— Идти сможешь? — спросил он Порываеву.
— Наверное, смогу, — неуверенно ответила Маша.
— Тогда пошли. Нужно отсюда выбраться побыстрее. Наши полегли все.
Говорил он медленно. Взглянув на него, Маша вздрогнула: в скуластом, монгольского типа лице — ни кровинки. Подумала: видно, ранен, сможет ли сам-то идти? Но незнакомец, резко повернувшись, зашагал вдоль окопа к синеющей вдали кромке леса.
Шли часа три. Напрямик — на юг от старой Смоленской дороги. Месили землю с втоптанным в нее сотнями ног зерном погибших урожаев. Миновали небольшой сосновый лес, торфяное болото. За болотом, в зарослях лозняка на берегу узкой и глубокой речки, увидели мельницу. Михаил отправился на разведку. Вернулся с полной фляжкой холодной воды. Протянул ее раненому:
— Петр Васильевич, пейте. Родниковая. А мельница заброшенная. Жильем да мукой там и не пахнет.
Маша едва дошла до мельницы. Страшная боль разламывала голову, казалось, вот-вот она разорвется на части. И тело как свинцом налилось. С неимоверным усилием сделал последние шаги и Петр Васильевич.
Они уснули мгновенно, оба, едва опустились на трухлявый пол. Михаил вышел во двор и зашагал к реке.
На заброшенной мельнице
«Усталость — пуховая подушка, а сон — лучший лекарь», — гласит народная мудрость. Несколько часов отдыха вернули силы и Маше и Петру Васильевичу. Проснувшись, Порываева, как и в окопе после боя, долго не могла сообразить, где она и почему очутилась в куче травы и веток. Все стало понятным, когда взглянула на мужской пиджак со значками «ГТО» и «Ворошиловский стрелок», которым была заботливо укрыта. К сердцу прихлынула приятная теплота.
— Мы, как сурки, дрыхли, а ты полдня дежурил. Непорядок это, — скорее одобрительно, чем укоризненно, сказал, поднимаясь с пола, Петр Васильевич.
— А чего будить-то, — усмехнулся Михаил, — все было тихо.
— Хорошо, коли так. — Петр Васильевич улыбнулся. — А теперь сидайте в круг. Пожуем малость. Вот мое НЗ. — И он вытащил из карманов бушлата круг краковской колбасы и два больших ломтя хлеба. Когда поели, Петр Васильевич предложил:
— А теперь, ребятки, давайте военный совет держать. Что делать будем? Машенька, тебе первое слово.
Маша смутилась от такого ласкового обращения, но ответила сразу:
— К своим пробираться надо. Туда, где шли бои.
— Конечно, к своим, — поддержал Порываеву Михаил. — Только сдается мне, что идти нужно в обратную сторону — к Москве.
— Вот и договорились: идем к своим, это решено. — Петр Васильевич немного помедлил, а затем так же неторопливо продолжал: — В направлении Смоленска мы раньше своих повстречаем фашистов. Там сейчас второй эшелон их армии орудует. Я ведь до встречи с вами неделю с боями отступал — крепко жмут гады.
— Так это только здесь, — запальчиво перебил Михаил. — А на юге…
— И на юге, парень, худо. Да и под Ленинградом не лучше. Но паниковать нам не к лицу. Как говорится в одной пословице: будет и на нашей улице праздник. Фашисты рвутся к Москве, войска наши отступают. И нам нужно туда подаваться. В лесах да оврагах много таких, как мы, бедолаг бродит. Повстречаем большую группу — присоединимся. А сейчас, Михаил, ложись и до вечера отдыхай. Я подежурю.
— Разрешите мне, Петр Васильевич, — попросила Маша, я чувствую себя хорошо, а вам перевязку сделать нужно и еще полежать. Только вот у меня оружия нет — карабин мой разбило.
— Ну, это дело поправимое. На, держи на счастье. — Петр Васильевич достал из заднего кармана брюк браунинг и протянул Порываевой.
— Хорош! — залюбовалась Маша.
— Трофейный. Память о финской войне. При штурме линии Маннергейма у одного фашиста «позаимствовал».
С наблюдательного пункта, облюбованного Михаилом, хорошо просматривались и низкий берег речки и старая дорога на мельницу. Где-то далеко: впереди — за лесом, справа — за болотом, слева — за неведомым высоким речным берегом — раздавалась глухая канонада. А вокруг мельницы было тихо.
Солнце, вчера щедро наделявшее землю теплом, померкло, спрятавшись за большую тучу, которая медленно, но упрямо ползла с запада. Необъяснимая тревога охватила Машу, и она очень обрадовалась скрипу двери. Во двор вышел Михаил.
— Не спится что-то.
— Хорошо, что ты пришел, Миша. Мне одной жутковато стало. Место какое-то здесь…
— Глухое?
— Нет. А такое, что вот-вот что-нибудь случиться должно.
— Это у тебя нервы не в порядке. Конечно, на войне всякое бывает.
Михаил старался говорить как можно увереннее. Слова произносил медленно, подражая Петру Васильевичу. Сердце юноши наполнилось радостью от сознания, что _ их милая спутница нуждается в его поддержке. И неожиданно для самого себя выпалил:
— Не бойся, Машенька, ничего не случится с тобой! Сказал и зарделся пунцовым румянцем. Смутилась и
Маша. Немного помолчав, спросила:
— Ты до войны чем занимался?
— Школу среднюю прошлым летом окончил. Мечтал историком, как отец, стать. Да мать слегла, когда он не вернулся. Пошел работать в совхоз. А нынче документы в институт переслал. Война началась — в истребительный батальон вступил. Вот и вся моя биография.
— А что с отцом случилось?
— Погиб папка на финской. В тех местах воевал, где и Петр Васильевич. Он у нас орел был. В гражданскую на пулеметной тачанке деникинцев и махновцев громил.
Рассказывая про отца, Михаил вновь превратился в восторженного мальчишку с буденновским шлемом на голове. Машу поразили глаза юноши: синие-синие. На память пришла вычитанная где-то фраза: «Не смотри в глаза синие-бездонные. Взглянешь — пропадешь, утонешь». Улыбнулась и подумала: «Глупости разные в голову лезут». Но расставаться с этими «глупостями» почему-то не хотелось.
Михаил увлеченно продолжал рассказывать:
— Ради отца мать ушла из своей семьи. Родные ее были богатые, купеческого роду. Начали они вдвоем счастье себе добывать. И добыли. Отец учителем стал. Мать акушеркой в сельской больнице работала. Ох как не хотела меня на войну отпускать! Убивалась очень, но я ей сказал: «Красный боец Иван Дымов не простит ни тебе, ни мне, если его сын не пойдет драться с фашистами». Согласилась. Любила она папку крепко… Бывало, пойдут поздним вечером к обрыву реки, сядут, на закат любуются. Отец на гармошке тихонько играет. А матушка «Лучинушку» поет. Голос у нее был нежный, и грусть в нем таилась особая. Как начнет выводить:
Ночь темна-темнешенька,
В доме тишина…
Голос Дымова дрогнул, и он замолчал. Несколько минут сидели не разговаривая, вглядываясь в предречный кустарник. Маша первой нарушила молчание:
— А я, Миша, тоже гармонь люблю.
— Неужто играешь?
— Нет. Но как звучат ее лады, хорошо знаю. Сборщицей баянов работала. Есть такая фабрика в Москве. Небольшая, но тысяч по пять инструментов в год выпускала. Даже для ансамбля красноармейской песни и пляски баяны делали.
— Вот здорово! — оживился Михаил и звонко продекламировал:
Гармонь, гармонь!
Гуляют песни звонко
За каждый покачнувшийся плетень…
— Чьи это стихи? — поинтересовалась Маша.
— Из поэмы Александра Жарова.
— А я не читала ее. Жаль. Прочти еще что-нибудь. Нет, подожди.
Порываева первой уловила едва слышный шум в воздухе. Не прошло и минуты, как он превратился в оглушительный рев. Из мрачных облаков показался огромный треугольник немецких самолетов.
— Бомбардировщики, — определила Маша. Неожиданно один из истребителей, сопровождавших
черную стаю бомбардировщиков, камнем метнулся к земле. То ли заметил гитлеровец людей, стоявших у мельницы, то ли само здание показалось ему подозрительным. Длинная очередь трассирующих пуль серыми фонтанчиками вспорола песок впереди старых жерновов, где укрылись Маша и Михаил.
— Живы? — спросил появившийся в дверях Петр Васильевич. — Топайте в помещение.
Пробираясь к своим
Ночью ополченцы тронулись в путь. Впереди — Петр Васильевич, за ним Маша, замыкающим Михаил. Идти было нелегко: потоки воды размывали поля, ночь выдалась беззвездная, темная. Два раза на пути вставали неясные очертания изб. Первую деревню обошли стороной — на окраине был слышен громкий разговор на чужом языке. Во вторую решили зайти, но, к счастью, блеснувшая молния вырвала из темноты развалины какого-то каменного строения и тягачи с орудиями.
Так двигались еще четверо суток. Шли по ночам в промокшей до нитки одежде: обсушиться было негде. Днем прятались в оврагах и перелесках. Питались вылущенным из колосьев зерном и ягодами.
Однажды под вечер Михаил ушел в разведку и вернулся с полными карманами вареной картошки и буханкой хлеба. Этими яствами его снабдила пожилая женщина в деревушке, куда он рискнул зайти. Крестьянка рассказала: накануне в деревне были гитлеровцы, грабили, бесчинствовали, развешали печатные приказы о задержании красноармейцев и отправке их в село, где размещалась военная комендатура. Женщина слышала, что недавно за соседней деревней большая группа красноармейцев напала на колонну фашистских грузовиков и потрепала ее изрядно.
— Пошукаем хлопцев. Вместе легче будет, — предложил Петр Васильевич.
Он по-прежнему держался бодро, но простреленное плечо доставляло ему во время ходьбы много страданий. Михаил и Маша на дневках растягивали свое дежурство, чтобы раненый мог побольше подремать в густых зарослях. Моряк сердился, но Маша оправдывалась:
— Петр Васильевич, миленький, ей-богу не я, а Михаил виноват: разбудил меня позже, а часов у нас нет.
На шестые сутки, держа направление на юго-восток, Маша и ее товарищи вышли к большому бору. Углубившись в него, расположились на дневку. Воздух напитался осенними ароматами. Казалось, ничто не предвещало беды. Но не прошло и часа, как в глубине леса послышались выстрелы и собачий лай.
— Фашисты! — вскочил Петр Васильевич.
— А может быть, наши? — возразил дежуривший Михаил.
— Стреляли из автоматов. У наших их нет. Да и собака… Видимо, прочесывают лес. Я задержу их. Попытаюсь убить пса. А вы бегом назад.
— Я останусь, — решительно сказал Михаил и шагнул в сторону.
— Не рассуждать, — жестко отрезал моряк. — Нужно миновать поле, пока они не вышли на опушку. Займете позицию на пригорке около спуска в овраг. Там меня подождете. Стрелять только тогда, когда я побегу через поле. Если вместо меня первыми выйдут на опушку фашисты — уходите, не открывая огня. Действуйте.
Порываеву поразило, как сумел Петр Васильевич на переходе разглядеть и овраг и высотку впереди, недалеко от леса. Не знала Маша, что старший ее спутник больше воевал на суше, чем на море, хотя и был, как говорили о нем друзья, настоящего флотского засола. Вступив на палубу боевого корабля в Севастополе весной 1917 года, он сошел потом по зыбким сходням на берег Новороссийской бухты. Черноморские моряки по приказу Владимира Ильича Ленина потопили тогда свою эскадру. Потопили, чтобы боевые корабли молодой Республики Советов не достались германским империалистам. С тех пор и до того дня, пока не свалился под Варшавой в тифозном бреду, Петр Панков бил белогвардейцев в предгорьях Кавказа, в степях Украины, на польской земле…
Едва Михаил и Маша добежали до оврага, как лес огласился криками. Гитлеровцы наткнулись на место дневки ополченцев. Зло надрывалась овчарка. Яростно и длинно заговорили несколько автоматов. Когда они на миг смолкли, раздались две короткие очереди.
— Это Петр Васильевич, — облегченно сказал Михаил.
— И пес уже не лает больше, — прошептала Маша.
Так несколько раз: сначала длинные очереди автоматного огня, затем короткие вспышки. Преследуемый бил наверняка, экономил патроны.
— Миша, смотри! — Порываева заметила, как от большого дуба на опушке леса отделилась фигура в черном.
Петр Васильевич бежал зигзагом, пересекая поле широкими прыжками: «Как краснофлотцы у железнодорожной насыпи», — подумала Маша. И в тот же миг у дуба показались три гитлеровца. Остановившись у края поля, вскинули автоматы. Моряк оглянулся и, словно споткнувшись, упал. Было трудно определить, убит он или приземлился нарочно. Что-то горланя, фашисты бросились в его сторону. И тут открыл огонь Дымов. Первые выпущенные им пули легли у подножия дуба. От неожиданности гитлеровцы остановилась. Воспользовавшись этим, Михаил длинной очередью прошил двух преследователей.
— Хорошо! — похвалил подоспевший Петр Васильевич. — Умно действовал. Разыграли как по нотам.
Маша посмотрела на него и ужаснулась: он был бледен, левая рука висела плетью.
— Будем отходить, — предложил Михаил.
— Пока нет, — ответил Петр Васильевич, — оставшаяся в живых гнида расскажет своим, что я не один. Они тотчас же ринутся в погоню, там их десятка два. А если мы навяжем маленький бой, докажем, что не боимся их, — может, и удастся спастись.
Так и поступили. Когда фашисты показались на опушке, ополченцы открыли по ним огонь. Отходили оврагами и кустарниками. Начавшийся дождь помог оторваться от преследователей. В полдень переправились через неглубокую речку. Петр Васильевич в изнеможении опустился на землю и тихо распорядился:
— Отдохнем малость.
Минут пять лежал с открытыми глазами, затем забылся в тяжелом сне. Маша села поблизости, прижавшись спиной к стволу невысокого дуба. Михаил устроился рядом. Говорить не могли — устали смертельно.
Дождь кончился так же внезапно, как и начался. В небе показалось солнце.
— Хорошо там, — вздохнула Маша.
— Где? — не понял Михаил.
— Вон там, под облаками, — показывая вверх глазами, ответила Маша.
— А ты откуда знаешь, хорошо или плохо?
— Хорошо, Миша. Ой как хорошо! Я там бывала. И не раз.
— Под облаками?
— Да, под самыми облаками. Училась в школе, а по вечерам в аэроклубе занималась. Стала планеристкой. Прошлым летом и поднялась ввысь.
* * *
Порываева встала с земли.
— Эх, планёр бы сюда. Умчала бы я вас прямо на наш подмосковный аэродром.
Но планёра у них не было. А за речкой вот-вот могли появиться фашисты. С двумя патронами, оставшимися в Машином браунинге, много не навоюешь. И снова шагали они в неизвестность, шли, таясь, по родной земле.
И все же идти всю ночь они не смогли. До рассвета оставалось еще добрых два часа, когда кусты ольшаника привели их к полуразрушенному сараю. Задневали без разведки, не ведая об опасности — вблизи сарая проходил большак на Ельню. Сморенные усталостью и голодом, Маша и Петр Васильевич заснули. Утром задремал и Михаил… Чуток матросский сон — Петр Васильевич первым услышал у дверей непонятный говор. Но было уже поздно. В дверях стояли два гитлеровца: один с автоматом, другой с парабеллумом в руках.
— Вставайт! Шнель! Шнель!
В сарай фашисты зашли случайно, по-видимому, за досками: на дороге маячила их машина, застрявшая в грязи. Увидев спящих, они привели в готовность оружие, бушлат Петра Васильевича и Машина гимнастерка без слов рассказали, кто в сарае.
Понукаемые гитлеровцами, ополченцы вытащили «опель». Офицер осклабился:
— Москау ваш капут! Сегодня я буду Москау… Водка, фрау… А вы, как это? Благодарствуй, спасибо.
С этими словами он дважды выстрелил в Петра Васильевича и взял на прицел Порываеву.
— Беги, Маша! — заслонив ее грудью, крикнул Михаил.
Офицер, испугавшись прыжка юноши, отпрянул в сторону. Это и спасло девушку.
У старого пасечника
Моросил дождь, нудный, мелкий. Несжатая рожь тоскливо клонилась к земле, словно жалуясь ей на людей, забывших прийти сюда с острыми серпами. Не замечая дождя, Маша долго лежала, не шевелясь, на примятых стеблях. Одежда промокла, в груди горело, губы пересохли. А в голове, как в калейдоскопе, мелькали картины недавнего прошлого. Тесная комнатушка на Домниковке. В углу, занавесившись одеялом, она учит уроки, а рядом бубнит двоюродный братишка: «Маш, а Маш, расскажи еще про Чкалова…» Вот она бежит по полю к своему планёру… Взлет, голубое небо вокруг, Москва под крылом…
Очнулась Порываева от сильного шума. По большаку двигались танки. А в пяти шагах от нее сидел, прижавшись к земле, заяц, большой, серый. Маша пошевелилась, и он нехотя потрусил прочь. Видно, ему было не так страшно здесь, рядом с человеком.
Танки вернули мысли Порываевой в настоящее.
Холод заставил действовать. Порываева поползла. Ее била странная дрожь. У кустов поднялась и медленно побрела в сторону от ельнинского большака. Решила идти на юг. Быть может, удастся добраться до Харькова: там жила старшая сестра Валентина.
Двое суток шла Порываева, обходя стороной встречавшиеся на пути селения. Девушку лихорадило. Распухли ноги. Под вечер на третьи сутки Маша увидела школу.
Каменное здание в сумерках казалось огромным, пугало впадинами выбитых окон. На турнике физкультурного городка школы что-то висело. Подойдя, Маша отпрянула назад. В петле покачивался труп женщины.
— Учителка наша!
Оглянувшись, Маша увидела курносую девочку.
— Шла за вами. Как только стемнеет, идите вот туда. Дедушка Никанор наказывал. Вон в тот дом, в садике.
Девчушка махнула рукой в сторону реки и вмиг исчезла. Потом Маша с трудом припоминала, как добралась до домика в садике, как лихорадочно рассказывала все старику с добрым щербатым лицом, как, обжигаясь, пила чай с медом и плакала от радости, узнав, что врал гитлеровец: не взята врагами Москва.
— Брехал немец, — говорил, распаляясь, старый пасечник, покачивая густо убеленноой, точно посыпанной снегом, головой. — Ишь что вздумал: в Москву едет. А доедет ли? Много, дивчина, дорог в края наши. И враги лютые хаживали по ним не раз. Только далеко не все назад возвращались. Заметали их кости метели и вьюги русские.
Старик замолчал. Маша подумала: «Вот и Петр Васильевич о том же говорил». Вспомнила его и Михаила — слезы побежали ручьем.
— Ты поплачь, поплачь, милая. Легче будет, — опять негромко и мягко успокаивал девушку пасечник.
Увидев, что Маша просветлела, старик наклонился к ней и заговорщически прошептал:
— А я ведь твою Домниковку знаю.
— Правда? — встрепенулась Маша.
— А как же. Давненько, конечно, это было. В тысяча девятьсот пятом году, когда с японцами воевали. Взяли меня тогда в солдаты. Но на фронт я не попал — болезнь со мной по дороге в Москву приключилась. Начальство определило в запасный полк. Вскорости приятель у меня завелся, из рабочих. Вот к нему, на Домниковку, я и хаживал. Немолод уже был, а у него уму-разуму набирался. И прямо скажу, помог он мне, брянскому мужику, в жизни разобраться. А когда однажды приказали нам стрелять в рабочих, наша рота отказалась проливать братскую кровь. И запылил тогда я с железными цепями по дорогам российским…
Старик задумался, отдаваясь далеким воспоминаниям, а потом вдруг неожиданно рассмеялся:
— Вот до чего твоя Домниковка меня довела. А ты не волнуйся, спи. Не видать фашисту нашей Москвы как своих ушей. Ежели что, помни: ты приятельница моей младшей дочки. Живешь в Брянске. Ее тут никто не видел. Звать ее тоже Марией.
Впервые за две недели Порываева уснула в кровати. Распухшие и натертые ноги утонули в перине. Грудь и спину окружила пуховая теплынь. Маша даже засмеялась потихоньку, наслаждаясь этим блаженством. Не заметила, как подкрался сон с тяжелыми и страшными сновидениями. Виделось, будто огромные языки пламени лизали здание старой мельницы, из которой она никак не могла выбраться: к двери снаружи кто-то привалил огромный камень, бросилась к окну, а там гитлеровец из парабеллума целится в нее, тот самый, что застрелил Михаила. Маша вскрикнула, метнулась в постели и проснулась в холодном поту. Услышав ласковые слова старика: «Спи, милая, спи», — вновь уснула.
А старому пасечнику спать не хотелось. Разговор с девушкой растревожил душу. В грустной задумчивости старик подошел к окну и, пристально всматриваясь в темноту и дождь, как бы снова увидел за ними московскую улицу со старыми запущенными домами, с тускло мерцающими фонарями и убегающими в стороны от нее переулками… Домниковка… Недобрая слава окружала ее в те далекие годы. Появляться ночью на Домниковке было небезопасно: на прохожих нередко нападали грабители. Но солдату запасного полка Никанору Шаройко разговоры про жуликов и грабителей были только на руку — предлог проводить до дому курсистку Елену, сестру своего дружка-рабочего. Она частенько по вечерам приносила солдатам листовки. Как-то шли они с Еленой по переулку. Она что-то рассказывала ему. Вдруг из подворотни метнулся к ним верзила с ножом в руке. Прохрипел: «Барышня, сумку и колечко, а ты, солдат, нишкни». Схватил Никанор налетчика за руку и сжал ее у запястья. Финка грабителя упала на землю, а глаза на лоб полезли. Взмолился: «Отпусти, солдат. Пошутил я». Отпустил побелевшего «шутника». Испуганная девушка прижалась к груди солдата, посмотрела на него благодарными глазами и сказала: «За вами, Никанор, как за каменной стеной».
Самым дорогим и близким человеком стала для него в ту ночь молоденькая москвичка. На каторгу угоняли — ее любовь согревала. А затем — ни весточки. Отбыл срок — не в родные края, в Москву подался, хоть и запрет был проживать ему там. Нашел Елену на кладбище. Погибла в девятьсот седьмом от рук черносотенцев, оставив Никанору сына, названного в честь брата Владиславом. С волчьим билетом и шестилетним сыном вернулся Шаройко к земле…
На Домниковке, пробудившей и радостные и горестные воспоминания в душе Никанора Ивановича, и проживала до войны семья кочегара Григория Ильича Порываева, отца Маши. Училась Маша в 274-й московской школе. С детских лет мечтала подняться в небо. Сядет, бывало, у окна, подопрет кулачками щечки и смотрит на бегущие облака. Подойдет к ней кто-нибудь из родных, обнимет за плечи, спросит:
— Не улететь ли собралась, милая?
Зальется Маша румянцем и почти шепотом ответит:
— И улетела бы, если были бы у меня, как у птицы, крылья.
Был Маше тринадцатый год, когда она пришла в райвоенкомат и выпалила:
— Хочу учиться на летчика!
Командиры только улыбнулись. А потом расспросили девочку о семье, об учебе. Провожая, военком ласково сказал:
— Рановато тебе еще, Машенька, в летчики подаваться. Подожди немного, подрасти. Вот тогда и полетишь к звездам, обязательно полетишь!
И Машина мечта сбылась. Солнечным утром с одного из подмосковных аэродромов в небо поднялся планёр. Его вела восемнадцатилетняя комсомолка Маша Порываева.
Было это летом 1940 года.
В том же году в 10-м номере журнала «Смена» опубликованы два снимка с подписями: под первым — «Маруся Порываева готовится к полету. Она получает задание от инструктора тов. Рудаковой», под вторым — «Сделав круг, Маруся Порываева ведет планёр на посадку». Рядом со снимками журнал напечатал заметку молодой планеристки. Девушка восторженно писала:
«Внизу под крыльями планёра сверкает Москва-река. Прямые, как стрелы, разбегаются в разные стороны широкие проспекты. Вот громадная белоснежная звезда — Театр Красной Армии. Вот зеленые купы деревьев.
Как хороша Москва! От нее трудно оторвать взгляд».
…Кто-то настойчиво теребил одеяло. Маша неохотно открыла глаза. В упор на нее смотрели два живых уголька. Узнала свою вчерашнюю курносую проводницу.
— Бужу, бужу, а вы не просыпаетесь, — засветилось лицо девочки. — Я вам молока принесла. Парное. Дедушка наказывал, чтобы всю кружку выпили.
— Это скорее кувшин, чем кружка, — улыбнулась Маша.
— Все равно. Раз дедушка наказал — пейте. Дедушку нашего все слушаются.
— Так уж и все? — оторвала губы от белоснежного питья Маша.
— Все, — с гордостью подтвердила внучка Никанора Ивановича. — Папаня мой бригадиром в колхозе был, а мама — агрономша. Заспорятся по весне, что куда сеять, — идут к дедушке, чтобы растолковал им. А за пчелами лучше его никто не ухаживает. Они летят, жужжат, а он их разговор понимает. Из города к нам дяденька-профессор приезжал, у дедушки секрет узнать хотел.
— Ну и что же? Узнал?
— Нет. Деда рассердился и говорит: «Дело не в секрете, а в любви. Любить пчелок нужно». А как их любить, когда они кусаются? Все норовят в лицо ужалить.
Маша от души рассмеялась, увидев, как насупилась рассказчица, спросила:
— А где твоя мама?
— В соседнем селе. У тети Даши. Хворая она. Мама за ней смотрит.
— А папа?
Достарыңызбен бөлісу: |