Александр Мелихов Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея



бет8/22
Дата22.05.2018
өлшемі3,14 Mb.
#40611
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   22

И тут кто-то из пацанов жалостно поднял и подал юноше оберточный конус-кулек с серым сухим киселем - и тот с благодарностью принял. Этот кисель меня и доконал - ведь люди только-то и хотели полакоми... Ладно, лучше не размазывать.

Всем уж до того хотелось придать хоть какой-то смысл этому безумию не тем, чтобы найти причину зла, а наоборот, сделать его побеспричиннее, чтобы оно стало совсем уж нечеловеческим. Тут же выяснилось, что старик всего-то и поднял какую-то бумажку (документ!), которую у милиционера (представитель власти!) ветром вырвало, - и с необычайной кротостью спросил легавого: "Простите, пожалуйста, это не вы обронили?" - а в ответ началось избиение.

С чего, почему, - в Эдеме все, как в сказке - налево пойдешь - коня потеряешь, направо - голову, а с чего, почему - с того, потому.

Мы создавали богов по своему образу и подобию - мы тоже любили так подшутить: помочиться на подсолнух и бросить на дороге - пусть кто-нибудь полузгает.

Большое искусство тоже естественнейшим образом вживалось в нашу жизнь - одни и те же фильмы, по пальцам счесть, разом смотрела вся страна: "Свадьба с приданым", "Кубанские казаки" вливались в наше единство песнями на гулянках ("Каким ты был...") и такими народными героями, как Курочкин и Похлебкина. Дети от пяти до восьмидесяти лет обсуждали фильм "Бродяга" с одинаковым захлебом: бабушка ругала водовоза Джагой, а меня, когда я ленился вставать, - Обломовым.

Классик русской литературы Михаил Юрьевич Лермонтов в наших байках всегда действовал на пару с Пушкиным. Пушкин и Лермонтов - это были страшно находчивые ребята, хоть сейчас к нам на танцы. Особенно Пушкин он и в одиночку не терялся, по любому поводу тут же сочинял стишок.

Как-то пошел он купаться на Дунай, и захотелось ему на бережке отлить. А место открытое. Он застеснялся, залез на дерево и, прячась в роскошной кроне, пустил струю. И надобно ж такой беде случиться, что в это самое время под деревом проходил император Николай. Взбешенный неожиданным поэтическим душем, самодержец вытащил пистолет и наставил его на Пушкина: "Сочиняй стих - а то застрелю!" На что Пушкин, ни секунды не промешкав, выпалил: "Как у берега Дуная Пушкин сс... на Николая".

Пушкину пальца в рот лучше было не класть! Однажды светские дамы и господа сговорились против него: чего он все время про нас стихи сочиняет - давайте, он придет на бал, а мы его не будем замечать. Пушкин пришел, заговорил с одним, с другим - а его никто не замечает. Ах, не замечаете? Пушкин залез на стол, наворотил вот такую кучу и ушел.

А чего: раз его никто не замечает, он и делает что хочет. Все правильно. Опять, стало быть, его верх вышел. Светские дамы и господа посовещались вокруг кучи и решили послать к Пушкину парламентера, чтобы он отплатил Пушкину той же валютой.

Пушкин выслушал парламентера и нашел его требования справедливыми: "Вот мой стол - клади. Но имей в виду: тебя послали ср..., а не сс... Если насс...шь хоть каплю - сразу сажаю тебе пулю в лоб", - и показывает ему пистолет (пистолеты там у всех под рукой). Парламентер повертелся-повертелся, - а что делать? Справить большую нужду без участия малой умел только один парень с Ирмовки по имени Молдахан, а светская чернь обратиться к Молдахану не догадалась. Так парламентер с чем пришел, с тем и ушел.

Все многоточия принадлежат мне, отщепенцу, а вовсе не Пушкину.

Вот она, народность Пушкина! Веселый Пушкин не скупился и на безобидные экспромты. Раз играли в прятки, а он с девушкой Бусей спрятался под столом. Его ищут: где Пушкин, где Пушкин, а он отвечает: "Я и Буся под столом".

До появления Пушкина по Эдему гуляла куда более тяжеловесная (державинская?) конструкция: у одной бабы было две дочери - Уся и Руся - и два сына: Жид (не ищите юдофобии - здесь все для поэзии) и Ким. Как-то баба зовет их с улицы нараспев: "Уся-Руся, Жид-Ким, усяруся жидким"...

Самые близкие политические потрясения входили в нашу жизнь столь же достоверными, как Пушкин и Николай. Когда врезал дуба тов. Сталин, я напыщенно возгласил: "Лучше бы я умер!" - это тоже было очень большое (массовое) искусство. Ух, как бабушка заплевалась и замахала руками откуда ей знать, что всякое искусство условно.

Когда Берия был разоблачен как английский шпион - только жалкому отщепенецу могли понадобиться доказательства. Хоть мы и впервые о нем услышали, это не мешало нам с полной отдачей распевать: "Берия, Берия, потерял доверие, а товарищ Маленков насажал ему пинков", - мы и Маленкова полюбили в ту же секунду, когда впервые про него услыхали: народ и партия и в самом деле были едины. Эдем - единство народа и вождя, мяса и скелета.

Один знаток политических тайн Кремля разъяснял: "Молотов, Ворошилов и Маленков сидят на совещании. Вдруг смотрят - Берия с автоматом ползет".

Недавно в электричке два седовласых избирателя решали ближневосточные проблемы: "Чего арабы смотрят? Евреев пять миллионов - арабов сто миллионов. Они бы ночью подползли с ножами - что, вдвадцатером с одним евреем не справиться?" - и таким родным, райским духом на меня повеяло...

Когда народ в очереди старается перекричать друг друга, а кто-то один помалкивает, как змея: от крика, мол, ничего не изменится, - знайте: это чужак. Тот, кто заботится не о мнениях соплеменников, а о результате, должен быть отторгнут от здорового тела народного. Или переварен в нем без остатка (осадка).

Я долго гордился своей любовью к знанию, к истине, пока не открыл, что это возведенная в добродетель нужда отщепенца, оттесненного справлять ее, решая мелочные вопросишки "прав - не прав" вместо величайшего из вопросов: "наш - не наш".

Эдемцы моего помета тоже ничего не знали об окружающем мире - и знать не хотели: им (нам) по горло хватало взаимной брехни. Подозреваю, и вся наука создается отщепенцами, кто начинает доискиваться, с чего и какие бывают бураны и, вообще, куда ветер дует, вместо того чтобы с радостным трепетом воспринять и передать дальше, как некто во время бурана замерз в собственном сортире: намертво запечатало снегом, покуда расстегивал штаны.

Или еще лучше: степь, буран, шофер поднял кузов, чтоб меньше дуло, наутро решил опустить - ан нет, масло застыло. Он полез шуровать - вдруг бабах! - кузов сорвался и прямо ему по руке. Он давай дергаться, рука расплющена в котлету, но на мясе крепко держится. А мороз. Он давай перегрызать себе руку. Грыз, грыз, догрыз до кости - ну, а она уж, конечно, ему не по зубам. Так и истек кровью. Так и нашли.

Вокруг нас кишели всевозможные звери и гады, но мы упивались только собственными байками о ядовитости тарангулей (укушенное место нужно немедленно вырезать в виде воронки), о коварстве змей (цапнет за руку непременно в твоем же собственном кармане, во сне заберется в живот и отложит там яйца), о хитроумии и мстительности волков, о несмываемости верблюжьего харчка и о бородавках, рожденных дружбой с лягушками. Если такова вся исконная народная мудрость, не советую употреблять ее без назначения врача: она создавалась для Единства, а не для пользы.

Алька Катков (и Катков у нас был свой собственный) однажды вернулся из больницы (это страшно обогащало) и, с горьким благоговением кривя рот, поведал, над какой загадкой Сфинкса они всей палатой тщетно ломали головы: встречаются два пастуха и один говорит другому: "Отдай мне две овцы - тогда у нас будет поровну". Но другой еще хитрей: "Лучше ты отдай мне две овцы - тогда у меня будет ровно в два раза больше, чем у тебя" (вполне резонная причина: главное - совершенство, чтоб было ровно). Сколько же было овец у обоих хитрецов? Ответ нашел, разумеется, только самый старый старик.

У меня чуть голова не лопнула от напряжения: я же еще не знал иксов и игреков, науки "аль джебр", или "аль гебр", то есть "еврейской науки". Но я догадался начертить в пыли длинную полоску - большое стадо - и полоску покороче. Целую вечность я сомнамбулически бормотал: ага, значит от этой отрезаем две овцы, а сюда приставляем, ага, ага, раз теперь одинаково, значит было больше на четыре. На четыре, на четыре, на четыре... А если от этой, то будет половинка. Половинка, половинка, половинка... Значит, было на четыре, да стало еще на четыре... Значит вместе на восемь! Так половинка же и есть восемь! Да еще двух у него забрали - значит, десять, а у большого, значит, четырнадцать! Четырнадцать, четырнадцать, четырнадцать!!!...

Я вопил как ненормальный - жалко, не знал слова "эврика". Зато когда я летел к Альке, заранее упиваясь триумфом, я наверняка обскакал бы Архимеда на добрый десяток стадиев. Но Алька и слушать не стал эту ахинею - он возненавидел меня раз и навсегда: я испортил легенду - целые годы ощущал я излучаемую им ненависть, разъедающую мой организм, как радиация, заставляющую меня выслуживаться и заискивать перед ним, - но он был неумолим.

Аж перед моим отъездом в Кара-Тау, когда все пацаны сделались со мной почти нежными... Мы с фонариком искали в темноте шикарнейшую, желто-полосатую, как оса, авторучку Пашки Киселева: в ту пору символами престижа отчего-то сделались авторучки - их выменивали, выпрашивали, из-за них грабили и убивали.

Я с чего-то вздумал постращать Пашку: а вдруг кто найдет и не отдаст? "Разве еврей отдаст?", - вдруг откликнулся Алька, и я внутренне застыл без движения, пока мой труп продолжал перебирать траву - как вшей искал.

Поднять скандал, дать в морду - расписаться в получении оплеухи: лучше уж поспешно, как чирей - и с тем же успехом! - выдавить "еврея" из памяти. Но потом я долго (по нынешений день) припоминал, сколько раз я что-нибудь находил и возвращал - с полчемодана бы набралось. В еще дочеловеческом облике я вернул механизм от часов: пацаны, задумчиво облокотясь, высматривали его в свином загончике, а он - блестященький, красивенький - полеживал у них под ногами: в оградке была такая косая щель из-за горбыля. Уж как меня Гришка потом ругал!

Но когда я попробовал быть поумней - в Универмаге у мужика двадсончик, позванивая, укатился в неведомые (только не для меня) края, и я, выждав, рассеянно поднял его, и - желудок стиснуло таким спазмом, - чуть не вырвало, - что я кинулся за хозяином. Да вот и совсем недавно я нашел в телефонной будке дамскую сумочку с такой пачкой четвертных - страшно было в руки взять. Я по записной книжке (дочка в изумлении следила, неужели я доведу эту воспитательную процедуру до конца) вызвонил подругу хозяйки - так меня встречали чуть ли не фанфарами, соседи, сияя, выглядывали из дверей: "В наше время и такой честный человек!" - всем кажется, что они живут в какое-то особенное время. Муж сумочкиной хозяйки офицер, прибыл с Севера для прохождения отпуска - улыбался, входя во владение жениной сумочкой, не без блудливости: предвкушал, с каким козырем в руках встретит свою раззяву... Да! Еще я совсем забыл про два японских зонтика на скамейке, где я... Но вы, я думаю, и так постигли величие моей души. И вот мне-то... Ладно, закончим.

Наше кладбище - это был грандиозный и страшный Город Мертвых на краю света: сваренные из стальных полос кресты, идейно выдержанные сварные же пирамидки с красными звездочками (растиражированные звезды Кремля), крашеные оградки, похожие на спинки железных коек, и - несколько литых оград с факелами по углам, подавляющих красотой и величием. Это были усыпальницы великих людей - Начальника Треста, Директора Шахты... Такие имена - Нечипоренко! Сапогов!

Через двадцать лет я добрался до этого пятачка за пяток минут: повалившиеся, распавшиеся на заржавелые тяжеленные линейки кресты, облупленные скворечники пирамидок с ржавыми, как бы окровавленными шестереночными зубьями звездочек и - Боже, до чего убогая, провинциальная фантазия осыпающихся слоями ржавчины усыпальниц, эти завитушки пламени на факелах, похожих на розочки уличного мягкого мороженого. Вдобавок, все они были совершенно одинаковые - модельщик в литейке Мехзавода, видать, хранил формочку от одной исторической даты до другой, от Нечипоренко до Сапогова, от Сапогова до Гольдина. Не позволяйте взгляду чужаков касаться ваших святынь!

Я разыскал обратившиеся в ничтожество пирамидки Вирьясова, Володина и до того сделалось горько, что среди них не было пирамидки Якова Абрамовича - пусть бы уж он погружался в вечность вместе с той Вселенной, где он был Учителем, а не заурядным, никому не ведомым евреем.

Пирамидки Жарова я тоже не нашел. Неужто его бросили без погребения? В могиле за моей спиной кто-то заворочался, загремел листовым железом. Я похолодел и не вмиг решился обернуться. Это была коза - заурядная наружность дьявола из семинаристов.

Могилки кто-то все же посещал: едва ли не из-под каждой мне казала кукиш свернувшаяся фигой кучка кала. Иные фиги были совсем свежие. Когда я овладевал гармошкой, гармонист дядя Паша от щедрот своих обучил меня еще и такой частушке:

Моя милка, как бутылка,

На могилки ходит ср...

А покойник отвечает:

"Уходи, ... мать".

Мне покойники ничего не ответили. Да и что мне было им сказать? Оставить еще одну фигу, как дядипашина милка?

Обратный путь я проделал еще быстрее, страшась оглянуться и чувствуя, что сзади все натягивается и натягивается какая-то... я не мог понять, что.

Один матрос (самые отчаянные головы) поспорил, что в двенадцать часов ночи вобьет гвоздь в могильный крест. Вбил, повернулся уходить, а его сзади кто-то как рванет за шинель, - он упал и, естественно, умер от разрыва сердца. Утром смотрят - лежит мертвый матрос, а пола шинели прибита к кресту.

Теперь я понял, в каком месте вбит гвоздь, прихвативший меня к этой земле такой бесконечно растяжимой и не разрываемой - чем же? Резинкой от моей рогатки или подтяжками, которых я не ношу?

Раз поспорили русский и американец, чья резина крепче. Американец говорит: у нас человек упал с сотого этажа, зацепился подтяжками на пятидесятом, они растянулись до земли и забросили его обратно на сотый. А русский отвечает: у нас человек упал с сотого этажа, сам разбился, а галоши целые остались.

Невидимая резина, которую я тяну всю жизнь, выматывая из своей души, как шелковичный червь, будет почище американской, когда-нибудь она внезапно забросит меня из Французской Ривьеры или Тивериадского озера в мой незабвенный, безвозвратно утонувший, загаженный Эдем - я чувствую, как она с каждым днем натягивается все сильнее...

Мне кажется, так называемая массовая культура рождена страхом перед бесконечным разнообразием мира, тягой вернуться в утраченный рай, в мир простоты и обозримости, где Зло так Зло, а Добро так Добро, Красота так Красота, а Победа так Победа, - где ничто не вызывает сомнений и все воплощается в единственном экземпляре: Самый Лучший Поэт, Самый Великий Ученый, Самая Красивая Женщина. Но пока рядом с вами живет хоть один чужак-соглядатай, канувшему раю не подняться со дна: дорогие призраки тают под холодным, скептическим оком.

Безостановочно, как пескоразбрасывательная машина, швыряться камнями, готовя себя к бабкам, отбивать зад на велосипеде, готовя себя к велику в начале всегда было слово. Слово рождало мечту, мечта рождала усердие, которое, как известно, все превозмогает: я обратился в велокентавра (гонял без рук, без ног, без глаз) - но я во всем выкладывался лишь до тех пор, пока не становился уважаемым, но не первым человеком: ведь первенство - это опять одиночество.

Как-то я влетел передним колесом в яму от бывшего столба. Собираю себя из частей, а на пороге совершенно неподвижно стоит и смотрит девочка-татарка. "У, татарка", - сказал я ей, а она, не шелохнувшись и ни секунды не промедлив, возразила: "Русский - глаза узки". Я потом долго размышлял: ведь это наоборот у нее глаза узки - почему же она говорит, что у меня? Наверно, из-за того, что я не разглядел яму.

У нас не было никакой национальной дискриминации - просто говорили: здесь живут Барановы, а там татары. Да еще ругались национальностями: казахов называли казаками, а обзывали киргизами - смертельнейшее оскорбление, хуже калбита (это "вшивый", что ли, - я не интересовался).

Такая история раз вышла: работали вместе китаец и казах, китаец сбрасывал сверху бревна, а казах оттаскивал. Китаец кричит (обхохочешься!): "Быргыс!" (берегись), а казаху слышится: "кыргыз!" Он психанул и орет: "Китай!" (тоже ругательство). Китаец слышит: "Кидай!" - бросил и зашиб до смерти.

Но гармошка - нет, кажется, это все-таки было по-настоящему мое. Я сросся с ней, когда еще не знал, что это престижно, - это меня и сгубило.

Еще в нечеловеческом статусе меня ослепляла неунывающая и нержавеющая улыбка дураковатого, а тогда блистательного дяди Паши, и оглушала змеившаяся в его руках гармошка, раскинувшаяся, как море, широко. Хотя дядя Паша чаще заводил "Раскинулись ляжки у Машки", - все-таки именно море, раскинувшееся широко, как гармошка, слилось для меня - "раззудись плечо" - с жестом безоглядной российской распахнутости. Другой производитель музыки, солидный Шура, - не толстый, не жирный, а именно полный, только не знаю чем, - вызывал больше почтительности, чем восхищения, что гибельно для искусства. Я уже по его граненым брюкам предчувствовал, что это не нашего поля ягодица, и меха он раскрывал и скрывал обратно без распаха, зовущего к объятию, и на завалинку-то садился излишне опрятно, подстелив газету, - не наша, залетная птица в халупе почернелой одноглазой Маруси, готовящаяся по окончании техникума сняться и лететь в более теплые края. Даже гармошка его звалась "баян" - примерно с такой же деланной скромностью сейчас для меня звучит слово "гармония", хотя гармонией, строго говоря, была именно гармошка.

Шура степенно разводил меха, раскрывая целый гардероб граненых брючек, сверху и снизу защипнутых блестящими чемоданными уголками, и заводил баском (у нас ценились именно баски): "Снова замерло все до рассвета..." Мы замирали в отдалении.

Я от всякой музыки вытягивался, как висельник, и впадал в забытье не хуже кобры перед дудочкой факира, - Гришка же заводился вполне по-деловому, по-еврейски (он был страшно заводной, пока не сделался отщепенцем, постоянно напоминающим себе, что кипятиться вредно - снова останешься в дураках, - да и не из-за чего), - и в нашем доме тоже появилась гармошка: ради духовных ценностей папа Яков Абрамович не щадил ни денег, ни трудов. Гармошку прислал нам Посылторг, пахнущую яблоками (то есть почтовым ящиком) и черную, словно маленькое пианино. Выпуклые кнопки поблескивали, как чрезвычайно спелые арбузные семечки.

Это потом, когда я стал человеком и главной моей заботой сделалась забота о престиже, мне уже не нравилось, что звук у нее не мявкающий, как у дяди-пашиной, а многоголосый и одинокий, словно гудок электровоза, который я однажды слышал на станции и который своей благородной печалью среди истошных паровозов вверг меня в слезы. А тогда я нажимал на кнопку, похожую на макушку негритенка, самого траурного из траурных рядов, долго вслушивался, прижавшись ухом к полированной черной груди, и отрывался от мучительного наслаждения, только когда снова закипали слезы.

Поскольку целые тучи эдемского народа там-сям учились тому-сему всему гармоничному, - очень скоро Гришка с непривычной покорностью следил, каких макушек (ведущих прямо к струнам души) касается надменный маэстро, умеющий исполнять без басов первую строчку песни "Горят костры далекие". И вот уже сам Гришка вытягивает шею над черными макушками, робко тычет пальцем, и в муках, по изувеченным частям, рождается мелодия - что-то в таком роде, если передавать литературными средствами: го...рят... кост...ро - "Ззарразза!.." Гы... рят... - "Черт бы!..." Гу... рют... - "Блин, блин, блин!!!" Го... рят... куст... ры...

Но строчку "Луна в реке купается", начиная с "пается", нужно было продолжить уже самому.

Луна в реке купи...

Луна в реке купо...

Луна в реке купы...

Луна в реке купррр...

Я едва успел подхватить инструмент, неподъемный, как сундук. Гармошка перешла ко мне, как нервная девушка из хорошей семьи, истерзанная и брошенная лихим гусаром, достается робкому, мечтательному письмоводителю, располагающему только любовью и терпением.

Мне еще не хватало шеи - приходилось косить на кнопки сбоку, будто из-за угла: луна в реке купббб... луна в реке куке... луна в реке купа... Ура! Купа, купа, купа, купа!

Неистово жиреющий кабан рычал за жердями, а у меня, в одном с ним сарае, луна в реке все купается, и купается, и купается. На земляном полу уже давно светится какое-то удивительное пятнышко - я не выдерживаю и, выпутавшись из ремней, подбитых алым, как галоша, накрываю пятнышко сандаликом. А оно - юрк! - уже сидит на сандалике. Я нацелился как на муху - р-раз! А оно опять преспокойненько сидит сверху. Я нагреб навоза, сухого, словно махра, и натрусил на него - а оно на навозе. Я, надрываясь, приволок деревянное корыто - оно на корыте, только чуточку перекосилось. Лишь тут по какому-то наитию я поднял голову и связал дырочку в крыше со светлым пятнышком на земле. Вот так и приходят к Богу...

Но для меня дырочка осталась просто дырочкой, без божества. Вот что касается женщин - там я сумел остаться мистиком: я не умею изменять жене с порядочными женщинами. Да и с непорядочными - только в какой-то разудалой компании, хотя бы воображаемой: когда я исполняю роль, нужную другим, когда я - не я.

А луна все купается и купается, а парень с милой девушкой все прощается и прощается. Глаза у парня ясные - "Как у барана красные", - допел Гришка, просунув в дверь кудлатую, именно что как у барана... нет, барбоса, башку, но я лишь сомнамбулически взглянул на него и снова погрузился в мир расчлененной музыки.

И Гришка притих, скромненько приблизился и присел на корточки (дикие звери, внимающие Орфею). Впоследствии Гришка с гордостью составлял список моих песен, - нам надоело припоминать только где-то в конце восьмого десятка.

Любую песню я ухватывал с первого прослушивания и, после одной-двух поправок, играл уже без промаха. Даже если я напевал про себя, пальцы сами собой нажимали на воображаемые кнопки: они срослись со мной, а через меня и басы срослись с голосами, хотя сначала все хотели самостоятельности, особенно басы - они больше нуждались в суверенитете, оттого что были примитивнее: "тум-ба-па, тум-ба-па" - это для вальсов, и "ту-ба, ту-ба, ту-ба, ту-ба" - для частушек: "Эх, Подгорна, ты Подгорна, широкая улица".

Мною уже вовсю восхищались взрослые - за то, что я такой маленький. Дедушка Ковальчук, тоже любуясь мною, подпевал: "Как у нашего гармониста чрез гармонь сопля повисла".

- Другие играют пальцами, а он душой! - восклицала Едвига (так мне слышалось) Францевна. Ее подбородок, слегка волнуясь, струился за воротничок... нет, "блузка" - это у мамы, а для одеяний Едвиги Францевны эдемский язык не имел названий: все, что соприкасалось с ней, обращалось в не наше. Рост? - и это было слишком мелко, чтобы создать ее величие, рожденное... Чем же? Ощущением нездешности? Декламацией? Тем, что она не касалась спинки стула, гораздо менее распрямленной, чем ее спина?

"Я видел березку - сломилась она", - надрывал я душу рыданием гармони. Этому надрыву, от трагического восторга покрываясь гусиной кожей, я выучился у безногого нищего, на несколько дней возникшего со своей гармошкой на цементных ступенях гастронома. Я каждый день выпрашивал двадсончик и бежал к нему (удаляться от младенческого микроэдема для меня в ту пору еще было труднее, чем крысе пересечь открытое пространство), чтобы счастливо звякнуть своим подарочком о горсточку других добрых дел ("Хпахибо, хынок, дай Бог тебе хдоровья", - страшно хрипел мой гаммельнский крысолов), а затем отдаться, как вода полосам ряби, порывам гусиной кожи, норовившей забраться в самые неприличные закутки, и, вместе с тем, как с подступающим наводнением, борясь со слезами, готовыми хлынуть - если заткнуть глаза - даже из ушей.

"Его повели, расстреляли на старый кладбищенский двор. И там над сырою могилой рыдает отец-прокурор", - не заурядная жалость - Красота стискивала мое горло и охватывала шкуру восторженным холодом. Рыдания удерживались в моей груди только вполне земными ежеминутными встрясками: то и дело находились люди, способные не бросить Орфею хоть медяк. "Не дай Бог вам так полхгать", - раздирающе хрипя, отпускал им вину музыкант, и я из кожи выпрастывался, стараясь показать, что мне мучительно стыдно за моих соотечественников.

Едвига Францевна и не подозревала, из какого сора вырастали мои гармонические рыдания. Я кидался к каждому гудящему столбу с хрипящим репродуктором, чтобы ухватить хоть одно словцо из потрясающих, как падение с крыши на спину, грандиозных музыкальных творений - "Амурские волны" (как наполненно звучит!), "Дунайские волны"...



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   22




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет