Неудачный брак
На посторонний взгляд, у нас все было идеально. Дома мы бывали
порой тихими и безмятежными, порой счастливыми и радостными. В
другие времена, пожалуй не так часто, нами завладевал страх. Дело в том,
что мы никогда не могли предугадать, какая мать нас ждет, какими у нас
будут нынче родители: нормальные, предсказуемые, которые заставляют
нас учиться и определенно нас любят, или те, что бешено изливают свою
ярость друг на друга, затягивая в свой поток ненависти и нас. Мы с сестрой
сделались тонкими экспертами, улавливали малейшие перемены в их
настроении и всегда были настороже, ожидая, когда в наш дом снова
нагрянут мрак и ужас.
Я с самых ранних лет знала, что главная проблема крылась в
неудачном браке. Мать не раз говорила мне, что ее выдали замуж слишком
молодой за ужасного человека на десять лет ее старше. Она рассказывала,
как скверно отец с ней обращался, что он не любил ее и что она глубоко его
ненавидела. Меня порой очень смущали эти разговоры, поскольку я знала,
что очень на него похожа, унаследовала многие его черты, и ко мне он был
особенно добр и ласков. Мать его ненавидела, а я являлась его частью и
потому, видимо, была в чем-то так же отвратительна и достойна ненависти.
А еще я считала, что должна мирить родителей и по возможности беречь их
друг от друга.
Ни о каком разводе не могло быть и речи. По общей негласной
убежденности, для всех было бы лучше, если бы они вообще никогда не
стали мужем и женой. Но раз уж они поженились и завели детей, ни для
кого из нас уже не было никакого выхода.
Когда мы переехали в Америку, я узнала, что развод — нормальное
явление. Мы лично знали выходцев из Шри-Ланки, которые здесь
развелись и начали каждый свою новую жизнь. Конечно, это все равно
считалось в каком-то смысле клеймом, но все же не было здесь так
невозможно, как в Южной Азии и Африке. В тринадцать лет я решительно
заявила своим родителям, что им следует развестись. И в дальнейшем меня
страшно удивляло, почему же они этого не делают. Прошел не один
десяток лет, прежде чем я поняла, что версия неудачного брака была лишь
прикрытием чего-то иного, что было куда труднее разглядеть.
Шрам
В течение нескольких лет — благодаря тому, что я всякий раз ее
прошу, умоляю, грожусь разорвать с ней общение, — моя мать
периодически обращается за помощью к психологу. Но всякий раз где-то на
четвертый месяц, когда начинается тяжелая работа по самоанализу, она
бросает это дело.
Ее недоверие к лечению объясняется еще и особенностями
национальной
культуры.
Традиционно
в
южноазиатских
семьях
психические недуги воспринимаются как нечто постыдное, едва ли не
заразное. Когда мама была еще подростком, у самой красивой в ее
поколении кузины вдруг начались, как это называется, психотические
припадки. Родители возили ее лечиться за границу, но ничего не помогло, и
в итоге ее привезли обратно на Шри-Ланку и заперли от всех в
родительском доме. Все знали, что она дома, — порой с верхнего этажа
даже доносились ее крики, — но никому не дозволялось с ней видеться.
Это принудительное затворничество продолжалось три десятка лет. В
определенных южноазиатских кругах сумасшедшая на чердаке — вовсе не
готическая страшилка, а совершенно реальная возможность существования
для женщины, переживающей проблемы с психикой. Когда у матери
затихали вспышки ярости, во время которых она отталкивала от себя
любимых людей и уничтожала вещи, она обычно звонила мне и с плачем,
снова и снова, повторяла: «Я не сумасшедшая! Не сумасшедшая». Что
следовало понимать как: «Прошу, не запирайте меня! Не выбрасывайте
ключ!»
Вместо лечения моя мать доверяется священным ритуалам. Детьми
нас не единожды водили в некий молельный дом, где индуистский
священник подносил к нашим лбам один за другим сотню лаймов и
разрезал их поперек. Предполагалось, что едкий сок брызнет в злые очи
неведомых нам врагов, которые и вызывают все наши несчастья. В
нынешнюю пору мать то и дело пишет мне по электронной почте,
спрашивая, можно ли, она пошлет нам талисманы доброй удачи,
благословленные святыми людьми. Говорит, что всегда читает наши
гороскопы и что мне следует носить ярко-розовый, а сестре — золотой,
дабы уберечь себя от чьих-то злых козней. И она искренне надеется, что
если все мы будем хотя бы просто придерживаться этих переменчивых
правил, то обязательно станем счастливой семьей.
Когда мне было семнадцать лет, родители возили меня в одну из
сельских местностей Индии, в гигантских размеров ашрам своего гуру Саи
Бабы — святого человека, у которого миллионы поклонников по всему
миру. Мы там жили в семейном бараке — большом и многолюдном
строении. Спали на циновках на полу, питались в огромной столовой.
Вставали мы в 3:30 утра и вместе с матерью и сестрой сидели на земле, на
женской стороне двора — с сотнями и тысячами других женщин,
ожидавших в предрассветных сумерках, когда же появится гуру. Как только
он выходил, женщины начинали песнопения. Один раз, когда он медленно
проходил мимо нас, мама сунула ему в руки письмо, где описывались все ее
беды. И с искренней набожностью рыдала, когда он принял ее послание.
Мне самой до лампочки был этот гуру. Мне жутко не нравилось и это
место, и их правила, и их еда. Не нравилось разделение мужчин и женщин.
В Америке у меня уже был бойфренд, но здесь, в нашем бараке, тоже жили
симпатичные парнишки, в том числе и два брата из Южной Африки. Как-то
раз, когда мои родители прилегли днем «переспать жару», я отправилась в
их угол, и мы, усевшись рядом на земле, стали разрезать манго. Когда один
из парней шутя подбросил в воздух нож, я инстинктивно попыталась его
поймать, и лезвие рассекло мне два пальца на правой руке чуть не до кости.
Из раны тут же хлынула кровь.
Все, о чем могла тогда я думать, — это как разозлится на меня мать. Я
стала умолять мальчишек и их родителей ничего ей не говорить. Я схватила
порезанной ладонью рулон туалетной бумаги, потом еще один — но они
стремительно пропитывались кровью. Мой желтый костюм шальвар-камиз
тоже запачкался кровью. Вокруг стали собираться люди, старухи
перешептывались, что это мне наказание за то, что разговаривала с
мальчиками.
Кто-то все же донес моей матери о случившемся, и, когда она
появилась, лицо ее было холодным и суровым. Она ничего мне не сказала,
просто отвернулась и ушла. Кто-то перевязал мне руку, и отец отвел меня в
больницу, где толпилась уйма народу. В дверях мы сообразили, что он не
сможет войти вместе со мной, потому что здание тоже разделялось на
мужскую и женскую половины. И потому мне пришлось в одиночку
бродить по коридорам больницы, где я ни слова не понимала на местном
языке. Наконец удалось найти врача, чтобы зашить рану. Она оказалась
хирургом, и потому у нее имелась лишь медицинская нить, которой
зашивают внутренние органы, — толстенная и черная. Когда она наложила
швы, два пораненных пальца выглядели так, будто мою кожу скрепляют
сразу несколько огромных пауков.
Когда я вернулась из больницы, мать начала меня игнорировать. Я
выказала неповиновение королеве и теперь для нее попросту не
существовала. Ее гневное молчание длилось несколько дней. Сейчас,
двадцать восемь лет спустя, у меня на руке по-прежнему виден шрам от
того ужасного пореза. Он напоминает мне, каково это — нуждаться в
сочувствии и утешении и вместо этого получить гнев и злобу. Он
напоминает мне, что в моменты боли и страдания я никогда не обращусь к
матери за утешением, потому что она — по сути, сама глубоко обиженный
ребенок — никогда не сумеет мне его дать.
|