Рассказы о вещах Избранные произведения в трех томах



бет22/26
Дата27.02.2020
өлшемі1,89 Mb.
#57498
түріРассказ
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   26

Воронежской i убернии, где на Майдане -- в пригородной слободе -- работал на

заводе отец.)

В своих воспоминаниях Ильин говорит:

"Природу я любил с детства. Особенно увлекался муравьями и звездами...

Помню раннее утро,-- пишет он дальше.-- Все еще спят. Солнце только что

встало и светит не с той стороны, с какой это привычно. Тени длинные, но не

вечерние, грустные, а утренние, веселые. Все какое-то особенно чистое,

яркое, словно вымытое росой.

И вот в такое утро я перелезаю через плетень напротив и ложусь в траву,

чтобы понаблюдать за муравьиным "шоссе".

В одну сторону муравьи идут налегке, а в другую -- с поклажей: кто

несет жучка, кто мертвого муравья, а вот двое тащат сосновую иголочку и как

будто порядком мешают друг другу... Но все же они подвигаются понемногу

вперед. Я ползу за ними на животе, чтобы узнать, где муравейник. Движение

все гуще; "шоссе" -- дорожка среди травы, проделанная самими муравьями.--

все шире. Встречаясь, муравьи обмениваются приветствиями -- похлопывают друг

друга.

И вот уже широкая площадь у подножия муравейника. Я полз целых четверть



часа! А ведь достаточно было поднять голову, чтобы увидеть муравьиный город

прямо перед собой..."

Сколько терпения нужно было маленькому наблюдателю природы, чтобы

ползти по земле с муравьиной скоростью, не поднимая головы, ради того, чтобы

увидеть муравейник с точки зрения возвращающихся домой муравьев.

И вот он у цели.

"...Муравьи-строители чинят проломы, муравьи-часовые затыкают своей

головой входы. Я хлопаю по муравейнику палочкой. И сейчас же волнение

распространяется по всему городу... Видно, отдан сигнал тревоги...

Сколько часов проводил я у муравейника! Тут дело было не только в

любознательности, но и в силе воображения, свойственной ребенку. Муравьи мне

казались чем-то вроде маленьких людей, а сам я был великаном.

Я уже читал книги о муравьях, и слово "инстинкт" не удовлетворяло меня.

Мне казалось, что у муравьев есть нечто большее, чем инстинкт. Я ставил

их в новые" неожиданные, положения, и они находили выход, которого им не мог

подсказать инстинкт.

Помню, я устроил посреди муравейника пруд в крышке от консервной банки.

Вода была в нижней части крышки, а верхняя часть оставалась сухой. Никогда

еще прудов на склоне муравейника не бывало. И поэтому несколько муравьев

сразу попадало в воду. Но другие уже в воду не падали, а старались вытащить

товарищей. Так как это им не удавалось, они потащили утопающих вдоль берега

до сухого места и таким образом спасли всех. После этого ни один муравей в

воду не падал...

Было бы долго рассказывать обо всех моих наблюдениях и опытах, о том,

как я устраивал искусственные муравейники, о том, как я (стыдно признаться!)

бывал поджигателем войн между рыжими и древесными муравьями..."

В этих "наблюдениях и опытах", которыми мальчик занимался примерно от

семи до тринадцати лет, примечательнее всего целеустремленность и терпение

-- черты, которые были так характерны для Ильина в его зрелые годы, когда он

с муравьиной настойчивостью пробирался сквозь дебри еще неизвестных ему

наук.

Любопытно и то, что наряду с загадочной жизнью муравейника его с



детских лет привлекало звездное небо.

В своих "Заметках" он пишет:

"Звезды тоже были моей страстью. Я мог не спать всю ночь, чтобы

проследить "слияние", то есть максимальное сближение Марса и Сатурна. Как-то

дядя (брат моей матери) обещал взять меня с собой в Пулковскую обсерваторию,

где у него был знакомый астроном. Я уже представлял себе, как буду полулежа

вращаться вместе с телескопом в башне обсерватории, следя за какой-нибудь

планетой, кометой или звездой. Может ли быть наслаждение выше этого? Ты

словно участвуешь сам в этом стройном движении светил, участвуешь

сознательно, проникая в тайны неба..."

Вот как разнообразны были уже в детстве и юности интересы Ильина. Но и

это еще не все.

Он пишет:

"Другие увлечения: "Жизнь растения" Тимирязева, подаренная мне

ботаником Мальчевским, и прогулки с ним по Ботаническому саду (в

Петербурге-- тропики, древовидные папоротники!); книга Фабра "Инстинкт и

нравы насекомых" (осы -- более страшные, чем тигры в джунглях); книга

Фарадея "История свечи" (от нее-то и пошли мои книжки). Первый маленький

микроскоп -- окошко в неведомый мир, где даже простая кожица лука

оказывалась многокомнатной постройкой.

А потом, когда подрос,-- стихи Ломоносова, которые я скоро выучил

наизусть -- не потому, что это требовалось в гимназии, а потому, что они

поразили меня своим величием: у меня от них дух захватило.
Там огненны валы стремятся

И не находят берегов;

Там вихри пламенны крутятся,

Борющись множество веков..."


Читая заметки Ильина -- последнее, что было им написано,-- видишь, как

последовательно и гармонично развивался он в юности, как своевременно и

кстати пришли к нему книги, положившие основу его научного мировоззрения,--

Тимирязев, Фабр, Фарадей.

Еще с юности, чуть ли не с детства, открылись перед ним два окна --

телескоп и микроскоп: одно -- в мир бесконечно большой, другое -- в

бесконечно малый.

Оба мира привлекали его внимание всю жизнь. Не раз он с увлечением

говорил о том, что человек занимает выгодное-- серединное -- положение между

этими двумя мирами и его сознанию дано проникнуть в тайны обоих миров.

Вовремя попали в руки Ильина и стихи Ломоносова, великого ученого,

поэта, напоминающего нам о родстве искусства и науки,-- двух путей к

познанию мира.

Но не астрономия и не энтомология стали в конце концов главным

призванием Ильина, а химия.

В этом больше всего сказалось влияние отца, который самоучкой, на

практике и по книгам, овладел основами химии и химической технологии. Это

был неутомимый экспериментатор, всю жизнь мечтавший о своей лаборатории, но

вынужденный довольствоваться должностью мастера на мыловаренном заводе. В

минуты, свободные от работы и чтения газет, он рассказывал маленькому сыну о

чудесах химических превращений, а иной раз занимался в его присутствии

опытами. Среди колб, реторт и пробирок, в которых различные растворы то и

дело меняли свою окраску, отец казался ему настоящим волшебником.

На завод мальчика не пускали, но тем сильнее его тянуло в это мрачное

здание, где уже в дверях входящих обдавало жарким и едким дыханием.

А как гордился он, когда отец брал его с собой на свой "капитанский

мостик" над огромным котлом, в котором, как море, бурлило и кл'о-котало,

расходясь кругами, горячее, жидкое мыло.

После Острогожска отец со всей семьей переехал в Питер, где поступил на

завод, находившийся за Московской заставой, за Путиловым мостом.

Ильин пишет:

"Помню в Ленинграде (тогда в Петербурге) Московское шоссе, где мы жили

на 6-й версте, Румянцевский лес и Чесменскую богадельню напротив, канавы,

покрытые ряской, мостики со скамейками, перекинутые через канавы (теперь там

широкие асфальтированные улицы, большие дома). Брат покупал у торговки

жареные семечки и наполнял ими мои и свои карманы. Запасшись таким образом,

мы отправлялись в путь по шоссе-- и по векам и странам..."

"Брат", о котором идет здесь речь,-- это я. Бродя летом или в ясные,

прохладные дни ранней осени по шоссе или по редкому пригородному лесу,-- где

нам встречались обитатели Чесменской богадельни -- инвалиды русско-турецкой

войны, а изредка даже севастопольские ветераны, увешанные крестами и

медалями,-- я рассказывал младшему брату целые повести и романы, тут же, на

ходу, выдуманные. Это была бесконечная цепь самых эксцентричных приключений,

подвигов, поединков, предательств, побегов из плена... Брат слушал, затаив

дыхание, и требовал от меня все новых и новых продолжений. Когда фантазия

моя наконец иссякала, я придумывал какой-нибудь взрыв или землетрясение,

чтобы разом покончить со всеми своими героями. Такое простое и неожиданное

окончание сложной романтической повести огорчало, а иногда и сердило моего

кроткого, восторженного слушателя. Стбит, бывало, появиться на горизонте

бочке с порохом или какой-нибудь загадочной адской машине, как брат хватал

меня за руку и со слезами на глазах умолял пощадить жизнь выдуманных мною

персонажей.

Чаще всего я бывал в таких случаях неумолим, но иной раз, уступив его

горячим просьбам, отводил смертельную опасность, угрожавшую моим героям, и

они продолжали жить до глубокой старости.

По этому поводу Ильин пишет:

"Думаю, что это был мой литературный приготовительный класс: я видел,

как делаются сказки. А потом и сам начал рассказывать разные истории себе и

товарищам. Помню, когда я уже учился в младших классах гимназии, я любил по

дороге домой рассказывать товарищу о вымышленных путешествиях и

приключениях..."

Самой внимательной его слушательницей, другом и усердной ученицей была

младшая сестра (ныне писательница Елена Ильина). Она пыталась жить его

интересами и увлечениями, хотя еще многого не понимала, так как была

значительно моложе его.

Моя жизнь сложилась так, что еще в школьные годы мне пришлось

оторваться от нашей большой дружной семьи. Из-за слабого здоровья меня

перевели из петербургской гимназии в ялтинскую, и только летние каникулы я

проводил в Питере с родными.

Живя вдали от дома, я не мог уже день за днем наблюдать, как

развивается мой младший брат. Тем разительнее казались мне при каждой новой

встрече происходившие с ним за год перемены.

Я расстался почти с ребенком, который, хоть и много знал о животных,

насекомых и звездах, но увлекался и оловянными солдатиками, а по возвращении

нашел подростка, с жадностью глотающего страницы Жюля Верна, Майн Рида,

Купера, Брэма, Рубакина, Станюковича и пишущего стихи о мустангах, ягуарах и

вождях команчей.

А через год-два передо мной был уже юноша, способный понимать и ценить

лирику Пушкина, Баратынского, Тютчева.

За время моего отсутствия он сильно вытянулся и заметно похудел. То и

дело болел плевритом и целые недели, а то и месяцы проводил в постели. Его

волосы потемнели, а светло-карие, глубоко сидящие глаза стали еще светлее и

глубже. Болел он терпеливо и никогда ни на что не жаловался, боясь огорчить

мать, которая и без того переносила его болезнь тяжелее, чем он сам.

Ему было неизвестно чувство скуки.

Хоть врачи запрещали больному много читать, он и в постели не

расставался с книгами, а книги эти были самые разные -- история Греции и

астрономия, Лев Толстой, Диккенс, Тютчев и Фабр.

И уж во всяком случае никто не мог запретить ему думать и мечтать.

Помню, как удивился я его неожиданному повзрослению, когда он прочел

мне свои совсем не детские стихи, в которых уже не было ни ягуаров, ни

мустангов, ни вигвамов.

Это были лирические строки из дневника:
В глубине просветленной души

Собираются мысли, мечтания,

Расцветают в заветной тиши,

Распускаются в ясном сиянии.

Так неслышный лесной ручеек

Порождает реку голосистую.

Так тяжелый березовый сок

Собирается в каплю душистую.


Автору этих стихов было в то время лет пятнадцать.

Но при всей склонности к созерцанию и лирическим раздумьям, которая

развилась у него под влиянием затяжной и тяжелой болезни, он не терял

жизнерадостности. Помню, как он затеял вместе со мной и сестрами рукописный

юмористический журнал "Черт знает что", в одном из номеров которого

участвовал даже настоящий взрослый писатель -- известный поэт-сатирик Саша

Черный. Журнал этот в конце концов закрыл отец за слишком острые эпиграммы

на знакомых.

Школьные занятия давались брату легко. Учился он в частной

петербургской гимназии Столбцова, где в годы реакции собрались прогрессивно

мыслящие преподаватели, в большинстве своем пришедшиеся не ко двору, в

казенных гимназиях. Среди них были люди широко образованные и преданные

своему делу. Они сумели внушить ученикам любовь к истории, к литературе и

точным наукам -- к математике, физике, химии.

Педагог, преподававший брату математику,-- Владимир Иванович Смирнов --

теперь академик.

О школьных делах брата дома никогда не беспокоились. Все издавна

привыкли к тому, что он получает пятерки и, несмотря на болезнь, переходит

из класса в класс. Он был бы очень удивлен, если бы кто-нибудь из старших

спросил, готовы ли у него на завтра уроки. Занимался он не как школьник, а

как студент.

Об одном только приходилось беспокоиться родным -- о плате за учение.

Не так-то легко было выкроить из скудного семейного бюджета около сотни

рублей в год. Перед каждым взносом платы "за право учения" -- так это

официально называлось -- начинались лихорадочные поиски денег.

Это очень огорчало и тревожило брата. И едва только он дотянул до

старших классов, как решил сам заработать деньги для будущего взноса в

гимназию и уехал летом "на кондиции". До сих пор помню, с каким тяжелым

чувством отпускала его мать в чужую семью, где он должен был готовить к

осенним переэкзаменовкам своего товарища по классу. Правда, родители этого

лодыря, люди состоятельные, клятвенно обещали заботиться о том, чтобы юный

"репетитор" хорошенько отдохнул и поправился за лето. Но, как и предвидела

мать, он вернулся домой в конце каникул еще более истощенным. Зато отлично

отдохнул и загорел на даче его краснощекий и упругий, как мяч, ученик.

А все же и на следующее лето брат взялся репетировать одного из своих

товарищей по классу.

Наконец он сдал выпускные экзамены, получил золотую медаль "за отличные

успехи" и был принят -- правда, не сразу, а только через год -- на

физико-математический факультет Петроградского университета. Занимался он

там главным образом астрономией.

Помню его в новенькой студенческой фуражке с темно-синим околышем и в

тужурке с такими же петлицами. От худобы он кажется очень стройным и юным.

На рукаве у него -- красная повязка, какую носили первые милиционеры,

набранные большей частью из студентов. Это еще была общественная повинность,

а не должность.

Шла весна 1917 года.

А летом он уехал со всей нашей семьей в Екатеринодар (ныне Краснодар),

где отец после длительной безработицы поступил на большой завод. Ранней

осенью брат рассчитывал вернуться к началу занятий в Петроград, но его

надолго задержала болезнь и безвременная смерть матери, которая всегда так

бережно и самоотверженно заботилась о нем.

Возможности учиться в это время у него не было, и он пошел работать на

нефтеперегонный завод сначала простым замерщиком, а потом лаборантом.

Но и эти годы практической работы не пропали для него даром. В

сущности, они-то и подружили его по-настоящему с химией.

По возвращении в Петроград он поступил на химический факультет

Технологического института.

Писать стихи он не бросил и по-прежнему жадно глотал книгу за книгой,

но с каждым днем все сильнее чувствовал, что наука ревнива и требует от него

полной отдачи времени и сил.

Однако еще ео школьных лет у него была непреодолимая потребность

делиться с другими тем, что увлекало его самого.

Это и привело его к перекрестку, где встречаются наука и литература.

В 1924 году, еще будучи студентом, Ильин принял участие в журнале,

который сыграл немаловажную роль в истории нашей детской и юношеской

литературы.

Этот журнал, издававшийся "Ленинградской правдой", носил несколько

необычное и даже экзотическое название -- "Новый Робинзон".

Впрочем, в какой-то мере он оправдывал свое заглавие, так как и в самом

деле был Робинзоном в еще мало обитаемой области детской литературы, где

после революции от старого уцелело очень немногое, а новое еще только

начинало жить.

Журнал отказался от привычных шаблонов, а заодно и от присяжных

сотрудников прежних детских журналов. Вместо них редакция привлекла к работе

профессиональных писателей. Но главной ее опорой оказались вновь пришедшие

люди -- литературные крестники "Нового Робинзона". Они внесли в дело свежую

инициативу и богатый жизненный опыт.

Не по обязанности, а по доброй воле засиживались они до глубокой ночи в

здании "Ленинградской правды", обсуждая вместе с редакцией планы ближайших

номеров. Так увлечены были и редакционные работники и сотрудники журнала

идеей создания новой детской литературы, не уступающей в мастерстве лучшим

образцам литературы для взрослых и в то же время по-настоящему детской --

полной веселого задора и неутолимого интереса ко всему в мире.

Бывалый человек, инженер-химик, кораблестроитель и штурман дальнего

плавания Борис Житков, впервые начавший печататься на сорок третьем году

жизни, помещал в журнале увлекательные морские истории и рассказы о самых

разнообразных видах труда. Зоолог и охотник

Виталий Бианки вел из месяца в месяц "Лесную газету", впоследствии

выросшую в отдельную большую книгу. Молодой ученый -- ныне профессор -- В.

В. Шаронов целиком заполнял астрономический отдел журнала.

В эту редакционную семью вступил и М. Ильин. С его приходом в журнале

стали появляться иллюстрированные страницы под заголовком "Лаборатория

"Нового Робинзона".

Прежде, чем ввести читателя в настоящую лабораторию химика, Ильин решил

показать ребятам химию в самой обыденной, житейской обстановке-- в

хлебопекарне, в прачечной, на кухне.

Быть может, работая над этими страницами журнала, Ильин и нашел свой

путь, который впоследствии четко определился в его книгах, показывающих

читателю чудесное в обыкновенном, сложное в простом.

Книги эти были выпущены Ленинградским отделением Госиздата, куда вместе

со мною и Борисом Житковым перешли в 1925 году многие из сотрудников "Нового

Робинзона".

Издательство было большим кораблем по сравнению с утлым суденышком--

тонким ежемесячным журналом.

Здесь явилась возможность привлечь к работе гораздо более широкий круг

писателей и ученых. Но, как и в "Новом Робинзоне", двери редакции были

всегда настежь открыты перед новыми, еще неизвестными людьми, у которых

можно было предположить наличие таланта и нового жизненного материала.

На шестом этаже ленинградского Дома книги, увенчанного глобусом, всегда

было так же людно, как и в прежней -- маленькой и тесной -- редакции

журнала. Писатели, составлявшие основное ядро сотрудников, приходили сюда не

только по своим собственным литературным делам. Они всегда были в курсе

того, что делается в издательстве, читали и обсуждали вместе с редакцией

наиболее интересные рукописи, остро и жарко спорили, шутили.

В такой обстановке никто из молодых авторов не чувствовал себя

одиноким. Каждый знал, что его книгой интересуется не один лишь редактор,

которому поручена его рукопись, а вся редакция и круг .близких к ней

писателей.

Внимательно и пристально следил за успехами новой детской литературы

Алексей Максимович Горький. Он писал статьи в газетах, защищая ее от нападок

лжепедагогической критики, боявшейся фантазии и юмора, подсказывал писателям

новые оригинальные темы, радовался каждой их удаче.

С первых же шагов заметил он и оценил Бориса Житкова, Виталия Бианки,

Л. Пантелеева.

А со времени появления "Рассказа о великом плане" он горячо и неизменно

интересовался всем, что писал и даже собирался писать М. Ильин.

Первые книги Ильина были посвящены истории материальной культуры. Они

рассказывают юным -- да и взрослым -- читателям, откуда взялись и какой

долгий путь прошли вещи, которые кажутся нам такими простыми и обычными.

Тут и богатая, полная бесконечных превращений, история светильника,

свечи, лампы ("Солнце на столе"), и биография часов ("Который час?"), и

повесть о происхождении письменности, а потом о приключениях,

странствованиях и мытарствах книг, рукописных и печатных ("Черным по

белому"), и рассказ о том, как постепенно изменялся автомобиль и какую

борьбу выдержал он в юности с конным дилижансом ("Как автомобиль учился

ходить").

Работа над этими книгами была для Ильина настоящей школой. Он научился

собирать большой и разнообразный материал и приводить его в стройную

систему. К тому же, рассказывая о вещах, он добился той четкости,

вещественности изображения, которая стала отличительной чертой его

последующих, более сложных по замыслу книг.

В сущности, библиотечка рассказов по истории вещей, на которую Ильин

потратил около десяти лет, была интересным опытом на пути к созданию

художественной детской энциклопедии -- той самой, которую у нас пытаются

создать уже не в первый раз.

Это не набор сведений, а история в картинах, показывающая, что на любом

предмете нашего обихода лежит печать труда и мысли многих поколений.

Если бы в этой маленькой энциклопедии и совсем не было рисунков, все же

ее страницы казались бы нам богато и даже красочно иллюстрированными.

Возьмем хотя бы рассказ о самой древней из дошедших до нас русских

рукописных книг -- об "Остромировом евангелии", которое дьякон Григорий

переписал по заказу новгородского посадника Остромира.

У Ильина об этом драгоценном памятнике XI века говорится так:

"Книга получилась на славу: вся она была разукрашена золотом и

красками, узорчатыми заставками и пестрыми заглавными буквами.

Невредимой прошла эта книга через всю русскую историю. Из Великого

Новгорода она попала в Москву, из Москвы -- через много веков -- в

Петербург.

Хранилась она и в хоромах новгородского посадника, и в большом сундуке

московской церкви вместе с церковными ризами, и в сенатском шкафу по

соседству с указами Петра, и в гардеробе императрицы вместе с робронами и

душегреями. Оттуда она попала в Публичную библиотеку, где и хранится до сих

пор".

В книге "Черным по белому", откуда взят этот отрывок, можно найти



историю азбуки, цифр, бумаги и ее предков -- папируса и пергамента,--

историю карандаша, пера, чернил, рукописной и печатной книги и даже знаков

препинания.

Но все эти истории не безлюдны. Говоря о происхождении письменности,

Ильин вводит нас в быт народов, участвовавших в ее создании и

распространении. Много места уделяет он рассказам о замечательных людях,

которые расшифровали египетские иер9глифы, вавилонскую и персидскую

клинопись и ухитрились не только прочитать надпись, сделанную на неизвестном

языке (даже не на одном, а на шести незнакомых языках), но и открыть по этим

письменам древние -- хеттские -- народы и государства, о которых ученые не

имели представления.

Да и сама история письменности, сыгравшей такую великую роль в развитии

культуры, не менее увлекательна, чем вкрапленные в книгу рассказы о наиболее

достопримечательных разгадках и открытиях.

Начинается она с "письменности бесписьменных народов", с тех узелков,



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   26




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет