Литература
черная шапочка с желтой буквой «М». Он повел дальше свой рассказ, но
тот стал несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда
с гостем Ивана случилась какаято катастрофа.
— Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда уже все кон
чилось и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! — торжественно
прошептал мастер и поднял руку. — Да, он чрезвычайно поразил меня,
ах, как поразил! <…>
Рассказ Иванова гостя становился все путанее, все более наполнялся
какимито недомолвками. Он говорил чтото про косой дождь, и отчаяние
в подвальном приюте, о том, что ходил кудато еще. Шепотом вскрики
вал, что он ее, которая толкала его на борьбу, ничуть не винит, о нет,
не винит!
— Помню, помню этот проклятый вкладной лист в газету, — бормотал
гость, рисуя двумя пальцами рук в воздухе газетный лист, и Иван дога
дался из дальнейших путаных фраз, что какойто другой редактор напе
чатал большой отрывок из романа того, кто называл себя мастером.
По словам его, прошло не более двух дней, как в другой газете поя
вилась статья критика Аримана, которая называлась «Враг под крылом
редактора», в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечно
стью и невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апо
логию Иисуса Христа. <…>
Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем
больше их появлялось, тем более менялось моё отношение к ним. Второй
стадией была стадия удивления. Чтото на редкость фальшивое и неуве
ренное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря
на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, — и я не мог от этого
отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят ска
зать, и что их ярость вызывается именно этим. А затем, представьте себе,
наступила третья стадия — страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а
страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или к роману
вещами. Так, например, я стал бояться темноты. Словом, наступила ста
дия психического заболевания. Стоило мне перед сном потушить лампу в
маленькой комнате, как мне казалось, что через оконце, хотя оно и было
закрыто, влезает какойто спрут с очень длинными и холодными щупаль
цами. И спать мне пришлось с огнем.
Моя возлюбленная очень изменилась (про спрута я ей, конечно, не
говорил. Но она видела, что со мной творится чтото неладное), похудела
и побледнела, перестала смеяться и все просила меня простить ее за то,
что она советовала мне, чтобы я напечатал отрывок. Она говорила, чтобы
я, бросив все, уехал на юг к Черному морю, истратив на эту поездку все
оставшиеся от ста тысяч деньги. <…>
Это было в сумерки, в половине октября. И она ушла. Я лег на диван
и заснул, не зажигая лампы. Проснулся я от ощущения, что спрут здесь.
Шаря в темноте, я еле сумел зажечь лампу. Карманные часы показыва
ли два часа ночи. Я лег заболевающим, а проснулся больным. Мне вдруг
показалось, что осенняя тьма выдавит стекла, вольется в комнату и я
208
захлебнусь в ней, как в чернилах. Я стал человеком, который уже не вла
деет собой. Я вскрикнул, и у меня явилась мысль бежать к комуто, хотя
бы к моему застройщику наверх. Я боролся с собой как безумный. У меня
хватило сил добраться до печки и разжечь в ней дрова. Когда они затре
щали и дверца застучала, мне как будто стало немного легче. Я кинулся
в переднюю и там зажег свет, нашел бутылку белого вина, откупорил ее
и стал пить прямо из горлышка. От этого страх притупился несколько —
настолько, по крайней мере, что я не побежал к застройщику и вернулся
к печке. Я открыл дверцу, так что жар начал обжигать мне лицо и руки,
и шептал:
— Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!
Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда
случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые списки романа
и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому
что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради,
стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел
по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман,
упорно сопротивляясь, все же погибал. Знакомые слова мелькали пере
до мной, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх по страницам,
но слова всетаки проступали и на ней. Они пропадали лишь тогда, когда
бумага чернела и я кочергой яростно добивал их.
В это время в окно ктото стал царапаться тихо. Сердце мое прыгнуло,
и я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился отворять. Кирпичные
ступеньки вели из подвала к двери на двор. Спотыкаясь, я подбежал к ней
и тихо спросил:
— Кто там?
И голос, ее голос, ответил мне:
— Это я.
Не помня как, я совладал с цепью и ключом. Лишь только она
шагнула внутрь, она припала ко мне, вся мокрая, с мокрыми щеками
и развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слово:
— Ты… ты? — и голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она освобо
дилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую комнату. Тихо
вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что
там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату
сейчас же. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплака
ла неудержимо и судорожно.
Когда она утихла, я сказал:
— Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страшно.
Она поднялась и заговорила:
— Боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу, я тебя спасу.
Что же это такое?
Я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, чувствовал, как холодные
руки гладят мне лоб.
— Я тебя вылечу, вылечу, — бормотала она, впиваясь мне в плечи, —
ты восстановишь его. Зачем, зачем я не оставила у себя один экземпляр!
209
Достарыңызбен бөлісу: |