более широкий и взять влево от зарослей. Лили шел не спеша по направлению к багрянику, а я все же пустился бегом, чтобы осуществить наш маневр окружения.
Пройдя десять шагов, он. швырнул в кусты камень, несколько раз подпрыгнул, раскинув руки в стороны, и диким голосом заорал. Я подражал ему. Внезапно Лили бросился вперед. Из чащи выскочил огромный заяц: он бежал, наставив уши, и прыгал так высоко, что между его брюхом и травой был виден просвет. Мне удалось перерезать ему дорогу; он свернул к гряде и нырнул в «камин», в узкую расселину. Добежав до края плато, мы увидели, как он скатился кубарем прямо вниз и улепетывал под кустарниками. Мы ждали с бьющимся сердцем. Грянули два выстрела кряду, потом снова два выстрела.
— Двенадцатый калибр стрелял вторым, — заметил Лили. — Надо помочь им найти зайчиху.
Лили с проворством обезьяны спустился по «камину»:
— Дорога вроде бы неудобная, а на самом деле идешь, как по лесенке.
Я спустился за ним. Он с видом знатока одобрил проявленную мною сноровку.
— Для городского мальчишки — ничего, справился. От подножия скал мы пустились бегом вверх по холму.
Вблизи от источника под очень высокими соснами раскинулась тенистая полянка. Отец и дядя были там; они разглядывали поверженного зайца и с довольно гордым видом повернулись к нам. Я не без волнения спросил:
— Кто его убил?
— Оба, — ответил дядя. — Я попал в него дважды, но он дал тягу и свалился, лишь когда твой папа всадил в него два заряда. Эти бестии долго могут носить в, себе пулю.
Это звучало так, словно дядя отдавал должное умению зайцев носить визитку или котелок.
Посмотрев на моего нового дружка, он воскликнул:
— Ага! Нашего полку прибыло!
— Мы с ним знакомы, — сказал отец. — Ты ведь сын Франсуа?
— Да, — ответил Лили. — Мы с вами виделись у нас дома, на пасху.
— И ты, кажется, знаменитый охотник. Я слышал это от самого Франсуа.
— О, да что вы! — пробормотал, краснея, Лили. — Я просто ставлю ловушки для птиц.
— И много попадается?
Лили огляделся по сторонам, затем высыпал содержимое своей сумки в траву. Я замер в восторге: там было штук тридцать птиц.
— Знаешь, это не очень трудно, — сказал мне Лили. — Главное, иметь летучих муравьев. Я приметил одну иву, внизу, в логе… Если ты завтра утром свободен, мы пойдем туда за ними, у меня уже мало крылатиков.
Дядя рассматривал добычу мальчугана.
— Ого! — сказал он, грозя ему пальцем. — Так ты настоящий браконьер?
Лили удивленно ответил:
— Я-то? Да я же из Беллонов!
Отец спросил, что он хочет этим сказать.
— Что мы здешние, стало быть, эти холмы наши. Мы, стало быть, не браконьеры!
Лили рассуждал чрезвычайно просто: все браконьеры родом из села Лятрей — охотники по праву, но охотники из села Аллока или из города — браконьеры.
***
С того дня, как началась моя дружба с Лили, для меня наступила новая жизнь. Когда, выпив свой кофе, я выходил на рассвете с отцом и дядей, Лили уже поджидал нас.
Теперь мы вдвоем, и очень добросовестно, выгоняли дичь для наших охотников. Однако мы успевали расставить свои ловушки то на земле, у края гряды, то на развилистом суку; мы его отламывали и вставляли в листву фисташника, или, по выражению Лили, «хлопушника».
Это дерево, так усердно насаждаемое в буколических поэмах, увешано гроздьями красных и синих плодов, до которых лакомы все птицы. Ловушка в фисташнике — верное дело, непременно попадется славка, либо зеленый зяблик, или черный и певчий дрозд.
Все утро, поднимаясь на вершины холмов, расставляли мы ловушки; затем наша четверка делала привал у источника и завтракала под ажурной тенью сосны.
Походные сумки всегда бывали битком набиты провизией, но мы поедали все до крошки. Пока мы уничтожали омлет с помидорами — изумительно вкусный в холодном виде, — на углях, оставшихся от костра из сучьев розмарина, потрескивая, жарились отбивные.
Когда же от отбивных оставались лишь косточки, а от сыра — корка, охотники дремали на ложе из бауко, прикрыв лицо носовым платком, чтобы не докучали мошки, а мы с Лили отправлялись к гряде и совершали обход нашего «участка».
Мы отлично запоминали места, деревья, кусты, камни. Сравнительно издалека я сразу же замечал, когда какая-нибудь ловушка оказывалась не на месте, и с азартом траппера, который надеется увидеть в западне соболя или черно-бурую лисицу, бросался вперед.
Я почти всегда находил под деревом или подле наших каменных столбиков птицу, попавшую в ловушку. Когда же мы ничего не обнаруживали, наше волнение доходило до предела. Так обладатель лотерейного билета, услышав во время розыгрыша, что первые три цифры счастливой серии совпадают с четырехзначным номером его билета, замирая, ждет, не совпадет ли и четвертая цифра.
Чем дальше переместилась ловушка, тем крупнее дичь, волочившая ее за собою. Мы пробирались к западне сквозь чащу кустарников, описывая концентрические круги.
Посмотришь, бывало, — перед тобой красивый черный дрозд либо тяжелый альпийский дрозд, а подчас горлица, перепелка или сойка.
Иной раз мы не находили ловушки — ее уносил ястреб вместе с нашей добычей, потому что издыхающая птичка отчаянно била крыльями, привлекая внимание пернатого вора.
А иной раз случались и забавные разочарования: то попадется жирная крыса, то огромный «слизень» — ящерица или большая сколопендра цвета меда.
После первого обхода нужно было ждать до пяти-шести часов, пока наши ловушки «сработают».
После полдника мы шли в разведку по горным расселинам, собирали перечную мяту на Эскаупре или лаванду па Тауме. Но очень часто, растянувшись под сосной, окруженной густыми кустарниками, — потому что нам, как диким зверькам, хотелось все видеть, оставаясь невидимыми, — мы целыми часами болтали вполголоса.
***
Лили знал все: какая будет погода, где находятся потаенные родники, грибные места в оврагах, дикорастущие виды салата, земляной миндаль, терновые ягоды, земляничник; он знал, что в глубине чащи сохранилось несколько виноградных лоз, которые пощадила филлоксера, и что там созревают в тиши гроздья винограда, с кислинкой, но изумительно вкусные. Из тростника Лили делал свирель с тремя дырочками. А порой он брал хорошо высушенный сучок ломоноса, делал надрезы между узлами, и благодаря бесчисленным незаметным желобкам, расположенным вдоль древесного волокна, такой сучок можно было курить, как сигару.
Он познакомил меня со старой грудной ягодой на Пондране, с рябиной у Гур-де-Рубо, с четырьмя смоквами Прекатори, с земляничниками Гаретты и, наконец, показал мне Поющий камень на вершине Красной Маковки.
Это был маленький, прямой как свеча, известковый выступ на самом краю гряды, весь пористый — в дырочках и скважинках. Один-одинешенек среди напоенной солнцем тишины, он пел по воле ветров.
Лежа на животе в бауко и тимьяне по обе стороны камня, мы обхватывали его руками и, приложив ухо к гладкой грани, слушали с закрытыми глазами.
Подует легкий мистраль — и камень смеется; но если мистраль разбушуется, камень начинает мяукать, словно заблудившаяся кошка. Он не любил предгрозового ветра и возвещал о нем вздохами, переходившими затем в тревожный шепот. А после дождя его голос, звучавший, как печальный зов старинного охотничьего рога, долго отдавался в глубине мокрого леса.
Когда же задувал ветер с Девичьей гряды, вот тогда-то и начиналась настоящая музыка. Слышался хор женских голосов, и дамы в одежде маркиз склонялись друг перед другом в низких реверансах. А потом высоко в облаках запевала хрустальная флейта, нежная, тонко звеневшая флейта, вторя голосу девочки, певшей где-то на берегу ручья.
Мой дорогой Лили ничего этого не видел и, когда пела девочка, слышал певчего дрозда, а иной раз — садовую овсянку. Но разве по его вине слух у него был слепой? И я восхищался Лили ничуть не меньше прежнего.
За то, что он открыл мне столько тайн, я рассказывал ему про город: про лавки, где есть все на свете, про выставки игрушек на рождество, про факельное шествие 141-го полка и про чудеса «Мэджик-сити» [31], где я катался с американских гор; подражая грохоту чугунных колес на рельсах, визжал, показывая, как взвизгивают женщины, скатываясь с гор, и Лили вопил и шумел вместе со мною…
Между прочим, я однажды заметил, что Лили, будучи полным невеждой, взаправду считает меня ученым. Я постарался оправдать это мнение (прямо противоположное мнению моего отца), поражая своего дружка быстрым счетом в уме; правда, перед каждым таким «показом» я тщательно готовился; именно Лели я обязан тем, что выучил таблицу умножения до тринадцати раз тринадцать.
Со временем я стал дарить ему слова из своей коллекции, начиная с самых коротких: «ручня», «союзка», «пункция», «перелог», и даже нарочно обстрекался крапивою, чтобы блеснуть перед ним словом «великулы», то есть «пузыри». Следующие по порядку были слова «облачаемое», «корнеобразный», «непринужденность» и бесподобное слово «полномочный»; этим официальным званием (совсем не по заслугам) я наградил жандармского унтер-офицера.
И, наконец, в один прекрасный день я преподнес Лили каллиграфически выписанное на клочке бумаги слово «антиконституционно». Когда Лили удалось его прочитать, он очень меня благодарил, хотя и признал, что им не часто попользуешься; но это меня ничуть не обидело. Я задавался целью увеличить не столько словарь Лили, сколько его восхищение мною, которое росло по мере того, как удлинялись даримые мною слова.
И все же в своих разговорах мы постоянно возвращались к охоте. Я пересказывал ему охотничьи истории дяди Жюля, и часто Лили, прислонившись к сосне и скрестив руки, задумчиво говорил: «Расскажи мне еще раз про королевских куропаток».
Как— то утром, когда мы вышли из дому, небо было низкое, оно спустилось на самые гребни холмов и чуть-чуть рдело на востоке. Свежий ветерок, дувший с моря, медленно сгонял темные тучи; отец заставил меня надеть куртку и картуз.
Лили пришел в берете.
— Я не удивлюсь, — сказал он, — если мы к вечеру поймаем одного-двух рябинников, потому что сегодня уже осень.
Меня как громом поразило.
В центральных и северных областях Франции бывает так, что в первые дни сентября налетит вдруг необычно прохладный ветерок, сорвет где-нибудь мимоходом пронзительно желтый красивый лист, и тот кружится, скользит и перевертывается в воздухе, точно прелестная птичка… Такой листок лишь ненадолго опережает выход в отставку всего леса, который становится рыжим, затем голым и черным, потому что все его листья улетают вслед за ласточками, едва осень протрубит в свой золотой рог.
Но на моей родине, в Провансе, сосновые и оливковые рощи желтеют только когда умирают, и первые сентябрьские дожди, после которых омытая зелень сверкает как новенькая, воскрешают апрель. Тимьян, розмарин, красный можжевельник и карликовый дубок на гористых пустошах вечно сохраняют свои листья подле неизменно голубой лаванды; втируша осень тайком подкрадывается в глубь ложбин; если ночью прошел дождь, она под шумок выжелтит маленький виноградник или четыре персиковых дерева, которые считаются больными, а чтобы никто не догадывался о ее приходе, она румянит простодушные земляничники, всегда принимающие ее за весну.
Вот почему дни каникул, как и прежде похожие один на другой, не давали почувствовать бег времени, и лето, уже умершее, было без единой морщинки.
Я озирался, все еще ничего не понимая.
— Кто тебе сказал, что уже осень?
— Через четыре дня святой Михаил, и прилетят рябинники Это еще не перелет, потому что перелет птиц начнется на буду щей неделе, в октябре.
От этого слова у меня защемило сердце. Октябрь!
НАЧАЛО УЧЕБНОГО ГОДА!
Я попытался выбросить октябрь из головы. Он относился к будущему, и справиться с ним было легче, чем с сегодняшним днем. Мне это вполне удалось — помог отдаленный раскат грома, прервавший наш разговор.
Лили, встав, прислушался: там, на Аллоке, по другую сторону Тауме, снова загремело.
— Так и есть! — сказал Лили. — Увидишь, что будет через час! Она еще далеко, но уже надвигается.
Выходя из-за шиповника, я увидел, что небо потемнело.
— А что мы будем делать? Может, вернемся в Бом-Сурн?
— Не стоит. Я знаю одно место, почти на верхушке Тауме, где мы не вымокнем и все увидим. Идем. — И он двинулся вперед.
В ту же минуту гром грянул уже ближе, и земля кругом глухо загудела. Лили обернулся:
— Не бойся. Поспеем. Однако он ускорил шаг.
***
Мы вскарабкались вверх по двум «каминам», а небо тем временем стало темным, как в сумерки. Когда мы добрались до первого уступа холма, я увидел, что на нас надвигается необъятный фиолетовый занавес; и вдруг его бесшумно разодрала красная молния.
Затем мы преодолели третий «камин», почти отвесный, и очутились на предпоследней террасе холма, несколькими метрами ниже самой верхней его террасы.
В пятидесяти шагах от нас у земли открывалась расселина — треугольник, основание которого было не больше метра.
Мы вошли туда. Этот своеобразный грот, вначале расширявшийся, суживался и уходил куда-то в глубь скалы, в полную тьму.
Набрав плоских камней, Лили соорудил из них скамеечку прямо против входа в грот. Затем, сложив ладони рупором, крикнул в облака:
— Теперь можно начинать!
Но ничего не началось.
У наших ног под уступами трех террас находилась Ложбина Садовника; ее сосновый лес простирался до высоких скалистых стен ущелья Пастан, а оно тянулось дальше между двумя пустынными плато.
Справа и почти вровень с нами был отлогий склон Тауме, где мы расставили свои ловушки.
Слева от Ложбины Садовника гребень гряды, поросший сосной и зеленым дубом, четко обозначил край неба.
Эта картина, всегда живая и колышущаяся под солнцем в зыбком мареве знойного лета, сейчас застыла, точно огромный картонный макет. Фиолетовые тучи плыли над нашими головами, и с каждой минутой меркнул голубоватый свет, словно свет угасающей лампы.
Страха я не чувствовал, лишь странную тоску, смутную звериную тревогу.
Ароматы холмогорья, и особенно аромат лаванды, сгустились в крепкое благоухание, которое почти зримо курилось, поднимаясь ввысь от земли.
Мимо со всех ног бежали кролики, будто за ними гнались собаки, потом, широко раскинув крылья, из ложбины бесшумно взмыли куропатки и сели в тридцати шагах слева от нас, под выступом серой гряды.
Затем в торжественном молчании холмов запели неподвижные сосны.
Это был отдаленный гомон, гул, слишком слабый, чтобы потревожить эхо, но переливчатый, немолчный, волшебный.
Мы не шевелились, не разговаривали. Где-то на Бом-Сурн кричал ястреб-перепелятник, сначала пронзительно, отрывисто, потом протяжно, будто звал; передо мною на серую скалу упали первые дождевые капли.
Они падали очень далеко друг от друга и расплывались фиолетовыми пятнами величиной в монетку в два су. Потом капли зачастили и сблизились, и скала заблестела, как мокрый тротуар. Вдруг сверкнула молния, сопровождаемая резким, гулким ударом грома, и рассекла тучи, которые разверзлись над гаригой и застрочили по ней оглушительным каскадом капель.
Лили расхохотался. Я заметил, что он побледнел — вероятно, и я был бледен, — но нам уже дышалось легче.
Сплошной дождь заслонил теперь пейзаж, виднелось лишь полукружие, скрытое занавесом из белых жемчужин. Время от времени молния, такая быстрая, что казалась недвижной, озаряла черный свод грота, и сквозь прозрачный занавес проступали черные стволы деревьев. Было холодно.
— Хотел бы я знать, где папа, — сказал я.
— Они, верно, ушли в грот на Пастане или в маленькую пещеру на Зиве.
Лили немного подумал и вдруг сказал:
— Поклянись, что никогда и никому это не расскажешь, тогда я покажу тебе одну вещь. Только ты должен поклясться деревянным и железным крестом.
Это была торжественная клятва, которую давали лишь в исключительно важных случаях. Я видел, что у Лили сделалось очень серьезное лицо и что он ждет. Я встал, поднял правую руку и под шум дождя отчетливо произнес заклятие:
Крестом деревянным, крестом железным клянусь! Если я лгу, пусть в ад провалюсь.
Выдержав десятисекундную паузу, которая подчеркивала всю важность этого обряда, Лили встал.
Ладно. Теперь пошли. Выйдем с другой стороны.
С какой другой?
Грот— то сквозной. Это проход под Тауме.
— Ты ходил через него?
— Часто.
— А никогда мне не рассказывал!
— Потому что это большая тайна. Только три человека ее знают: Батистен, отец и я. Ты четвертый.
— Ты думаешь, это такая уж важная тайна?
— Еще бы! А жандармы! Когда они шныряют по той стороне Тауме, мы уходим на эту сторону. Они ведь не знают, что здесь есть проход, и, пока обойдут кругом Тауме, нас и след простыл. Смотри, ты поклялся, теперь ты никому не можешь этого сказать!
— Даже отцу?
— У него есть разрешение на охоту, ему незачем про это знать.
В глубине грота расселина суживалась и уходила влево. Лили проскользнул в нее, просунув сначала одно плечо.
— Не бойся. Потом она станет шире. Я полез за ним.
Узкий проход вел сначала вверх, затем вниз, потом поворачивал направо и наконец налево. Сюда не доходил шум дождя, но раскаты грома сотрясали скалы вокруг нас.
На последнем повороте показался свет.
Этот туннель выводил на другой склон холма, и кряж Эскаупре, должно быть, находился у наших ног, однако его совсем скрывала пелена тумана. Вдобавок на нас серыми валами двигались тучи, они разбивались о скалы, точно бушующий прибой, и нас скоро стало заливать. На расстоянии десяти шагов уже ничего не было видно.
Подземелье, в которое мы прошли, оказалось просторнее первого; со свода его свисали сталактиты, а порог был на два метра выше уровня земли.
Теперь ливень хлестал яростно — частый, быстрый, тяжелый, и вдруг безостановочно одна за другой засверкали молнии. Каждый удар грома сливался с предыдущим, усиливая гул, а первый его раскат доносило к нам лишь громыхающее эхо.
Фисташник у порога в грот вздрагивал под тяжелыми каплями дождя, мало-помалу теряя свои глянцевитые листья. Справа и слева слышалось журчанье ручьев, которые катили гравий вперемежку с камнями и бурлили, переплескиваясь через невидимые для нас бугорки.
Мы были в полной безопасности и посмеивались над бушевавшей грозой, когда совсем близко от нас в кряж ударила молния, красная как кровь, и отколола целый пласт скалы.
Мы услышали, как затрещали стволы деревьев под валившимися на них глыбами, которые затем с грохотом, словно взрываясь, упали на дно ложбины.
Вот тогда-то я задрожал от страха и попятился в глубь грота.
— А ведь красиво! — сказал Лили.
Но я видел, что и он неспокоен; он сел подле меня и снова сказал:
— Красиво, но дурковато.
— И долго еще так будет?
— Может, час, но не больше…
Из щелей стрельчатого свода, терявшегося где-то высоко в темноте, стала капать вода, потом хлынула широкой струей, и нам пришлось перейти на другое место.
— Одно плохо, — рассуждал Лили, — пропадет штук десять ловушек. А другие надо будет хорошенько просушить у печки и смазать, потому что…
Он не договорил и уставился глазами в какую-то точку за моей спиной. Еле шевеля губами, он прошептал:
— Тихонько нагнись и возьми два больших камня! Меня обуял ужас; я съежился и замер на месте. Но Лили медленно нагнулся, не сводя глаз с чего-то, что было за мною и над моей головой… Я тоже медленно нагнулся… Лили взял два камня величиной с мой кулак, я сделал то же самое.
— Повернись тихонько, — шепнул он.
Я повернул голову: наверху в темноте светились фосфорическим блеском два глаза. Я скорее выдохнул, чем сказал:
— Это вампир?
— Нет. Пугач.
Я глядел во все глаза и наконец различил птицу.
Пугач умостился на выступе скалы и был вышиной в добрых два фута [32]. Хлынувшая струей вода выгнала его из гнезда, которое, вероятно, было где-то под сводом.
— Если он на нас бросится, береги глаза! — шепнул Лили. Меня охватил отчаянный страх.
— Уйдем, — сказал я, — уйдем! Лучше вымокнуть, чем ослепнуть!
Я выскочил прямо в дождевую мглу, а вслед за мною и Лили.
Я потерял свой картуз, дождь хлестал меня по голове, волосы лезли на глаза.
— Держись ближе к гряде! — крикнул Лили. — Меньше вымокнешь, да и заблудиться тогда нельзя.
Я полагал, что при нашем знании местности нам достаточно увидеть какое-нибудь дерево, осколок скалы или куст, чтобы найти дорогу. Но туман был не просто пеленой, затушевывающей формы предметов, — он был несплошным и потому искажал формы. Туман позволял нам увидеть призрачные очертания маленькой корявой сосенки, но начисто стер силуэт большого дуба, стоявшего рядом; потом сосенка исчезла, и появилась половина дуба, совершенно неузнаваемая. Мы брели по местности, непрерывно менявшей свой вид, и, не будь гряды, вдоль которой мы брели ощупью, нам пришлось бы сидеть под ливнем и ждать.
К счастью, небо мало-помалу утихомирилось; гроза умчалась к Тарлабану, и дождь не так неистовствовал. Теперь он был ровный, прямой, зарядил, как видно, надолго…
Однако гряда, служившая нам проводником, внезапно оборвалась на раздвоенном выступе Тауме. Мы отходили от нее с опаской; так маленький ребенок, впервые спускаясь по лестнице, боится отпустить перила.
Лили пошел впереди меня. Не сводя глаз с земли, он наконец нашел тропинку, которую дождевые потоки порядком размыли. Впрочем, старый можжевельник с торчавшими из тумана двумя сухими и корявыми ветками был, безусловно, тот: мы вышли на верную дорогу и теперь пустились рысью.
Наши парусиновые туфли, полные воды, хлюпали на каждом шагу. Мокрые волосы, упавшие мне на лоб, холодили кожу. Куртка и рубашка прилипли к телу. В наступившей тишине издали донесся какой-то довольно слабый, но непрекращающийся гул. Лили застыл и прислушался.
— Это, — сказал он, — оползень на Эскаупре. Но никак не угадаешь, с какой он стороны.
Мы напряженно прислушивались. Гул как будто доносился со всех сторон, потому что туман приглушил эхо. Лили в раздумье проговорил:
— Это может быть и на Гаретте, а может и на Па-дю-Лу… Давай побежим, не то простудимся!
Он бросился вперед, прижав локти к телу, а я за ним, боясь потерять из виду мелькающую фигурку, за которой рваными полосами тащился туман.
Но, пробежав минут десять, Лили вдруг остановился.
— Дорога все время идет под гору, — проговорил он. — Мы, наверно, неподалеку от загона Батистена.
— Что-то не видно трех хлопушников.
— Ты же знаешь, сегодня ничего не видать.
— Один хлопушник перегораживает тропинку. Мы бы его не упустили, хоть и туман!
— Я что-то его не приметил, — признался Лили.
— Но я-то приметил!
— Тогда те хлопушники, может быть, немного ниже.
Он снова побежал. Вокруг струились, тихо журча, тысячи ручейков. Большая черная птица, широко взмахнув крыльями, пронеслась в десяти метрах над нашими головами. Я сообразил, что мы уже давно потеряли нашу тропинку.
Лили это тоже понял и снова остановился.
— Я вот все думаю, — пробормотал он, — все думаю…
Он не знал, что делать, и осыпал туман, дождь и всех богов крепкими провансальскими ругательствами.
— Погоди! — перебил его я. — Я что-то придумал. Не шуми. Я повернулся направо, сложил рупором ладони и протяжно
крикнул, словно звал кого-то, затем прислушался.
Глухое эхо повторило мой зов, потом другое — еще глуше.
— Вот это эхо, — сказал я, — по-моему, отзывается со стороны Эскаупре, почти из-под Красной Маковки.
Я крикнул вдаль, прямо перед собой. Ответа не было. Тогда я повернулся налево, и мы крикнули оба разом.
Сейчас нам ответило более звучное эхо, а за ним — два отголоска: это был голос Пастана.
— Я знаю, где мы, — сказал я. — Мы взяли слишком влево и если так и будем идти дальше, то попадем к самому краю гряды Гаретты. Иди за мной!
Я побежал вперед, все время забирая вправо.
Наступил вечер. Туман стал еще гуще, но я взывал ко всем знакомым эхам и советовался с эхом: холмов Эскаупре, которое, сжалившись над нами, решило приблизиться.
Наконец мои ноги узнали круглые камешки, которые перекатывались под подошвами.
Я свернул с тропинки направо и различил во мгле какую-то длинную темную массу.
Я бросился к ней, вытянув вперед руки, и вдруг ощутил в ладонях мясистые листья смоквы… Это была смоква у загона Батиста, и застарелый запах овчарни, после грозы особенно острый, сказал нам, что мы спасены. Дождь это понял и перестал.
Как мы были счастливы и как гордились своим приключением, теперь нам будет что рассказать! Но когда мы сбежали по крутой тропинке к Редунеу, за нами послышался далекий зов какой-то птицы.
— Это чибис, — сказал Лили. — Они здесь не останавливаются… Вот и чибисы улетают…
Косяк чибисов промелькнул перед нами, еле видный в тумане, из-за которого птицам приходилось лететь совсем низко, и пронесся над нашими головами, послушный жалобному зову… Чибисы летели навстречу новым каникулам…
Мы вошли, как всегда, с черного хода.
На втором этаже мерцал слабый огонек, переливаясь в водяной пыли измороси. Мама в полутьме заправляла наш скудный светильник — керосиновую лампу, раскаленное стекло которой лопнуло от упавшей на него последней капли дождя.
В камине пылало яркое пламя; отец и дядя, в мягких туфлях и халатах, болтали с Франсуа. Их охотничьи куртки, развешанные на спинках стульев, сушились перед огнем.
— Вот видишь, они не заблудились! — воскликнул, обрадовавшись, отец.
— Что им сделается! — отозвался Франсуа.
Мама пощупала мою куртку, потом куртку Лили и запричитала:
— Они совсем мокрые! Как будто в море упали!
— Ну и что ж, здоровей будут, — невозмутимо сказал Франсуа. — От воды ребятам ничего не сделается, особенно от воды с неба.
Тетя Роза бежала с лестницы сломя голову, точно на пожар. Она притащила гору полотенец и всякого тряпья. В одно мгновение мы оказались нагишом перед камином — к великому удовольствию Поля и великому смущению Лили; он все старался спрятаться за охотничьими куртками. Но тетя тотчас же, без всяких околичностей, завладела им и растерла мохнатым полотенцем, поворачивая из стороны в сторону, словно он был неодушевленным предметом. Мама расправилась со мною точно таким же манером, и Франсуа, все это наблюдавший, объявил:
— Теперь они красные, как свекла! — И снова повторил: — Ну и что ж, здоровей будут!
Лили нарядили в мой старый матросский костюм, отчего у него сразу стал солидный вид; а меня одели, вернее, поместили в папину фуфайку, которая спускалась до самых моих колен; зато мамины шерстяные чулки доходили мне до бедер.
Нас усадили у камина, и я поведал нашу одиссею. Самым драматическим местом в моем рассказе была сцена нападения пугача. Я, разумеется, не мог позволить ему смирно сидеть на выступе скалы; сверкая глазами и выпустив когти, он, конечно, бросился на нас и кружил над нашими головами. Я показывал, как пугач хлопал крыльями, Лили пронзительно ухал, подражая крику пернатого чудовища. Тетя Роза слушала разинув рот, мама качала головой, а Поль закрыл руками глаза. Мы с Лили изобразили все это с таким искусством, что я и сам перепугался. И долго еще потом, даже спустя несколько лет, злобная птица являлась мне во сне, грозя выклевать глаза.
Франсуа встал и, не мудрствуя, заключил:
— Что делать! Красные дни миновали… Дождям самое время. Стало быть, уговорились на воскресенье. Ну что ж, до свидания, друзья!
И он ушел, уводя с собою Лили, который остался в моей матроске, потому что хотел показаться в ней матери.
***
За столом я ел с большим аппетитом, когда дядя вдруг произнес слова, как будто совершенно обыденные, так что я поначалу не придал им никакого значения.
— Я думаю,-заметил он, — наши вещи можно погрузить на тележку Франсуа, они не такие уж тяжелые. Тогда в ней вполне уместятся Роза с ребенком и Огюстина с девчушкой. А может быть, и Поль. Ну-с, что ты на это скажешь, наш маленький Поль?
Но наш маленький Поль ничего не мог на это сказать: нижняя губа у него вдруг выпятилась, стала пухнуть и отвалилась чуть ли не до подбородка. Я хорошо знал, что означает эта оттопыренная губа, и любезно сравнивал ее с краем сестрицыного горшочка. Как обычно, за этим симптомом последовало глухое рыдание, и из голубых глаз Поля выкатились две крупные слезы.
— С чего это он?
Мама поспешно взяла его на колени и стала нежно укачивать, а Поль обливался слезами и шмыгал носом.
— Ну полно тебе, дурачок, — уговаривала его мама, — ты ведь знаешь, это не может продолжаться вечно! И кроме того, мы скоро сюда опять приедем… До рождества совсем недалеко!
Я почуял беду.
— Что она говорит?
— Она говорит, что каникулы кончились, — пояснил дядя и преспокойно налил себе стакан вина.
Сдавленным голосом я спросил:
— Когда кончились?
— Послезавтра утром надо уезжать, — ответил отец. — Нынче у нас пятница.
— Была пятница, — поправил его дядя. — И уезжаем мы в воскресенье утром.
— Ты же знаешь, что с понедельника начинаются занятия! — вставила тетя.
С минуту я ничего не понимал и смотрел на них остолбенев.
— Да будет тебе, — урезонивала меня мама, — разве это неожиданность? Разговор об этом идет уже неделю!
Они действительно твердили об этом, но я не хотел слышать. Я знал, что беда неминуема, как все люди знают, что когда-нибудь умрут, но говорят себе: «Сейчас еще рано размышлять об этом. Придет время — подумаем».
И вот оно пришло, это время. От потрясения я не мог ни слова вымолвить, почти что дышать не мог. Отец ласково сказал:
— Ну-ну, мой мальчик! У тебя было целых два месяца каникул.
— Что и так уж чрезмерно, — прервал его дядя. — Будь ты президентом республики, тебе не полагалось бы столько отдыхать!
Этот хитроумный довод не произвел на меня никакого впечатления: я давно решил, что высокий пост президента займу, только когда отслужу в армии.
— Тебе предстоит год, который будет иметь огромное значение в твоей жизни, — продолжал отец. — Не забудь, что в июле будущего года ты держишь конкурсный экзамен на стигендиата лицея, и занятия там начинаются с октября месяца!
— И в лицее тебе придется учить латынь, — добавил дядя, — а я ручаюсь тебе, что это будет очень интересно. Я, например, занимался латынью даже во время каникул, просто для собственного удовольствия!
Эти странные речи о чем-то, чего надо ждать еще целую вечность, не могли скрыть печальную истину: каникулы кончились. И я почувствовал, что у меня дрожит подбородок.
— Надеюсь, ты не вздумаешь реветь! — заметил мне отец. Я тоже на это надеялся и сделал над собой огромное усилие — усилие, достойное команча у «столба пыток».
— Ну вот, — сказала мама, — а теперь иди спать. Тебе необходимо выспаться.
***
Меня разбудил ворвавшийся свежий воздух: Поль отворил окно. Свет чуть брезжил. Я подумал было, что это серый свет зари, но услышал журчание желоба и мелодичный перезвон капель, падавших в бак с водой.
Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, — дождь утопил нашу последнюю охоту.
Поль сказал:
— Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
— Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
— Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
— Они же все померли! — ответил Поль. — Я теперь их каждый день не нахожу.
— В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
— Ну да! — радостно сказал он. — У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
— Так ты рад, что каникулы кончились? — строго спросил я.
— Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
— Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
— Откудова я знаю?
Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
— А, вот и ты! — проговорил отец. — Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
Все долго молчали, затем мама сказала:
— Твой кофе остынет.
Не оборачиваясь, я буркнул:
— Я не голоден. Мама настаивала:
— Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
— Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье — он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются — это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке — не хотел идти в солдаты, — и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа. Придется месяц лежать в шезлонге с «наглухо заколоченной ногой» (так сказал мне Качинелли), и притом ее «день и ночь будет оттягивать груз весом в сто кило»! Нет, только не сломанная нога. Что же делать? Покориться и покинуть на веки вечные моего дорогого Лили?
Но вот и он! Лили показался на пригорке. Он шел, накинув на голову сложенный углом мешок, точно капюшон.
Я сразу воспрянул духом и широко распахнул дверь, хоть Лили еще не подошел.
Он долго счищал грязь с подошв о каменный порог и учтиво поклонился всем присутствующим, а они весело его приветствовали, продолжая свои гнусные приготовления.
Лили подошел ко мне и сказал:
— Надо бы пойти за нашими ловушками. Если ждать до завтра, их заберут ребята из Аллока.
— Ты собираешься идти в такой дождь? — с изумлением спросила мама. — Тебе очень хочется схватить воспаление легких?
В то время воспаление легких считалось самой страшной болезнью. Но я рвался вон из этой столовой, где я не мог говорить свободно. Поэтому я стал упрашивать:
— Послушай, мама, я надену пелерину с капюшоном, а Лили — пелерину Поля.
— Знаете, сударыня, — заметил Лили, — дождь стал немного потише, и ветра нет.
Тут вмешался мой отец:
— Сегодня последний день. Нужно только тепло их одеть, обложить им газетами грудь, а вместо туфель дать им башмаки. Они ведь не сахарные, да и погода как будто поправляется.
— А если опять будет гроза, как вчера? — сказала встревоженная мама.
— Но вчера мы благополучно вернулись, несмотря на туман. А сегодня тумана нет.
Мама стала снаряжать меня в путь. Она положила мне на грудь между фланелевой жилеткой и рубашкой несколько номеров газеты «Пти Провансаль», сложенных вчетверо. Столько же газет поместили мне на спину. Поверх всего этого надели две фуфайки, потом куртку, которую застегнули на все пуговицы, и суконную пелеринку. Затем мама натянула мне на уши берет, а сверху нахлобучила колпачок, какой носят гномы в сказке о Белоснежке и наши полицейские. Тетя Роза вырядила Лили таким же манером. Пелеринка Поля была ему коротка — правда, голову и плечи она прикрывала.
Только мы вышли из дому, как дождь перестал и солнечный луч заплясал вдруг на блестящих оливах.
— Давай ходу, — сказал я. — Они еще вздумают охотиться, а нам, что ли, опять быть при них собаками? Нет, сегодня я не желаю. Раз они хотят завтра уезжать, пускай охотятся одни, без нас.
Скоро мы оказались в безопасности среди сосняка. Минуты через две мы услышали протяжный зов: нас окликал дядя Жюль, но ответило ему лишь эхо.
Несмотря на плохую погоду, наши ловушки поработали на славу, но удача, которая лишний раз доказывала, как глупо и жестоко заставлять меня завтра уезжать, только растравила мое горе.
Когда мы дошли до верхней террасы на склоне Тауме, где были расставлены наши последние ловушки, Лили вполголоса задумчиво сказал:
— Обидно все-таки… Крылатиков хватило бы на всю зиму… Это я знал, знал, что у нас есть «крылатики». Я горестно
сознавал это. И ничего не ответил Лили.
Вдруг он кинулся к обрыву и поднял с земли птицу, которую я сперва принял за маленького голубка.
— Первый рябинник! Я подошел.
Это был крупный альпийский дрозд, из тех, которых мой отец однажды назвал «сизоголовыми дроздами».
Голова у рябинника была голубовато-серая, а с рыжей грудки веером расходились черные крапинки до белого брюшка. Весил он порядочно. Я грустно смотрел на него, а Лили сказал:
— Прислушайся…
Я прислушался. Вокруг нас в соснах перекликались птичьи голоса; казалось, то тут, то там стрекочет сорока, но не так вульгарно-крикливо, не так вызывающе; это был гортанный и нежный голос, голос немного печальный — это звучала осенняя песенка… Рябинники прилетели поглядеть, как я уезжаю.
— Завтра, — говорил Лили, — я приготовлю ловушки Батистена для дроздов и поставлю их вечером. И ручаюсь тебе: в понедельник утром мне придется сделать два захода, чтобы их унести.
Я сухо ответил:
— В понедельник утром ты будешь сидеть в школе!
— А вот и нет! Если я скажу матери, что рябинники прилетели и я могу выручать за них по пятнадцати — двадцати франков в день, она не станет посылать меня в школу, не такая она дура! До пятницы, а то и до будущего понедельника я могу не беспокоиться!
И я представил себе, как он один, без меня, шныряет по залитой солнцем гариге, поросшей зеленью и можжевельником, а я в это самое время сижу в классе с низким потолком, перед черной доской, разрисованной квадратами и ромбами…
Горло мое вдруг сжалось, меня охватило бешенство и отчаяние.
Я кричал, плакал, топал ногами, плач перешел в икоту, и я стал кататься по гравию, а листы «Пти Провансаль» на моей спине и груди громко шуршали. Я вопил истошным голосом:
— Нет! Нет! Не поеду! Нет! Я не хочу туда ехать! Я туда не уеду! Нет! Я не уеду!…
Стая рябинников разом слетела в ложбину. Лили, потрясенный моим отчаянием, крепко прижал меня к груди, комкая «Пти Провансаль», шестнадцать пластов которого разделяли наши смятенные сердца.
— Нельзя же так, еще заболеешь! — твердил он. — Не надо из-за этого портить себе кровь! Послушай меня, ты только послушай…
Я слушал его, но что мог он сказать? Только выразить свою любовь.
Устыдившись своей слабости, я сделал над собой усилие и кое-как проговорил:
— Раз меня заставляют уезжать, я уморю себя голодом. Да я уже и начал: я сегодня утром ничего не ел.
Лили ужаснулся:
— Совсем ничего?
— Ничего.
— У меня есть яблоки. — И он стал рыться в своей сумке.
— Нет. Я не хочу яблок. Ничего не хочу.
Я отвечал так свирепо, что Лили не стал уговаривать. После довольно долгой паузы я объявил:
— Я принял решение. Пускай себе уезжают, если им так хочется. Я остаюсь здесь.
И, желая подчеркнуть, что мое решение бесповоротно, я уселся на большом камне, скрестив руки на груди. Лили смотрел на меня в полной растерянности.
— Как же ты это сделаешь?
— Хо-хо! — сказал я. — Очень просто. Завтра утром, а может, сегодня ночью, соберу свои пожитки и спрячусь в маленьком гроте под Тауме.
Лили широко раскрыл глаза.
— Ты бы это сделал?
— Ты меня еще не знаешь!
— Они тебя сразу начнут искать!
— Не найдут!
— Тогда они дадут знать жандармам и полицейскому в Аллоке.
— Раз никто не знает о том тайнике — ты ведь сам это говорил, — они все равно меня не найдут. А главное, я напишу отцу и положу письмо на своей кровати. Я напишу ему, чтобы он меня не искал, потому что я ненаходимый, и если он донесет жандармам, я брошусь со скалы в пропасть. Я его знаю. Он меня поймет и никому ничего не расскажет.
— И все-таки он здорово расстроится!
— Он бы еще больше расстроился, если бы я умер дома. Этим доводом я окончательно убедил себя в своей правоте
и укрепился в своем решении. Но Лили, подумав, заявил:
— Мне бы очень хотелось, чтобы ты остался. Но есть-то чего-нибудь надо, а где ты достанешь еду здесь, на холмах?
— Во-первых, я возьму с собой запасы. Дома есть шоколад и целая коробка печенья. Потом, ты, наверно, слышал об отшельнике, который больше двадцати лет прожил в пещере на Пастане. Вот и я сделаю, как он: буду собирать спаржу, улиток, грибы, посажу горох!
— Ты же не умеешь его варить.
— Научусь. И потом, я буду ходить в Пондрен таскать сливы у Румье; он их даже не срывает. Насушу инжир, миндаль, рябину, насобираю тутовые и терновые ягоды…
Лили, кажется, это не очень убедило, и я начал злиться:
— Сразу видно, что ты никогда ничего не читаешь! А я прочел штук сто книг! И могу тебе сказать, что есть много людей, которые очень хорошо устраиваются в девственных лесах А ведь там ядовитые пауки, каждый с суповую миску и так и норовит прыгнуть тебе прямо в лицо, и там с деревьев свисают удавы, и водятся вампиры, они, если ты заснул, пьют твою кровь, и за тобой гонятся свирепые индейцы, чтобы отчекрыжить тебе кусок головы, а здесь нет индейцев, нет диких зверей…
Поколебавшись, я добавил:
— Кроме диких кабанов, верно?
— Нет, — ответил Лили. — Зимой их не бывает.
— Почему?
— Они ходят сюда, когда им пить хочется. Зимой вода у них есть, потому они и сидят себе на горе подле Сент-Виктуар.
Это была важная и утешительная новость, ибо кишки однорукого бедняги, растерзанного кабаном, нет-нет да и попадались мне на тропинках моих снов.
— Ночью-то плохо тебе придется: спать будет жестко, сказал Лили.
— Я устрою себе на земле в углу грота постель из бауко, это ничуть не хуже тюфяка. И вообще я тебе докажу, что ко всему можно привыкнуть. Ты, конечно, не знаешь Робинзона Крузо, но я-то его очень хорошо знаю. Он был моряк. Плавал он как рыба, только бегать совсем не умел, потому что на корабле ведь не разбежишься… Ну и вот, когда он потерпел кораблекрушение у острова, он через три месяца бегал так быстро, что ловил диких коз!
— Эге-ге! -воскликнул Лили. — Я, конечно, не знаю этого типа, но коз-то я знаю! Если он сам тебе это говорил, то он большущий врун, будь уверен!
— А я тебе говорю, что это напечатано в книге, которую дают в награду школьникам!
Тут уж возражать не приходилось. Лили отступил, но постарался не уронить свою честь.
— Если козы были суягные, тогда я не спорю. А не то попробуй-ка для смеха поймай козу моего отца…
— Да нет же! — сказал я. — Я просто хотел привести тебе пример, доказать, что человек ко всему привыкает! Если я когда-нибудь поймаю козу твоего отца, я надою стакан молока и отпущу ее!
— Это-то можно, — согласился Лили, — никто даже не заметит.
Так мы разговаривали до самого полудня.
Постепенно, по мере того как я обживал свое будущее жилье, Лили все больше склонялся на мои доводы.
Сначала он заявил, что пополнит мои продовольственные запасы мешком картофеля, который стащит у матери из погреба, а кроме того, притащит хотя бы два круга колбасы. Затем он обещал каждый день оставлять для меня половину своего хлеба и шоколада. Но у Лили был практический склад ума, поэтому он вспомнил и о деньгах.
— А главное, что: мы теперь будем ловить дроздов дюжинами! Домой я стану носить только половину, а другую половину мы будем продавать трактирщику в Пишори. По франку за вертишейку и по два за рябинника. На эти деньги ты можешь покупать себе хлеб в Обани!
— А еще я буду продавать на рынке улиток!
— А укроп? В Лавалантине есть аптекарь, он платит три су за кило укропа!
— Я буду вязать его в пучочки, а ты понесешь их в Лавалантин!
— И на все эти деньги мы купим капканов для кроликов!
— И тонкой проволоки для зажимов! А если поймается заяц, мы возьмем за него не меньше пяти франков!
— И смолы, чтобы брать певчего дрозда живьем! Живой, он стоит шесть франков!
Когда я собрался уже идти домой, в сосновую рощу прилетела огромная стая скворцов, описав над ней полный круг. На кроны деревьев, сразу наполнившихся гомоном, садились сотни птиц. Я был изумлен и очарован.
— Каждый год, — объяснил мне Лили, — они проводят здесь недели две, наверное, и как облюбуют дерево, так и слетаются на него каждый вечер. Представляешь, сколько бы мы наловили их сегодня, будь у нас хоть пятьдесят реечек!
— Дядя Жюль сказал, будто скворцов можно приручить…
— А как же, — ответил Лили. — У моего брата был такой скворец. И он говорил, да только по-здешнему.
— О, я выучу их говорить по-французски!
— Вот это навряд ли, — сказал Лили, — потому что скворец деревенская птица…
Мы быстро спустились с холмов, строя по дороге разные планы.
Мне уже виделось: вот я скитаюсь по гребню Тауме, волосы мои развеваются по ветру, а на плече сидит верный скворец, нежно пощипывает клювом мое ухо и болтает со мною запросто.
Дома мы узнали, что охотники отправились в Пишори, весьма раздосадованные нашим вероломством. Мы с Лили позавтракали с тетей, мамой, сестрицей и Полем.
Лили был задумчив, я шумно (хоть и неискренне) веселился, чем очень порадовал свою милую маму. Я посматривал на нее с нежностью, но твердо решил покинуть ее в ту же ночь.
***
Я часто спрашивал себя, как мог я принять, не испытывая ни малейших угрызений совести и никакой тревоги, подобное решение; но понял я это только теперь.
Пока не настает печальная пора созревания, мир детей — не наш мир: они обладают чудесным даром вездесущности.
Каждый день, завтракая со своей семьей, я в это самое время обегал холмы и вынимал из ловушек еще теплого черного дрозда.
Тот куст, тот черный дрозд и та ловушка были для меня такой же реальностью, как и эта клеенка на столе, этот кофе с молоком и этот портрет президента Фальера на стене, на котором тот чуть заметно улыбался.
Когда отец вдруг спрашивал: «Где ты?» — я возвращался в нашу столовую, но вовсе не падал с высот мечты, — эти два мира жили бок о бок.
И я недовольным тоном тотчас отвечал отцу: «Я же тут!»
Я говорил правду и какое-то время играл во всамделишную жизнь с ними; но жужжание мухи тут же воссоздавало в памяти овраг Лансело, где меня так долго преследовали три лазоревые мушки. А детская память обладает столь могучей силой, что в этом воспоминании, вдруг ставшем явью, я открывал еще уйму новых подробностей, которых я тогда, в овраге Лансело, как будто не замечал; так бык, пережевывая жвачку, узнаёт в этой траве вкус злаков и цветов, которые он ел, не замечая, что это такое.
Вот почему я привык разлучаться со своими близкими — ведь чаще всего я жил без них и далеко от них. В моем уходе от семьи не было бы ничего нового для меня и зазорного; единственной переменой в повседневной жизни явилось бы только мое физическое отсутствие.
Ну, а мои близкие, что будут делать они тем временем? Это я представлял лишь смутно, я вообще не был уверен, что они могут существовать в мое отсутствие; если же они станут жить и дальше, то лишь ненастоящей жизнью, следовательно, лишенной страданий.
К тому же я уходил не навсегда. Я намерен был вернуться и внезапно их оживить. А вернувшись, я доставлю им такую большую и настоящую радость, что она мигом сотрет воспоминание о терзавшем их дурном сне, и дело с концом: прошлое окупит полнота счастья.
***
После завтрака Лили ушел, сказав, будто мать ждет его, чтобы молотить горох; в действительности же он собирался обследовать погреб и пополнить мои запасы съестного. Лили знал, что его мать сейчас в поле.
Я сразу поднялся к себе в комнату, сказав, что хочу сложить свои вещи перед отъездом, и написал следующее прощальное письмо:
Достарыңызбен бөлісу: |