(франц.)
12
VI
Базаров вернулся, сел за стол и начал поспешно пить чай. Оба брата молча глядели на
него, а Аркадий украдкой посматривал то на отца, то на дядю.
– Вы далеко отсюда ходили? – спросил наконец Николай Петрович.
– Тут у вас болотце есть, возле осиновой рощи. Я взогнал штук пять бекасов; ты можешь
убить их, Аркадий.
– А вы не охотник?
– Нет.
– Вы собственно физикой занимаетесь? – спросил, в свою очередь, Павел Петрович.
– Физикой, да; вообще естественными науками.
– Говорят, германцы в последнее время сильно успели по этой части.
– Да, немцы в этом наши учители, – небрежно отвечал Базаров.
Слово германцы, вместо немцы, Павел Петрович употребил ради иронии, которой,
однако, никто не заметил.
– Вы столь высокого мнения о немцах? – проговорил с изысканною учтивостью Павел
Петрович. Он начинал чувствовать тайное раздражение. Его аристократическую натуру
возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже
отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое.
– Тамошние ученые дельный народ.
– Так, так. Ну, а об русских ученых вы, вероятно, не имеете столь лестного понятия?
– Пожалуй, что так.
– Это очень похвальное самоотвержение, – произнес Павел Петрович, выпрямляя стан и
закидывая голову назад. – Но как же нам Аркадий Николаич сейчас сказывал, что вы не
признаете никаких авторитетов? Не верите им?
– Да зачем же я стану их признавать? И чему я буду верить? Мне скажут дело, я
соглашаюсь, вот и все.
– А немцы все дело говорят? – промолвил Павел Петрович, и лицо его приняло такое
безучастное, отдаленное выражение, словно он весь ушел в какую-то заоблачную высь.
– Не все, – ответил с коротким зевком Базаров, которому явно не хотелось продолжать
словопрение.
Павел Петрович взглянул на Аркадия, как бы желая сказать ему: «Учтив твой друг,
признаться».
– Что касается до меня, – заговорил он опять, не без некоторого усилия, – я немцев,
грешный человек, не жалую. О русских немцах я уже не упоминаю: известно, что это за птицы.
Но и немецкие немцы мне не по нутру. Еще прежние туда-сюда; тогда у них были – ну, там
Шиллер, что ли. Гетте… Брат вот им особенно благоприятствует… А теперь пошли все
какие-то химики да материалисты…
– Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта, – перебил Базаров.
– Вот как, – промолвил Павел Петрович и, словно засыпая, чуть-чуть приподнял брови. –
Вы, стало быть, искусства не признаете?
– Искусство наживать деньги, или нет более геморроя! – воскликнул Базаров с
презрительною усмешкой.
– Так-с, так-с. Вот как вы изволите шутить. Это вы все, стало быть, отвергаете?
Положим. Значит, вы верите в одну науку?
– Я уже доложил вам, что ни во что не верю; и что такое наука – наука вообще? Есть
науки, как есть ремесла, знания; а наука вообще не существует вовсе.
– Очень хорошо-с. Ну, а насчет других, в людском быту принятых, постановлений вы
придерживаетесь такого же отрицательного направления?
– Что это, допрос? – спросил Базаров.
Павел Петрович слегка побледнел… Николай Петрович почел должным вмешаться в
13
разговор.
– Мы когда-нибудь поподробнее побеседуем об этом предмете с вами, любезный
Евгений Васильич; и ваше мнение узнаем, и свое выскажем. С своей стороны, я очень рад, что
вы занимаетесь естественными науками. Я слышал, что Либих сделал удивительные открытия
насчет удобрения полей. Вы можете мне помочь в моих агрономических работах: вы можете
дать мне какой-нибудь полезный совет.
– Я к вашим услугам, Николай Петрович; но куда нам до Либиха! Сперва надо азбуке
выучиться и потом уже взяться за книгу, а мы еще аза в глаза не видали.
«Ну, ты, я вижу, точно нигилист», – подумал Николай Петрович.
– Все-таки позвольте прибегнуть к вам при случае, – прибавил он вслух. – А теперь нам,
я полагаю, брат, пора пойти потолковать с приказчиком.
Павел Петрович поднялся со стула.
– Да, – проговорил он, ни на кого не глядя, – беда пожить этак годков пять в деревне, в
отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься не забыть того,
чему тебя учили, а там – хвать! – оказывается, что все это вздор, и тебе говорят, что путные
люди этакими пустяками больше не занимаются и что ты, мол, отсталый колпак. Что делать!
Видно, молодежь точно умнее нас.
Павел Петрович медленно повернулся на каблуках и медленно вышел; Николай
Петрович отправился вслед за ним.
– Что, он всегда у вас такой? – хладнокровно спросил Базаров у Аркадия, как только
дверь затворилась за обоими братьями.
– Послушай, Евгений, ты уже слишком резко с ним обошелся, – заметил Аркадий. – Ты
его оскорбил.
– Да, стану я их баловать, этих уездных аристократов! Ведь это все самолюбивые,
львиные привычки, фатство. Ну, продолжал бы свое поприще в Петербурге, коли уж такой у
него склад… А впрочем, Бог с ним совсем! Я нашел довольно редкий экземпляр водяного жука,
Dytiscus marginatus, знаешь? Я тебе его покажу.
– Я тебе обещался рассказать его историю, – начал Аркадий.
– Историю жука?
– Ну полно, Евгений. Историю моего дяди. Ты увидишь, что он не такой человек, каким
ты его воображаешь. Он скорее сожаления достоин, чем насмешки.
– Я не спорю; да что он тебе так дался?
– Надо быть справедливым, Евгений.
– Это из чего следует?
– Нет, слушай…
И Аркадий рассказал ему историю своего дяди. Читатель найдет ее в следующей главе.
VII
Павел Петрович Кирсанов воспитывался сперва дома, так же как и младший брат его
Николай, потом в пажеском корпусе. Он с детства отличался замечательною красотой; к тому
же он был самоуверен, немного насмешлив и как-то забавно желчен – он не мог не нравиться.
Он начал появляться всюду, как только вышел в офицеры. Его носили на руках, и он сам себя
баловал, даже дурачился, даже ломался; но и это к нему шло. Женщины от него с ума сходили,
мужчины называли его фатом и втайне завидовали ему. Он жил, как уже сказано, на одной
квартире с братом, которого любил искренно, хотя нисколько на него не походил. Николай
Петрович прихрамывал, черты имел маленькие, приятные, но несколько грустные, небольшие
черные глаза и мягкие жидкие волосы; он охотно ленился, но и читал охотно, и боялся
общества. Павел Петрович ни одного вечера не проводил дома, славился смелостию и
ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять,
шесть французских книг. На двадцать восьмом году от роду он уже был капитаном; блестящая
карьера ожидала его. Вдруг все изменилось.
В то время в петербургском свете изредка появлялась женщина, которую не забыли до
14
сих пор, княгиня Р. У ней был благовоспитанный и приличный, но глуповатый муж и не было
детей. Она внезапно уезжала за границу, внезапно возвращалась в Россию, вообще вела
странную жизнь. Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого
рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых
принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила
нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся
бледная и холодная, над псалтырем. День наставал, и она снова превращалась в светскую даму,
снова выезжала, смеялась, болтала и точно бросалась навстречу всему, что могло доставить ей
малейшее развлечение. Она была удивительно сложена; ее коса золотого цвета и тяжелая, как
золото, падала ниже колен, но красавицей ее никто бы не назвал; во всем ее лице только и было
хорошего, что глаза, и даже не самые глаза – они были невелики и серы, – но взгляд их,
быстрый, глубокий, беспечный до удали и задумчивый до уныния, – загадочный взгляд. Что-то
необычайное светилось в нем даже тогда, когда язык ее лепетал самые пустые речи. Одевалась
она изысканно. Павел Петрович встретил ее на одном бале, протанцевал с ней мазурку, в
течение которой она не сказала ни одного путного слова, и влюбился в нее страстно.
Привыкший к победам, он и тут скоро достиг своей цели; но легкость торжества не охладила
его. Напротив: он еще мучительнее, еще крепче привязался к этой женщине, в которой даже
тогда, когда она отдавалась безвозвратно, все еще как будто оставалось что-то заветное и
недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе – Бог весть! Казалось,
она находилась во власти каких-то тайных, для нее самой неведомых сил; они играли ею, как
хотели; ее небольшой ум не мог сладить с их прихотью. Все ее поведение представляло ряд
несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения
ее мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью; она уже
не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и глядела на него с недоумением.
Иногда, большею частью внезапно, это недоумение переходило в холодный ужас; лицо ее
принимало выражение мертвенное и дикое; она запиралась у себя в спальне, и горничная ее
могла слышать, припав ухом к замку, ее глухие рыдания. Не раз, возвращаясь к себе домой
после нежного свидания, Кирсанов чувствовал на сердце ту разрывающую и горькую досаду,
которая поднимается в сердце после окончательной неудачи. «Чего же хочу я еще?» –
спрашивал он себя, а сердце все ныло. Он однажды подарил ей кольцо с вырезанным на камне
сфинксом.
– Что это? – спросила она, – сфинкс?
– Да, – ответил он, – и этот сфинкс – вы.
– Я? – спросила она и медленно подняла на него свой загадочный взгляд. – Знаете ли,
что это очень лестно? – прибавила она с незначительною усмешкой, а глаза глядели все так же
странно.
Тяжело было Павлу Петровичу даже тогда, когда княгиня Р. его любила; но когда она
охладела к нему, а это случилось довольно скоро, он чуть с ума не сошел. Он терзался и
ревновал, не давал ей покою, таскался за ней повсюду; ей надоело его неотвязное
преследование, и она уехала за границу. Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей,
на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел он в чужих
краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее из виду; он стыдился самого себя, он
негодовал на свое малодушие… но ничто не помогало. Ее образ, этот непонятный, почти
бессмысленный, но обаятельный образ слишком глубоко внедрился в его душу. В Бадене он
как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно его не
любила… но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз и угас
навсегда. Предчувствуя неизбежную разлуку, он хотел, по крайней мере, остаться ее другом,
как будто дружба с такою женщиной была возможна… Она тихонько выехала из Бадена и с тех
пор постоянно избегала Кирсанова. Он вернулся в Россию, попытался зажить старою жизнью,
но уже не мог попасть в прежнюю колею. Как отравленный, бродил он с места на место; он еще
выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя, тремя
новыми победами; но он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других и ничего не
предпринимал. Он состарился, поседел; сидеть по вечерам в клубе, желчно скучать,
равнодушно поспорить в холостом обществе стало для него потребностию, – знак, как известно,
15
плохой. О женитьбе он, разумеется, и не думал. Десять лет прошло таким образом, бесцветно,
бесплодно и быстро, страшно быстро. Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме,
говорят, оно бежит еще скорей. Однажды, за обедом, в клубе, Павел Петрович узнал о смерти
княгини Р. Она скончалась в Париже, в состоянии близком к помешательству. Он встал из-за
стола и долго ходил по комнатам клуба, останавливаясь как вкопанный близ карточных
игроков, но не вернулся домой раньше обыкновенного. Через несколько времени он получил
пакет, адресованный на его имя: в нем находилось данное им княгине кольцо. Она провела по
сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест – вот разгадка.
Это случилось в начале 48-го года, в то самое время, когда Николай Петрович,
лишившись жены, приезжал в Петербург. Павел Петрович почти не видался с братом с тех пор,
как тот поселился в деревне: свадьба Николая Петровича совпала с самыми первыми днями
знакомства Павла Петровича с княгиней. Вернувшись из-за границы, он отправился к нему с
намерением погостить у него месяца два, полюбоваться его счастием, но выжил у него одну
только неделю. Различие в положении обоих братьев было слишком велико. В 48-м году это
различие уменьшилось: Николай Петрович потерял жену, Павел Петрович потерял свои
воспоминания; после смерти княгини он старался не думать о ней. Но у Николая оставалось
чувство правильно проведенной жизни, сын вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий
холостяк, вступал в то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды,
надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.
Это время было труднее для Павла Петровича, чем для всякого другого: потеряв свое
прошедшее, он все потерял.
– Я не зову теперь тебя в Марьино, – сказал ему однажды Николай Петрович (он назвал
свою деревню этим именем в честь жены), – ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я
думаю, там с тоски пропадешь.
– Я был еще глуп и суетлив тогда, – отвечал Павел Петрович, – с тех пор я угомонился,
если не поумнел. Теперь, напротив, если ты позволишь, я готов навсегда у тебя поселиться.
Вместо ответа Николай Петрович обнял его; но полтора года прошло после этого
разговора, прежде чем Павел Петрович решился осуществить свое намерение. Зато,
поселившись однажды в деревне, он уже не покидал ее даже и в те три зимы, которые Николай
Петрович провел в Петербурге с сыном. Он стал читать, все больше по-английски; он вообще
всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на
выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого
покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями нового поколения. И те и
другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические
манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в
лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже
пообедал с Веллингтоном у Людовика-Филиппа; за то, что он всюду возил с собою настоящий
серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными,
удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда
проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность. Дамы находили его
очаровательным меланхоликом, но он не знался с дамами…
– Вот видишь ли, Евгений, – промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, – как
несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды,
отдавал ему все свои деньги, – имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, – но он
всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он
морщится и нюхает одеколон…
– Известное дело: нервы, – перебил Базаров.
– Может быть, только у него сердце предоброе. И он далеко не глуп. Какие он мне давал
полезные советы… особенно… особенно насчет отношений к женщинам.
– Ага! На своем молоке обжегся, на чужую воду дует. Знаем мы это!
– Ну, словом, – продолжал Аркадий, – он глубоко несчастлив, поверь мне; презирать его
– грешно.
– Да кто его презирает? – возразил Базаров. – А я все-таки скажу, что человек, который
всю свою жизнь поставил на карту женской любви и когда ему эту карту убили, раскис и
16
опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек – не мужчина, не самец. Ты
говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он
не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц
избавит мужика от экзекуции.
– Да вспомни его воспитание, время, в которое он жил, – заметил Аркадий.
– Воспитание? – подхватил Базаров. – Всякий человек сам себя воспитать должен – ну
хоть как я, например… А что касается до времени – отчего я от него зависеть буду? Пускай же
лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные
отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты
проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду?
Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
И оба приятеля отправились в комнату Базарова, в которой уже успел установиться
какой-то медицинско-хирургический запах, смешанный с запахом дешевого табаку.
VIII
Павел Петрович недолго присутствовал при беседе брата с управляющим, высоким и
худым человеком с сладким чахоточным голосом и плутовскими глазами, который на все
замечания Николая Петровича отвечал: «Помилуйте-с, известное дело-с» – и старался
представить мужиков пьяницами и ворами. Недавно заведенное на новый лад хозяйство
скрипело, как немазаное колесо, трещало, как домоделанная мебель из сырого дерева. Николай
Петрович не унывал, но частенько вздыхал и задумывался: он чувствовал, что без денег дело не
пойдет, а деньги у него почти все перевелись. Аркадий сказал правду: Павел Петрович не раз
помогал своему брату; не раз, видя, как он бился и ломал себе голову, придумывая, как бы
извернуться, Павел Петрович медленно подходил к окну и, засунув руки в карманы, бормотал
сквозь зубы: «Mais je puis vous donner de l'argent»5 – и давал ему денег; но в этот день у него
самого ничего не было, и он предпочел удалиться. Хозяйственные дрязги наводили на него
тоску; притом ему постоянно казалось, что Николай Петрович, несмотря на все свое рвение и
трудолюбие, не так принимается за дело, как бы следовало; хотя указать, в чем собственно
ошибается Николай Петрович, он не сумел бы. «Брат не довольно практичен, – рассуждал он
сам с собою, – его обманывают». Николай Петрович, напротив, был высокого мнения о
практичности Павла Петровича и всегда спрашивал его совета. «Я человек мягкий, слабый, век
свой провел в глуши, – говаривал он, – а ты недаром так много жил с людьми, ты их хорошо
знаешь: у тебя орлиный взгляд». Павел Петрович в ответ на эти слова только отворачивался, но
не разуверял брата.
Оставив Николая Петровича в кабинете, он отправился по коридору, отделявшему
переднюю часть дома от задней, и, поравнявшись с низенькою дверью, остановился в раздумье,
подергал себе усы и постучался в нее.
– Кто там? Войдите, – раздался голос Фенечки.
– Это я, – проговорил Павел Петрович и отворил дверь.
Фенечка вскочила со стула, на котором она уселась с своим ребенком, и, передав его на
руки девушки, которая тотчас же вынесла его вон из комнаты, торопливо поправила свою
косынку.
– Извините, если я помешал, – начал Павел Петрович, не глядя на нее, – мне хотелось
только попросить вас… сегодня, кажется, в город посылают… велите купить для меня зеленого
чаю.
– Слушаю-с, – отвечала Фенечка, – сколько прикажете купить?
– Да полфунта довольно будет, я полагаю. А у вас здесь, я вижу, перемена, – прибавил
он, бросив вокруг быстрый взгляд, который скользнул и по лицу Фенечки. – Занавески вот, –
5 Но я могу дать вам денег
Достарыңызбен бөлісу: |