И появляется вдруг у Маклина больной. Ювелир по специальности. И даже вроде бы хозяин ювелирного магазина. Разглядывает перстень и говорит:
– Доктор! Вы меня спасли от радикулита. Разрешите и мне оказать вам услугу? Я это кольцо починю. Причем бесплатно…
И пропадает. Месяц не звонит, два, три.
Украли, ну и ладно…
Проходит месяца четыре. Вдруг звонит этот больной‑ювелир:
– Простите, доктор, я был очень занят. Колечко ваше я обязательно починю. Причем бесплатно. Занесу в четверг. А вы уже решили – пропал Шендерович?.. Кстати, может, вам на этом перстне гравировку сделать?
– Спасибо, – Маклин отвечает, – гравировка – это лишнее. Камень укрепите и все.
– Не беспокойтесь, – говорит ювелир, – в четверг увидимся. И пропадает. Теперь уже навсегда.
Доктор Маклин, когда рассказывал эту историю, все удивлялся:
– Зачем он позвонил?..
И действительно – зачем?
Л.Я.Гинзбург пишет: «Надо быть как все».
И даже настаивает: «Быть как все…»
Мне кажется это и есть гордыня. Мы и есть как все. Самое удивительное, что Толстой был как все.
Снобизм – это единственное растение, которое цветет даже в пустыне.
– Вы слышали, Моргулис заболел!
– Интересно, зачем ему это понадобилось?
Божий дар как сокровище. То есть буквально – как деньги. Или ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда – боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще – что умрешь, так и не потратив.
Мещане – это люди, которые уверены, что им должно быть хорошо.
Судят за черты характера. Осуждают за свойства натуры.
Что такое демократия? Может быть, диалог человека с государством?
Грузин в нашем районе торгует шашлыками.
Женщина обиженно спрашивает:
– Чего это вы дали тому господину хороший шашлык, а мне – плохой?
Грузин молчит.
Женщина опять:
– Я спрашиваю…
И так далее.
Грузин встает. Воздевает руки к небу. Звонко хлопает себя по лысине и отвечает:
– Потому что он мне нр‑р‑равится…
Чем объясняется факт идентичных литературных сюжетов у разных народов? По Шкловскому – самопроизвольным их возникновением.
Это значит, что литература, в сущности, предрешена. Писатель не творит ее, а как бы исполняет, улавливает сигналы. Чувствительность к такого рода сигналам и есть Божий дар.
В повести может действовать герой. Но может действовать и его отсутствие. Один писатель старается «вскрыть». Другой пытается «скрыть». И то и другое – существенно.
Внутренний мир – предпосылка. Литература – изъявление внутреннего мира. Жанр – способ изъявления, прием. Талант – потребность в изъявлении. Ремесло – дорога от внутреннего мира к приему.
Юмор – инверсия жизни. Лучше так: юмор – инверсия здравого смысла. Улыбка разума.
У любого животного есть сексуальные признаки. (Это помимо органов). У рыб‑самцов – какие‑то чешуйки на брюхе. У насекомых – детали окраски. У обезьян – чудовищные мозоли на заду. У петуха, допустим, – хвост. Вот и приглядываешься к окружающим мужчинам – а где твой хвост? И без труда этот хвост обнаруживаешь.
У одного – это деньги. У другого – юмор. У третьего – учтивость, такт. У четвертого – приятная внешность. У пятого – душа. И лишь у самых беззаботных – просто фаллос. Член как таковой.
Либеральная точка зрения: «Родина – это свобода». Есть вариант: «Родина там, где человек находит себя».
Одного моего знакомого провожали друзья в эмиграцию. Кто‑то сказал ему:
– Помни, старик! Где водка, там и родина!
Собственнический инстинкт выражается по‑разному. Это может быть любовь к собственному добру. А может быть и ненависть к чужому.
У Лимонова плоть – слово. А надо, чтобы слово было плотью. Этому вроде бы учил Мандельштам.
Соцреализм с человеческим лицом. (Гроссман?)
Кающийся грешник хотя бы на словах разделяет добро и зло.
Кто страдает, тот не грешит.
Легко не красть. Тем более – не убивать. Легко не вожделеть жены своего ближнего. Куда труднее – не судить. Может быть, это и есть самое трудное в христианстве. Именно потому, что греховность тут неощутима. Подумаешь – не суди! А между тем, «не суди» – это целая философия.
Творчество – как борьба со временем. Победа над временем. То есть победа над смертью. Пруст только этим и занимался.
Скудность мысли порождает легионы единомышленников.
Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
Когда‑то я служил на Ленинградском радио. Потом был уволен. Вскоре на эту должность стал проситься мой брат.
Ему сказали:
– Вы очень способный человек. Однако работать под фамилией Довлатов вы не сможете. Возьмите себе какой‑нибудь псевдоним. Как фамилия вашей жены?
– Ее фамилия – Сахарова.
– Чудно, – сказали ему, – великолепно. Борис Сахаров! Просто и хорошо звучит.
Это было в 76 году.
Знакомый писатель украл колбасу в супермаркете. На мои предостережения реагировал так:
– Спокойно! Это моя борьба с инфляцией!
Существует понятие «чувство юмора». Однако есть и нечто противоположное чувству юмора. Ну, скажем – «чувство драмы». Отсутствие чувства юмора – трагедия для писателя. Вернее, катастрофа. Но и отсутствие чувства драмы – такая же беда. Лишь Ильф с Петровым умудрились написать хорошие романы без тени драматизма.
Степень моей литературной известности такова, что, когда меня знают, я удивляюсь. И когда меня не знают, я тоже удивляюсь.
Так что удивление с моей физиономии не сходит никогда.
Зенкевич похож на игрушечного Хемингуэя.
Беседовал я как‑то с представителем второй эмиграции. Речь шла о войне. Он сказал:
– Да, нелегко было под Сталинградом. Очень нелегко…
И добавил:
– Но и мы большевиков изрядно потрепали!
Я замолчал, потрясенный глубиной и разнообразием жизни.
Напротив моего дома висит объявление:
«Требуется ШВЕЙ»!
Дело происходит в нашей русской колонии. Мы с женой садимся в лифт. За нами – американская семья: мать, отец, шестилетний парнишка. Последним заходит немолодой эмигрант. Говорит мальчику:
– Нажми четвертый этаж.
Мальчик не понимает.
Нажми четвертый этаж!
Моя жена вмешивается:
– Он не понимает. Он – американец.
Эмигрант не то что сердится. Скорее – выражает удивление:
– Русского языка не понимает? Совсем не понимает? Даже четвертый этаж не понимает?! Какой ограниченный мальчик!
Рассказывали мне такую историю. Приехал в Лодзь советский министр Громыко. Организовали ему пышную встречу. Пригласили местную интеллигенцию. В том числе знаменитого писателя Ежи Ружевича.
Шел грандиозный банкет под открытым небом. Произносились верноподданнические здравицы и тосты. Торжествовала идея польско‑советской дружбы.
Громыко выпил сливовицы. Раскраснелся. Наклонился к случайно подвернувшемуся Ружевичу и говорит:
– Где бы тут, извиняюсь, по‑маленькому?
– Вам? – переспросил Ружевич.
Затем он поднялся, вытянулся и громогласно крикнул:
– Вам? Везде!!!
Лично для меня хрущевская оттепель началась с рисунков Збарского. По‑моему, его иллюстрации к Олеше – верх совершенства. Впрочем, речь пойдет о другом.
У Збарского был отец, профессор, даже академик. Светило биохимии. В 1924 году он собственными руками мумифицировал Ленина.
Началась война. Святыню решили эвакуировать в Барнаул. Сопровождать мумию должен был академик Збарский. С ним ехали жена и малолетний Лева.
Им было предоставлено отдельное купе. Левушка с мумией занимали нижние полки.
На мумию, для поддержания ее сохранности, выдали огромное количество химикатов. В том числе – спирта, который удавалось обменивать на маргарин…
Недаром Збарский уважает Ленина. Благодарит его за счастливое детство.
Молодой Александров был учеником Эйзенштейна. Ютился у него в общежитии Пролеткульта. Там же занимал койку молодой Иван Пырьев.
У Эйзенштейна был примус. И вдруг он пропал. Эйзенштейн заподозрил Пырьева и Александрова. Но потом рассудил, что Александров – модернист и западник. И старомодный примус должен быть ему морально чужд. А Пырьев – тот, как говорится, из народа…
Так Александров и Пырьев стали врагами. Так наметились два пути в развитии советской музыкальной кинокомедии. Пырьев снимал кино в народном духе («Богатая невеста», «Трактористы»). Александров работал в традициях Голливуда («Веселые ребята», «Цирк»).
Когда‑то Целков жил в Москве и очень бедствовал. Евтушенко привел к нему Артура Миллера. Миллеру понравились работы Целкова. Миллер сказал:
– Я хочу купить вот эту работу. Назовите цену.
Целиков ехидно прищурился и выпалил давно заготовленную тираду:
– Когда вы шьете себе брюки, то платите двадцать рублей за метр габардина. А это, между прочим, не габардин.
Миллер вежливо сказал:
– И я отдаю себе в этом полный отчет.
Затем он повторил:
– Так назовите же цену.
– Триста! – выкрикнул Целиков.
– Триста чего? Рублей?
Евтушенко за спиной высокого гостя нервно и беззвучно артикулировал:
«Долларов! Долларов!»
– Рублей? – переспросил Миллер.
– Да уж не копеек! – сердито ответил Целиков.
Миллер расплатился и, сдержанно попрощавшись, вышел. Евтушенко обозвал Целикова кретином…
С тех пор Целиков действовал разумнее. Он брал картину. Измерял ее параметры. Умножал ширину на высоту. Вычислял, таким образом, площадь. И объявлял неизменно твердую цену:
– Доллар за квадратный сантиметр!
Было это еще при жизни Сталина. В Москву приехал Арманд Хаммер. Ему организовали торжественную встречу. Даже имело место что‑то вроде почетного караула.
Хаммер прошел вдоль строя курсантов. Приблизился к одному из них, замедлил шаг. Перед ним стоял высокий и широкоплечий русый молодец.
Хаммер с минуту глядел на этого парня. Возможно, размышлял о загадочной славянской душе.
Все это было снято на кинопленку. Вечером хронику показали товарищу Сталину. Вождя заинтересовала сцена – американец любуется русским богатырем. Вождь спросил:
– Как фамилия?
– Курсант Солоухин, – немедленно выяснили и доложили подчиненные.
Вождь подумал и сказал:
– Не могу ли я что‑то сделать для этого хорошего парня?
Через двадцать секунд в казарму прибежали запыхавшиеся генералы и маршалы:
– Где курсант Солоухин?
Появился заспанный Володя Солоухин.
– Солоухин, – крикнули генералы, – есть у тебя заветное желание?
Курсант, подумав, выговорил:
– Да я вот тут стихи пишу… Хотелось бы их где‑то напечатать. Через три недели была опубликована его первая книга – «Дождь в степи».
Шемякина я знал еще по Ленинграду. Через десять лет мы повстречались в Америке. Шемякин говорит:
– Какой же вы огромный!
Я ответил:
– Охотно меняю свой рост на ваши заработки…
Прошло несколько дней. Шемякин оказался в дружеской компании. Рассказал о нашей встрече:
«…Я говорю – какой же вы огромный! А Довлатов говорит – охотно меняю свой рост на ваш…(Шемякин помедлил)…талант!»
В общем, мало того, что Шемякин – замечательный художник. Он еще и талантливый редактор…
Когда‑то я был секретарем Веры Пановой. Однажды Вера Федоровна спросила:
– У кого, по‑вашему, самый лучший русский язык?
Наверно, я должен был ответить – у вас. Но я сказал:
– У Риты Ковалевой.
– Что за Ковалева?
– Райт.
– Переводчица Фолкнера, что ли?
– Фолкнера, Сэлинджера, Воннегута.
– Значит, Воннегут звучит по‑русски лучше, чем Федин?
– Без всякого сомнения.
Панова задумалась и говорит:
– Как это страшно!..
Кстати, с Гором Видалом, если не ошибаюсь, произошла такая история. Он был в Москве. Москвичи стали расспрашивать гостя о Воннегуте. Восхищались его романами, Гор Видал заметил:
– Романы Курта страшно проигрывают в оригинале…
Отмечалась годовщина массовых расстрелов у Бабьего Яра. Шел неофициальный митинг. Среди участников был Виктор Платонович Некрасов. Он вышел к микрофону, начал говорить.
Раздался выкрик из толпы:
– Здесь похоронены не только евреи!
– Да, верно, – ответил Некрасов, – верно. Здесь похоронены не только евреи. Но лишь евреи были убиты за то, что они – евреи…
У Неизвестного сидели гости. Эрнст говорил о своей роли в искусстве. В частности, он сказал:
– Горизонталь – это жизнь. Вертикаль – это Бог. В точке пересечения – я, Шекспир и Леонардо!..
Все немного обалдели. И только коллекционер Нортон Додж вполголоса заметил:
– Похоже, что так оно и есть…
Раньше других все это понял Любимов. Известно, что на стенах любимовского кабинета расписывались по традиции московские знаменитости. Любимов сказал Неизвестному:
– Распишись и ты. А еще лучше – изобрази что‑нибудь. Только на двери.
– Почему же на двери?
– Да потому, что театр могут закрыть. Стены могут разрушить. А дверь я всегда на себе унесу…
Спивакова долго ущемляли в качестве еврея. Красивая фамилия не спасала его от антисемитизма. Ему не давали звания. С трудом выпускали на гастроли. Доставляли ему всяческие неприятности.
Наконец Спиваков добился гастрольной поездки в Америку. Прилетел в Нью‑Йорк. Приехал в Карнеги‑Холл.
У входа стояли ребята из Лиги защиты евреев. Над их головами висел транспарант:
«Агент КГБ – убирайся вон!»
И еще:
«Все на борьбу за права советских евреев!»
Начался концерт. В музыканта полетели банки с краской. Его сорочка была в алых пятнах.
Спиваков мужественно играл до конца. Ночью он позвонил Соломону Волкову. Волков говорит:
– Может после всего этого тебе дадут «Заслуженного артиста»?
Спиваков ответил:
– Пусть дадут хотя бы заслуженного мастера спорта".
У дирижера Кондрашина возникали порой трения с государством. Как‑то не выпускали его за границу. Мотивировали это тем, что у Кондрашина больное сердце. Кондрашин настаивал, ходил по инстанциям. Обратился к заместителю министра. Кухарский говорит:
– У вас больное сердце.
– Ничего, – отвечает Кондрашин, там хорошие врачи.
– А если все же что‑нибудь произойдет? Знаете, во сколько это обойдется?
– Что обойдется?
– Транспортировка.
– Транспортировка чего?
– Вашего трупа…
Дирижер Кондрашин полюбил молодую голландку. Остался на Западе. Пережил как музыкант второе рождение. Пользовался большим успехом. Был по‑человечески счастлив. Умер в 1981 году от разрыва сердца. Похоронен недалеко от Амстердама.
Его первая, советская, жена говорила знакомым в Москве:
– Будь он поумнее, все могло бы кончиться иначе. Лежал бы на Новодевичьем. Все бы ему завидовали.
Хачатурян приехал на Кубу. Встретился с Хемингуэем. Надо было как‑то объясняться. Хачатурян что‑то сказал по‑английски. Хемингуэй спросил:
– Вы говорите по‑английски?
Хачатурян ответил:
– Немного.
– Как и все мы, – сказал Хемингуэй.
Через некоторое время жена Хемингуэя спросила:
– Как вам далось английское произношение?
Хачатурян ответил:
– У меня приличный слух…
Роман Якобсон был косой. Прикрывая рукой левый глаз, он кричал знакомым:
– В правый смотрите! Про левый забудьте! Правый у меня главный! А левый – это так, дань формализму…
Хорошо валять дурака, основав предварительно целую филологическую школу!..
Якобсон был веселым человеком. Однако не слишком добрым. Об этом говорит история с Набоковым.
Набоков добивался профессорского места в Гарварде. Все члены ученого совета были – за. Один Якобсон был – против. Но он был председателем совета. Его слово было решающим.
Наконец коллеги сказали:
– Мы должны пригласить Набокова. Ведь он большой писатель.
– Ну и что? – удивился Якобсон. – Слон тоже большое животное. Мы же не предлагаем ему возглавить кафедру зоологии!
В Анн‑Арборе состоялся форум русской культуры. Организовал его незадолго до смерти издатель Карл Проффер. Ему удалось залучить на этот форум Михаила Барышникова.
Русскую культуру вместе с Барышниковым представляли шесть человек. Бродский – поэзию. Соколов и Алешковский – прозу. Мирецкий – живопись. Я, как это ни обидно, – журналистику.
Зал на две тысячи человек был переполнен. Зрители разглядывали Барышникова. Каждое его слово вызывало гром аплодисментов. Остальные помалкивали. Даже Бродский оказался в тени.
Вдруг я услышал как Алешковский прошептал Соколову:
– Да чего же вырос, старик, интерес к русской прозе на Западе!
Соколов удовлетворенно кивал:
– Действительно, старик. Действительно…
Высоцкий рассказывал:
"Не спалось мне как‑то перед запоем. Вышел на улицу. Стою у фонаря. Направляется ко мне паренек. Смотрит как на икону:
«Дайте, пожалуйста автограф». А я злой, как черт. Иди ты, говорю…
Недавно был в Монреале. Жил в отеле «Хилтон». И опять‑таки мне не спалось. Выхожу на балкон покурить. Вижу, стоит поодаль мой любимый киноактер Чарльз Бронсон. Я к нему. Говорю по‑французски: «Вы мой любимый артист…» И так далее… А тот мне в ответ: «Гет лост…» И я сразу вспомнил того парнишку…"
Заканчивая эту историю, Высоцкий говорил:
– Все‑таки Бог есть!
Аксенов ехал по Нью‑Йорку в такси. С ним был литературный агент. Американец задает разные вопросы. В частности:
– Отчего большинство русских писателей‑эмигрантов живет в Нью‑Йорке?
Как раз в этот момент чуть не произошла авария. Шофер кричит в сердцах по‑русски: «Мать твою!..»
Вася говорит агенту: «Понял?»
Рубин вспоминал:
– Сидим как‑то в редакции, беседуем. Заговорили о евреях. А Воробьев как закричит: «Евреи, евреи… Сколько этот антисемитизм может продолжаться?! Я, между прочим, жил в Казахстане. Так казахи еще в сто раз хуже!..»
Нью‑Йорк.
Захожу в русскую книжную лавку Мартьянова. Спрашиваю книги Довлатова и Уфлянда – взглянуть. Глуховатый хозяин с ласковой улыбкой выносит роман Алданова и тыняновского «Кюхлю».
Удивительно, что даже спички бывают плохие и хорошие.
В Лондон отправилась делегация киноработников. Среди них был документалист Усыпкин. На второй день он исчез. Коллеги стали его разыскивать. Обратились в полицию. Им сказали:
– Русский господин требует политического убежища.
Коллеги захотели встретиться с беглецом. Он сидел между двумя констеблями.
– Володя, – сказали коллеги, – что ты наделал?! Ведь у тебя семья, работа, договоры.
– Я выбрал свободу, – заявил Усыпкин.
Коллеги сказали:
– Завтра мы отправляемся в Стратфорд. Если надумаешь, приходи в девять утра к отелю.
– Навряд ли, – произнес Усыпкин, – я выбрал свободу.
Однако на следующий день Усыпкин явился. Молча сел в автобус.
Ладно, думают коллеги, сейчас мы тоже помолчим. Ну а уж дома мы тебе покажем.
Долго они гуляли по Стратфорду. Затем вдруг обнаружили, что Усыпкин снова исчез. Обратились в полицию. В полиции им сказали:
– Русский господин требует политического убежища.
Встретились с беглецом. Усыпкин сидел между двумя констеблями.
– Что же ты делаешь, Володя?! – закричали коллеги.
– Я подумал и выбрал свободу, – ответил Усыпкин.
Лет двадцать пять назад я спас утопающего. Причем героизм мне так несвойственен, что я даже запомнил его фамилию – Сеппен. Эстонец Пауль Сеппен.
Произошло это на Черном море. Мы тогда жили в университетском спортлагере. Если не ошибаюсь, чуть западнее Судака.
И вот мы купались. И этот Сеппен начал тонуть. И я его вытащил на берег.
Тренер подошел ко мне и говорит:
– Я о тебе, Довлатов, скажу на вечерней поверке.
Я, помню, обрадовался. Мне тогда нравилась девушка по имени Люда, гимнастка. И не было повода с ней заговорить. А без повода я в те годы заговаривать с женщинами не умел.
И вдруг такая удача.
Стоим мы на вечерней поверке – человек шестьсот. То есть весь лагерь. Тренер говорит:
– Довлатов, шаг вперед!
Я выхожу. Все на меня смотрят. Люда в том числе.
Тренер говорит:
– Вот. Обратите внимание. Взгляните на этого человека. Плавает как утюг, а товарища спас!
«Пока мама жива, я должна научиться готовить…»
Критик П. довольно маленького роста. Он спросил, когда мы познакомились, а это было тридцать лет назад:
– Ты, наверное, в баскетбол играешь?
– А ты, – говорю, – наверное, в кегли?
Александр Глезер:
– Господа: как вам не стыдно?! Я борюсь с тоталитаризмом, а вы мне про долги напоминаете!
В Союзе появилась рок‑группа «Динозавры». А нашу «Свободу» продолжают глушить. (Запись сделана до 89‑го года). Есть идея – глушить нас с помощью все тех же «Динозавров». Как говорится, волки сыты и овцы целы.
Что будет, если на радио «Либерти» придут советские войска?
Я думаю, все останется на своих местах. Где они возьмут такое количество новых халтурщиков? Сколько на это потребуется времени и денег?
Наш сын Коля в детстве очень любил играть бабушкиной челюстью.
Челюсть была изготовлена американским врачом не по мерке. Мать ее забраковала. Пошла к отечественному дантисту Сене. Тот изготовил ей новую челюсть. А старую мать подарила внуку. Она стала Колиной любимой игрушкой.
Иногда я просыпался ночью от ужасной боли. Оказывалось, наш сынок забыл любимую игрушку в моей кровати.
Мы купили дом в горах, недалеко от Янгсвилла. То есть в довольно глухой американской провинции. Кругом холмы, луга, озера.. Зайцы и олени дорогу перебегают. В общем, глушь.
Еду я как‑то с женой в машине. Она вдруг говорит:
– Как странно! Ни одного чистильщика сапог!
Моя жена Лена – крупный специалист по унынию.
Арьев:
«…Ночь, Техас, пустыня внемлет Богу…»
Оден говорил:
– Белые стихи? Это как играть в теннис без сетки.
Как‑то беседовал Оден с Яновским, врачом и писателем. Яновский сказал:
– Я увольняюсь из клиники. После легализации абортов мне там нечего делать. Я убежденный противник абортов. Я не могу работать в клинике, где совершаются убийства.
Оден виновато произнес:
– I could.(Я бы мог).
К нам зашел музыковед Аркадий Штейн. У моей жены сидели две приятельницы. Штейну захотелось быть любезным.
– Леночка, – сказал он, – ты чудно выглядишь. Тем более – на фоне остальных.
Парамонов говорил о музыковеде Штейне:
– Вот, смотри. Гениальность, казалось бы, такая яркая вещь, а распознается не сразу. Убожество же из человека так и прет.
Алексей Лосев приехал в Дартмут. Стал преподавать в университете. Местные русские захотели встретиться с ним. Уговорили его прочесть им лекцию. Однако кто‑то из новых знакомых предупредил Лосева:
– Тут есть один антисемит из первой эмиграции. Человек он невоздержанный и грубоватый. Старайтесь не давать ему повода для хамства. Не сосредоточивайтесь целиком на еврейской теме.
Началась лекция. Лосев говорил об Америке. О свободе. О своих американских впечатлениях. Про евреев – ни звука. В конце он сказал:
– Мы с женой купили дом. Сначала в этом доме было как‑то неуютно. И вдруг не территории стал появляться зайчик. Он вспрыгивал на крыльцо. Бегал под окнами. Брал оставленную для него морковку…
Вдруг из последнего ряда донесся звонкий от сарказма голос:
– Что же было потом с этим зайчиком? Небось подстрелили и съели?!
Когда «Новый американец» окончательно превратился в еврейскую газету, там было запрещено упоминать свинину. Причем даже в материалах на сельскохозяйственные и экономические темы. Рекомендовалось заменять ее фаршированной щукой.
Меттер говорил презираемой им сотруднице:
– Я тебя выгоню и даже не получу удовольствия.
Дело происходило в газете «Новый американец». Рубин и Меттер страшно враждовали. Рубин обвинял Меттера в профнепригодности. (Не без основания). Я пытался быть миротворцем. Я внушал Рубину:
– Женя! Необходим компромисс. То есть система взаимных уступок ради общего дела.
Рубин отвечал:
– Я знаю, что такое компромисс. Мой компромисс таков. Меттер приползает на коленях из Джерси‑Сити. Моет в редакции полы. Выносит мусор. Бегает за кофе. Тогда я его, может быть, и прощу.
Меттер называл Орлова:
«Толпа из одного человека».
У Бори Меттера в доме – полный комплект электронного оборудования. Явно не хватает электрического стула.
Орлова я, как говорится, раскусил. В Меттере же – разочаровался. Это совершенно разные вещи.
В «Капитанской дочке» не без сочувствия изображен Пугачев. Все равно, как если бы сейчас положительно обрисовали Берию. Это и есть – «милость к падшим».
Дело было лет пятнадцать назад. Судили некоего Лернера. Того самого Лернера, который в 69 году был знаменитым активистом расправы над Бродским. Судили его за что‑то позорное. Кажется, за подделку орденских документов.
И вот объявлен приговор – четыре года.
И тогда произошло следующее. В зале присутствовал искусствовед Герасимов. Это был человек, пишущий стихи лишь в минуты абсолютной душевной гармонии. То есть очень редко. Услышав приговор, он встал. Сосредоточился. Затем отчетливо и громко выкрикнул:
"Бродский в Мичигане,
Лернер в Магадане!"
Двадцать пять лет назад вышел сборник Галчинского. Четыре стихотворения в нем перевел Иосиф Бродский.
Раздобыл я эту книжку. Встретил Бродского. Попросил его сделать автограф.
Иосиф вынул ручку и задумался. Потом он без напряжения сочинил экспромт:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Сержу переводчик".
Я был польщен. На моих глазах было создано короткое изящное стихотворение.
Захожу вечером к Найману. Показываю книжечку и надпись. Найман достает свой экземпляр. На первой странице читаю:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Толе переводчик".
У Евгения Рейна, в свою очередь, был экземпляр с надписью:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Жене переводчик".
Все равно он гений.
Помню, Иосиф Бродский высказывался следующим образом:
– Ирония есть нисходящая метафора.
Я удивился:
– Что значит нисходящая метафора?
– Объясняю, – сказал Иосиф, – вот послушайте. «Ее глаза как бирюза» – это восходящая метафора. А «ее глаза как тормоза» – это нисходящая метафора.
Бродский перенес тяжелую операцию на сердце. Я навестил его в госпитале. Должен сказать, что Бродский меня и в нормальной обстановке подавляет. А тут я совсем растерялся.
Лежит Иосиф – бледный, чуть живой. Кругом аппаратура, провода и циферблаты.
И вот я произнес что‑то совсем неуместное:
– Вы тут болеете, и зря. А Евтушенко между тем выступает против колхозов…
Действительно, что‑то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным.
Вот я и сказал:
– Евтушенко выступил против колхозов…
Бродский еле слышно ответил:
– Если он против, я – за.
Разница между Кушнером и Бродским есть разница между печалью и тоской, страхом и ужасом. Печаль и страх – реакция на время. Тоска и ужас – реакция на вечность. Печаль и страх обращены вниз. Тоска и ужас – к небу.
Иосиф Бродский говорил мне:
– Вкус бывает только у портных.
Конечно, Бродским восхищаются на Западе. Конечно, Евтушенко вызывает недовольство, а Бродский – зависть и любовь. Однако недовольство Евтушенко гораздо значительнее по размерам, чем восхищение Бродским. Может, дело в том, что негативные эмоции принципиально сильнее?..
Когда горбачевская оттепель приобрела довольно‑таки явные формы, Бродский сказал:
– Знаете, в чем тут опасность? Опасность в том, что Рейн может передумать жениться на итальянке.
Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни. И добавлял:
«Что в принципе одно и то же».
Врачи запретили Бродскому курить. Это его очень тяготило. Он говорил:
– Выпить утром чашку кофе и не закурить?! Тогда и просыпаться незачем!
Шмаков говорил о Бродском:
– Мало того, что он гений. Он еще и весьма способный человек.
– Способный? Например, к чему?
– Да ко всему. К языкам, к автовождению, к спорту.
Иосиф Бродский любил повторять:
– Жизнь коротка и печальна. Ты заметил чем она вообще кончается?
Бродский обратился ко мне с довольно неожиданной просьбой:
– Зайдите в свою библиотеку на радио «Либерти». Сделайте копии оглавлений всех номеров журнала «Юность» за последние десять лет. Пришлите мне. Я это дело посмотрю и выберу, что там есть хорошего. И вы опять мне сделаете копии.
Я вошел в библиотеку. Взял сто двадцать (120!) номеров журнала «Юность». Скопировал все оглавления. Отослал все это Бродскому первым классом.
Жду. Проходит неделя. Вторая. Звоню ему:
– Бандероль мою получили?
– Ах да, получил.
– Ну и что же там интересного?
– Ничего.
Иосиф Бродский (на книге стихов, подаренной Михаилу Барышникову):
Пусть я – аид, а он – всего лишь – гой,
И профиль у него совсем другой,
И все же я не сделаю рукой
Того, что может сделать он ногой!"
О Бродском:
«Он не первый. Он, к сожалению, единственный».
У Бродского есть дружеский шарж на меня. По‑моему чудный рисунок.
Я показал его своему американцу. Он сказал:
– У тебя нос другой.
– Значит надо, говорю, сделать пластическую операцию.
Помню, раздобыл я книгу Бродского 64 года. Уплатил как за библиографическую редкость приличные деньги. Долларов, если не ошибаюсь, пятьдесят. Сообщил об этом Иосифу. Слышу:
– А у меня такого сборника нет.
Я говорю:
– Хотите, подарю вам?
Иосиф удивился:
– Что же я с ним буду делать? Читать?!
Бродский:
– Долго я не верил, что по‑английски можно сказать глупость.
Бродский о книге Ефремова:
– Как он решился перейти со второго абзаца на третий?!
Бахчаняна упрекали в формализме. Бахчанян оправдывался:
– А что если я на содержании у художественной формы?!
Реклама фирмы «Мейсис». Предложение Бахчаняна:
«Светит Мейсис, светит ясный!..»
Заговорили мы в одной эмигрантской компании про наших детей. Кто‑то сказал:
– Наши дети становятся американцами. Они не читают по‑русски. Это ужасно. Они не читают Достоевского. Как они смогут жить без Достоевского?
На что художник Бахчанян заметил:
– Пушкин жил, и ничего.
Бахчанян:
«Гласность вопиющего в пустыне».
Как‑то раз я сказал Бахчаняну:
– У меня есть повесть «Компромисс». Хочу написать продолжение. Только заглавие все еще не придумал.
Бахчанян подсказал:
– «Компромиссис».
Бахчанян предложил название для юмористического раздела в газете:
«Архипелаг Гуд Лак!»
Шел разговор о голливудских стандартах. Вагрич Бахчанян успокаивал Игоря Гениса:
– Да что ты нервничаешь?! У тебя хороший женский рост.
Бахчанян пришел на радио «Свобода». Тогда еще работали глушилки. Бахчанян предложил:
– Все это можно делать заранее. Сразу же записывать на пленку текст и рев. Представляете какая экономия народных денег!
Бахчанян говорил, узнав, что я на диете:
– Довлатов худеет, не щадя живота своего.
Бахчанян говорил мне:
– Ты – еврей армянского разлива.
Была такая нашумевшая история. Эмигрант купил пятиэтажный дом. Дал объявление, что сдаются квартиры. Желающих не оказалось. В результате хозяин застраховал этот дом и поджег.
Бахчанян по этому случаю выразился:
«Когда дом не сдается, его уничтожают!»
Владимир Яковлев – один из самых талантливых московских художников. Бахчанян утверждает, что самый талантливый. Кстати, до определенного времени Бахчанян считал Яковлева абсолютно здоровым. Однажды Бахчанян сказал ему:
– Давайте я запишу номер вашего телефона:
– Записывайте. Один, два, три…
– Дальше.
– Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…
И Яковлев сосчитал до пятидесяти.
– Достаточно, – прервал его Бахчанян, – созвонимся.
Как‑то раз я спросил Бахчаняна:
– Ты армянин?
– Армянин.
– На сто процентов?
– Даже на сто пятьдесят.
– Как это?
– Мачеха у нас была армянка…
Вайль и Генис ехали сабвеем. Проезжали опасный, чудовищный Гарлем. Оба были сильно выпившие. На полу стояла бутылка виски. Генис курил.
Вайль огляделся и говорит:
– Сашка, обрати внимание! Мы здесь страшнее всех!
Козловский – это непризнанный Генис.
Генис написал передачу для радио «Либерти». Там было много научных слов – «аллюзия», «цензура», «консеквентный»… Редактор Генису сказал:
– Такие передачи и глушить не обязательно. Все равно их понимают лишь доценты МГУ.
Кто‑то сказал в редакции Генису:
– Нехорошо, если Шарымова поедет в типографию одна. Да еще вечером.
На что красивый плотный Генис мне ответил:
– Но мы‑то с Петькой ездим и всегда одни.
Наш босс пришел в редакцию и говорит:
– Вы расходуете уйму фотобумаги. Она дорогая. Можно делать фото на обычном картоне?
Генис изумился:
– Как?
– Очень просто.
– Но ведь там специальные химические процессы! Эмульсионный слой и так далее…
Босс говорит:
– Ну хорошо, попробовать‑то можно?
Как‑то Сашу Гениса обсчитали в бухгалтерии русскоязычной нью‑йоркской газеты. Долларов на пятнадцать. Генис пошел выяснять недоразумение. Обратился к главному редактору. Тот укоризненно произнес:
– Ну что для вас пятнадцать долларов?.. А для нашей корпорации это солидные деньги.
Генис от потрясения извинился.
Генис и злодейство – две вещи несовместимые!
Загадочный религиозный деятель Лемкус говорил:
– Вы, Сергей, постоянно шутите надо мной. Высмеиваете мою религиозную и общественную деятельность. А вот незнакомые люди полностью мне доверяют.
Загадочный религиозный деятель Лемкус был еще и писателем. Как‑то он написал:
«Розовый утренний закат напоминал грудь молоденькой девушки».
Говорю ему:
– Гриша, опомнись. Какой же закат по утрам?!
– Разве это важно? – откликнулся Лемкус.
Лемкус написал:
«Вдоль дороги росли кусты барышника…»
И еще:
«Он нахлобучил изящное соломенное канапе…»
У того же Лемкуса в одной заметке было сказано:
«Как замечательно говорил Иисус Христос – возлюби ближнего своего!»
Похвалил талантливого автора.
Знакомый режиссер поставил спектакль в Нью‑Йорке. Если не ошибаюсь, «Сирано де Бержерак». Очень гордился своим достижением.
Я спросил Изю Шапиро:
– Ты видел спектакль? Много было народу?
Изя ответил:
– Сначала было мало. Пришли мы с женой, стало вдвое больше.
Изя Шапиро часто ездил в командировки по Америке. Оказавшись в незнакомом городе, первым делом искал телефонную книгу. Узнавал, сколько людей по фамилии Шапиро живет в этом городе. Если таковых было много, город Изе нравился. Если мало, Изю охватывала тревога. В одном техасском городке, представляясь хозяину фирмы, Изя Шапиро сказал:
– Я – Израиль Шапиро!
– Что это значит? – удивился хозяин.
Братьев Шапиро пригласили на ужин ветхозаветные армянские соседи. Все было очень чинно. Разговоры по большей части шли о величии армянской нации. О драматической истории армянского народа. Наконец хозяйка спросила:
– Не желаете ли по чашечке кофе?
Соломон Шапиро, желая быть изысканным, уточнил:
– Кофе по‑турецки?
У хозяев вытянулись физиономии.
Изя Шапиро сказал про мою жену, возившуюся на кухне:
«И все‑таки она вертится!…»
Звонит приятель Изе Шапиро:
– Слушай! У меня родился сын. Придумай имя – скромное, короткое, распространенное и запоминающееся.
Изя посоветовал:
– Назови его – Рекс.
Нью‑Йорк. Магазин западногерманского кухонного и бытового оборудования. Продавщица с заметным немецким акцентом говорит моему другу Изе Шапиро:
– Рекомендую вот эти «гэс овенс» (газовые печки). В Мюнхине производятся отличные газовые печи.
– Знаю, слышал, – с невеселой улыбкой отозвался Изя Шапиро.
Мать говорила про величественного и одновременно беззащитного леву Халифа:
«Даже не верится, что еврей».
Лев Халиф – помесь тореадора с быком.
Одна знакомая поехала на дачу к Вознесенским. Было это в середине зимы. Жена Вознесенского, Зоя, встретила ее очень радушно. Хозяин не появился.
– Где же Андрей?
– Сидит в чулане. В дубленке на голое тело.
– С чего это вдруг?
– Из чулана вид хороший на дорогу. А к нам должны приехать западные журналисты. Андрюша и решил: как появится машина – дубленку в сторону! Выбежит на задний двор и будет обсыпаться снегом. Журналисты увидят – русский медведь купается в снегу. Колоритно и впечатляюще! Андрюша их заметит, смутится. Затем, прикрывая срам, убежит. А статьи в западных газетах будут начинаться так:
«Гениального русского поэта мы застали купающимся в снегу…»
Может, они даже сфотографируют его. Представляешь – бежит Андрюша с голым задом, а кругом российские снега.
Какой‑то американский литературный клуб пригласил Андрея Вознесенского. Тот читал стихи. Затем говорил о перестройке. Предваряя чуть ли не каждое стихотворение, указывал:
«Тут упоминается мой друг Аллен Гинсберг, который присутствует в этом зале!»
Или:
«Тут упоминается Артур Миллер, который здесь присутствует!»
Или:
«Тут упоминается Норман Мейлер, который сидит в задних рядах!»
Кончились стихи. Начался серьезный политический разговор. Вознесенский предложил – спрашивайте. Задавайте вопросы.
Все молчат. Вопросов не задают.
Тот снова предлагает – задавайте вопросы. Тишина. Наконец поднимается бледный американский юноша. Вознесенский с готовностью к нему поворачивается:
– Прошу вас. Задавайте любые, самые острые вопросы. Я вам отвечу честно, смело и подробно.
Юноша поправил очки и тихо спросил:
– Простите, где именно сидит Норман Мейлер?
Приехал из Германии Войнович. Поселился в гостинице на Бродвее. Понадобилось ему сделать копии. Зашли они с женой в специальную контору. Протянули копировщику несколько страниц. Тот спрашивает:
– Ван оф ич? (Каждую по одной?)
Войнович говорит жене:
– Ирка, ты слышала? Он спросил: «Войнович?» Он меня узнал! Ты представляешь? Вот она популярность!
Достарыңызбен бөлісу: |