I. РАСЧЛЕНЕНИЕ НЕМЕЦКОЙ ВИНОВНОСТИ
Преступления
В отличие от первой мировой войны, после которой нам не надо было признавать за собой специфических, совершенных только одной стороной преступлений (с чем согласна историография и противников Германии), сегодня очевидны преступления нацистского правительства, совершенные им перед войной в Германии, а во время войны — повсюду.
В отличие от первой мировой войны, после которой ответ историков всех народов на вопрос о виновности в войне не звучал в пользу какой-то одной стороны, эта война начата была Германией.
В отличие от первой мировой войны эта война в конце концов действительно стала мировой войной. Она застала мир в другой ситуации и с другим знанием. Ее смысл вступил в другое по сравнению с другими войнами измерение.
И сегодня мы видим нечто совершенно новое в мировой истории. Победители учреждают суд. Нюрнбергский процесс касается преступлений.
Это сразу проводит ясную границу в двух направлениях:
Не немецкий народ здесь под судом, а отдельные, обвиненные в преступлениях немцы — но в принципе все вожди немецкого режима. Эту границу американский представитель обвинения провел с самого начала. В своей основополагающей речи Джексон сказал: «Мы хотим ясно заявить, что не намерены обвинять весь немецкий народ».
Подозреваемые обвиняются не в целом, а из-за определенных преступлений. Эти преступления ясно определены в уставе Международного военного трибунала:
Преступления против мира: планирование, подготовка, развязывание или ведение агрессивной войны или войны, нарушающей международные договоры...
Военные преступления: нарушения правил войны, будь то убийства, жестокости, депортации на принудительные работы применительно к представителям гражданского населения оккупированных территорий, убийство или жестокое обращение с военнопленными, разграбление общественной или частной собственности, умышленное разрушение городов или деревень или любое, не оправданное военной необходимостью опустошение.
Преступления против человечности: убийство, истребление. порабощение. депортация какого-либо гражданского населения, преследование по политическим, расовым или религиозным мотивам при совершении преступления, подсудного трибуналу.
Дальше определяется круг ответственности. Руководители, организации, зачинщики и лица, участвовавшие в составлении или выполнении совместного плана или сговора для совершения одного из вышеназванных преступлений, ответственны зa все действия, совершенные каким-либо лицом при исполнении такого плaнa.
Обвинение направлено поэтому не только против отдельных лиц, но и против организаций, которые, как таковые, должны считаться преступными: имперский кабинет, корпус политических руководителей национал-социалистической немецкой рабочей партии, СС. СД, гесгапо, СА, генеральный штаб, верховное командование германских вооруженных сил.
Мы, немцы, на этом процессе слушатели. Не мы его добились, не мы его ведем, хотя обвиняемые — люди, ввергшие нас в беду. «У немцев, право же, не меньше счетов с обвиняемыми, чем у остального мира», — говорит Джексон.
Иные немцы чувствуют себя обиженными этим процессом. Такое чувство понятно. Оно основано на том же, на чем, с другой стороны, основано обвинение всего немецкого населения в преступлениях гитлеровского режима. Каждый гражданин отвечает за дела и страдания своего государства и участвует в них. Преступное государство — обуза для всего народа. Поэтому в том, как поступают с руководителями государства, даже если они преступники, гражданин этого государства чувствует и отношение к себе. В них и с ними осуждается данный народ. Поэтому оскорбления и унижения, выпадающие на долю руководителей государства, воспринимаются народом как оскорбление и унижение его самого. И отсюда инстинктивное, поначалу еще неосознанное неприятие этого процесса.
На самом же деле мы должны здесь проникнуться мучительным сознанием политической ответственности. Мы должны испытать чувство унижения, поскольку этого требует политическая ответственность. Через это мы поймем свое полное политическое бессилие и то, что мы не являемся политическим фактором.
Но все зависит от того, как мы воспримем, истолкуем, освоим и во что превратим свою инстинктивную уязвленность.
Есть возможность отвергнуть обиду с порога. Тогда выискиваются основания оспорить весь этот процесс, его правомерность, его правдивость, его цель.
1. Выдвигаются общие соображения: войны проходят через всю историю, и войны еще будут. Не народ ведь виноват в войне. Природа человека, его универсальная виновность приводит к войнам. Это поверхностность совести, которая сама себя объявляет невиновной. Это самоуверенность, которая своим нынешним поведением как раз и способствует будущим войнам.
На это надо возразить: на сей раз не подлежит сомнению, что Германия планомерно готовила войну и начала ее без всякой провокации с другой стороны. Дело обстоит совершенно иначе, чем в 1914 году. На Германию возлагают вину не за войну, а за эту войну. А эта война сама — нечто новое, нечто иное в небывалой всемирно-исторической обстановке.
Этот упрек Нюрнбергскому процессу по-другому выражается примерно так: есть что-то неразрешимое в человеческом бытии, снова и снова заставляющее решать силой то, о разрешении чего надо «молить небо». У солдата есть рыцарские чувства, и даже когда он побежден, его можно обидеть, обращаясь с ним не по-рыцарски.
На это надо возразить: Германия совершила множество действий, которые (вне всякой рыцарственности и вопреки международному праву) привели к истреблению групп населения и прочей бесчеловечности. Поведение Гитлера с самого начала было направлено против всякой возможности примирения. Возможны были только победа или гибель. Теперь налицо последствия гибели. Всякое требование рыцарственности — даже когда множество отдельных солдат и целых частей невиновны и со своей стороны всегда вели себя по-рыцарски, — всякое требование рыцарственности необоснованно, коль скоро вермахт как организация выполнял преступные приказы Гитлера. Наплевав на рыцарственность и великодушие, нельзя потом притязать на них в собственных интересах. Эта война возникла не из-за безвыходного противоречия между существами одной породы, которые по-рыцарски пошли на бой, а была по своему происхождению и проведению преступным коварством и полной разнузданностью воли к уничтожению.
Даже на войне можно обуздать себя. Положением Канта «на войне нельзя допускать действий, делающих примирение в дальнейшем просто невозможным» — этим положением Канта гитлеровская Германия первой пренебрегла в принципе. Вследствие этого насилие, одинаковое по сути с первобытных времен, но в своих истребительных возможностях зависящее от техники, ограничений сегодня не знает. Начать войну при нынешней обстановке в мире — вот что чудовищно.
Говорят, этот процесс для всех немцев — национальный позор. Будь хотя бы немцы в суде, немца судили бы немцы.
На это надо возразить: национальный позор состоит не в суде, а в том, что к нему привело, в самом факте этого режима и его действий. Сознание национального позора для немца неизбежно. Оно направлено не в ту сторону, если обращено к этому процессу, а не к его истоку.
Далее: если бы победители учредили немецкий суд или ввели немцев в состав суда, от этого бы ничего не изменилось. Они оказались бы в суде не в силу самоосвобождения немцев, а по милости победителя. Процесс — это результат того факта, что не мы освободили себя от преступного режима, а союзники освободили нас от него.
Возражают: как можно в сфере политического суверенитета говорить о преступлениях? Если с этим согласиться, то победитель может объявить преступником побежденного, тогда кончается смысл и тайна власти, которая — от Бога. Фигуры, которым повиновался народ, — а таковою раньше был кайзер Вильгельм II, сегодня «фюрер», — считаются священными.
На это надо возразить: речь идет о привычке мышления, созданной традицией государственности в Европе, традицией, которая дольше всего держалась в Германии. Но сегодня ореол святости вокруг глав государств исчез. Они люди и отвечают за свои поступки. После того как европейские народы судили и обезглавили своих монархов, перед народами стоит задача: держать под контролем свое руководство. Государственные акты — это в то же время персональные акты. Люди как отдельные лица стоят за ними и держат за них ответ.
Юридически выдвигается такой довод: преступления существуют лишь в мерках законов. Нарушение этих законов есть преступление. Преступление должно быть однозначно определено, и его состав должен быть однозначно определен. В особенности: nulla poena sine lege, то есть: приговор может быть вынесен только по закону, существовавшему перед совершением преступления. А в Нюрнбергском суде имеют обратную силу законы, установленные теперь победителями.
На это надо возразить: в смысле человечности, прав человека и естественного права, а также в смысле европейских идей свободы и демократии законы, по меркам которых можно определить преступления, уже существуют.
Кроме того, есть договоры, устанавливающие, если они добровольно подписаны обеими сторонами, такое преимущественное право, которое в случае нарушения договора может служить мерилом.
Но где же решающая инстанция? В мирных условиях государственности это суды. После войны это может быть только суд победителя.
Отсюда еще один аргумент: власть победителя не есть право. Успех — это не инстанция для права и для истины. Трибунал, который мог бы объективно расследовать и осудить военную вину и военные преступления, невозможен. Такой суд всегда пристрастен. Суд из нейтральных лиц тоже был бы пристрастен, ибо нейтральные лица бессильны и фактически повинуются победителям. Свободно судить мог бы только суд, за которым бы стояла власть, способная и насильственно навязать свое решение обеим тяжущимся сторонам.
Аргумент мнимости этого права продолжает: после каждой войны вину сваливают на побежденного. Его вынуждают признать свою вину. Следующая за войной экономическая эксплуатация маскируется под возмещение ущерба. Грабеж выдается за юридический акт. Если нет свободного права, то уж лучше откровенное насилие. Это честнее, и это легче вынести. Есть только власть победителя. Сам по себе упрек в преступлении всегда может быть взаимным — дать ход этому упреку может лишь победитель. Он делает это безоглядно, беря мерилом исключительно собственную выгоду. Все прочее — маскировка того, что на самом деле есть насилие и произвол обладающего нужной для этого властью.
Мнимость суда проявляется, наконец, в том, что действия, объявленные преступными, выносятся на суд лишь тогда, когда они совершены побежденным государством. Такие же действия со стороны суверенных или победивших государств обходятся молчанием, не разбираются и подавно не наказуются.
На это надо возразить: власть и сила — действительно решающая реальность в мире человека. Но не единственная. Абсолютизация этой реальности уничтожает всякую надежную связь между людьми. При такой абсолютизации никакой договор невозможен. Как это Гитлер и в самом деле сказал, договоры в силе лишь до тех пор, пока они отвечают собственным интересам. По такому принципу он и действовал. Но этому противостоит воля, которая, несмотря на признание реальности власти и действенности этого нигилистического взгляда, считает их чем-то таким, чего быть не должно и что поэтому нужно всеми силами изменить.
Ведь в человеческих делах реальность еще не есть истина. Напротив, этой реальности нужно противопоставить другую реальность. А наличие таковой зависит от воли человека. Каждый должен при всей своей свободе знать, на чем он стоит и чего он хочет.
С этой позиции надо сказать: процесс как новая попытка упорядочить мир не теряет своего смысла, если он еще не в состоянии опереться на какой-то законный мировой порядок, а поневоле увязает сегодня в политике. Он еще не происходит как судебный процесс внутри замкнутого государственного строя.
Поэтому Джексон откровенно сказал, что «если бы защите разрешили отклониться от обвинения, строго ограниченного обвинительным заключением, процесс затянулся бы и суд запутался бы в неразрешимых политических спорах».
Это значит также, что защита должна заниматься не вопросом виновности в войне, захватывающим всякие исторические предпосылки, а только одним вопросом: кто начал эту войну. Кроме того, защита не вправе ссылаться на другие случаи подобных преступлений или обсуждать их: политическая необходимость устанавливает границу дискуссии. Но из этого не следует, что все становится тем самым неправдой. Напротив, трудности, возражения высказаны откровенно, хотя и коротко.
Нельзя отрицать того основополагающего факта, что главной отправной точкой является успех в борьбе, а не один лишь закон. В большом, как и в малом, справедливо то, что иронически говорилось по поводу, например, воинских проступков: тебя наказывают не из-за закона, а потому, что попался. Но из этой основополагающей ситуации не следует, что после успеха человек не способен, в силу своей свободы, претворить свою власть в осуществление права. И даже если это происходит не полностью, даже если право возникает лишь в каком-то объеме, то и тогда на пути к упорядочению мира достигается уже многое. Сдерживание как таковое создает пространство раздумья и проверки, пространство ясности, а тем самым и тем решительнее сознание непреходящего значения силы как таковой.
Для нас, немцев, этот процесс имеет то преимущество, что он устанавливает различие между определенными преступлениями руководителей и именно коллективно не осуждает народ.
Но процесс этот значит гораздо больше. Он должен впервые и навсегда объявить войну преступлением и сделать из этого выводы. То, что началось с пактом Келлога*, должно впервые осуществиться. Величие этой попытки не подлежит сомнению, как и добрая воля многих ее участников. Попытка эта может показаться фантастической. Но если нам станет ясно, о чем идет речь, мы будем с трепетом ждать того, что произойдет. Разница лишь в том, предполагаем ли мы с нигилистическим торжеством заранее, что это будет мнимый процесс, или горячо желаем, чтобы он удался.
Все зависит от того, как он будет проходить, каковы будут его содержание, его итог, его мотивировки, насколько цельным останется этот процесс в памяти. Все зависит от того, признает ли мир то, что здесь сделано, правдой и правом, придется ли согласиться с этим и побежденным, увидит ли здесь позднее история справедливость и истину.
Но решается это не только в Нюрнберге. Существенно вот что: станет ли Нюрнбергский процесс звеном в череде осмысленно конструктивных политических действий, даже если таковые еще часто будут перечеркиваться заблуждениями, неразумием, бессердечностью и ненавистью, — или же мерило, которое поставят здесь над человечеством, в конце концов отвергнет и державы, которые сейчас возводят его. Державы, учреждающие Нюрнберг, свидетельствуют тем самым, что, подчиняясь мировому порядку, они в содружестве хотят мирового правительства. Они свидетельствуют, что действительно хотят взять на себя ответственность за человечество как результат их победы, а не только за свои собственные государства. Такое свидетельство не смеет быть лжесвидетельством.
На все возражения против данного процесса надо поэтому ответить: в Нюрнберге речь идет о чем-то действительно новом. Нельзя отрицать, что все, о чем в этих возражениях говорится, представляет собой возможную опасность. Но неверны, во-первых, те альтернативы, которые из-за каких-то недостатков, ошибок, шероховатостей в частностях отвергают все вообще, ведь главное — это направление действий, непоколебимое терпение действенной ответственности держав. Противоречия в частностях должны быть преодолены действиями, направленными среди смуты к мировому порядку. Неверно, во-вторых, настроение возмущенной агрессивности, которая заранее говорит «нет».
То, что происходит в Нюрнберге, сколько бы это ни вызывало возражений, есть слабое, двусмысленное предвестие мирового порядка, необходимость которого начинает сегодня ощущать человечество. Это совершенно новая ситуация: мировой порядок, конечно, отнюдь не у дверей — до его осуществления будут еще большие конфликты и неисчислимые опасности войн, — но он уже показался возможным мыслящему человечеству, уже чуть забрезжил зарей на горизонте, тогда как в случае, если он не удастся, человечество окажется перед страшной угрозой самоуничтожения.
У совсем уж бессильного единственная поддержка — целостность мира. Перед лицом небытия он хватается за корни и за что-то всеобъемлющее. Поэтому именно немцам мог бы открыться необыкновенный смысл этого предвестия.
Наше собственное благополучие в мире обусловлено мировым порядком, который в Нюрнберге еще не устанавливается, но на который Нюрнберг указывает.
Политическая виновность
За преступление преступника постигает наказание. Если Нюрнбергский процесс ограничивается преступниками, то это снимает бремя с немецкого народа. Но не настолько, чтобы он оказался свободен от всякой вины. Напротив. Тем яснее становится истинная наша вина в своей сути.
Мы были германскими гражданами, когда совершал преступления режим, называвший себя немецким, притязавший быть Германией и с виду имевший на это право, ибо он обладал государственной властью и до 1943 года не встречал опасного для себя противодействия.
Уничтожение всякой порядочной, подлинной немецкой государственности имеет причиной, должно быть, и поведение большинства немецкого населения. Народ отвечает за свою государственность.
Перед лицом преступлений, совершенных от имени Германской империи, ответственность возлагается и на каждого немца. Мы «отвечаем» коллективно. Спрашивается, в каком смысле каждый из нас должен чувствовать ответственным и себя. Несомненно — в политическом смысле ответственности каждого гражданина за действия, совершаемые государством, гражданином которого он является. Необязательно, однако, поэтому и в моральном смысле фактического или интеллектуального участия в преступлениях. Должны ли мы, немцы, нести ответственность за злодеяния, учиненные над нами немцами, или за злодеяния, от которых мы как бы чудом спаслись? Да — поскольку мы допустили, чтобы такой режим у нас возник. Нет — поскольку многие из нас в душе были противниками всего этого зла и никаким поступком, никаким внутренним мотивом не обрекали себя на признание своей нравственной совиновности. Считать ответственным не значит признать морально виновным.
Коллективная виновность, таким образом, хоть и существует как политическая ответственность граждан, но это не значит, что она тождественна по смыслу моральной и метафизической, а также уголовной виновности. Взять на себя политическую ответственность, спору нет, тяжело ввиду ее ужасных последствий и для каждого в отдельности. Она означает для нас полное политическое бессилие и нищету, которая надолго вынудит нас жить в голоде и холоде или на грани их и в напрасных усилиях. Но эта ответственность как таковая не задевает душу.
Политический поступок совершает в современном государстве каждый, по меньшей мере своим голосованием на выборах или своей неявкой на выборы. Смысл политической ответственности не позволяет уклониться от нее никому.
Потерпев неудачу, политически активные люди обычно потом оправдываются. Но в политических делах такие оправдания ничего не стоят.
Мол, намерения у них были самые лучшие, мол, они желали добра. Гинденбург, например, не хотел ведь губить Германию, не хотел отдавать ее Гитлеру. Это ему не поможет, он это сделал, а это-то и важно в политике.
Или они, мол, видели грозящую беду, говорили об этом, предостерегали. Но это в политике не считается, коль скоро из этого не последовали действия и коль скоро эти действия не увенчались успехом.
Можно подумать: но ведь есть же люди полностью аполитичные, жившие вне общества, монахи, например, отшельники, ученые, исследователи, художники. Если они действительно аполитичны, то на них-то вина не лежит.
Но политическая ответственность лежит и на них, потому что и они обязаны своей жизнью данному государственному укладу. В современных государствах быть вне общества нельзя.
Хочется, конечно, допустить возможность отстраниться, но допустить ее можно только с этим ограничением. Нам хочется признавать и любить аполитичное существование. Но, перестав участвовать в политике, аполитичные теряют и право судить о конкретных политических действиях текущего дня, то есть право самим заниматься безопасной политикой. Аполитичность требует от человека самоотстранения от политической деятельности любого рода, а политическую ответственность снимает с него не в любом смысле.
Моральная виновность
Каждый немец проверяет себя: в чем моя вина?
Вопрос о виновности применительно к отдельному человеку, поскольку он сам себя просвечивает насквозь, мы назовем моральным. Тут между нами, немцами, существуют самые большие различия.
Конечно, приговор выносит только каждый себе самому; общаясь, мы можем говорить друг с другом и морально помочь друг другу добиться ясности. Моральное осуждение другого остается, однако, in suspenso* — в отличие от уголовного и от политического.
Граница, у которой кончается и возможность морального суждения, лежит там, где мы чувствуем, что другой ни о каком моральном самопросвечивании и не помышляет, — где в аргументации нам слышится только софистика, где собеседник вовсе, кажется, и не слушает нас. Гитлер и его сообщники, это маленькое меньшинство в несколько десятков тысяч, пребывают вне моральной виновности до тех пор, пока они вообще не чувствуют за собой вины. Они, кажется, не способны раскаяться и измениться. Они такие, какие они есть. В отношении таких людей остается только насилие, потому что они сами живут только насилием.
Моральная виновность, однако, существует у всех, у кого есть совесть и кому не чуждо раскаянье. Морально виновны способные к покаянию, те, что знали или могли знать, а все-таки шли путями, которые при самопросвечивании предстают им преступно-ошибочными, — одни из них закрывали глаза на происходившее, другие поддавались одурманиванию и соблазну, третьи продавались за личные блага, четвертые повиновались из страха. Представим себе некоторые из этих возможностей:
а) Жизнь в маске — неизбежная для того, кто хотел выжить, — влекла за собой моральную виновность. Лживые заявления о лояльности перед грозными инстанциями вроде гестапо, такие жесты, как приветствие «хайль Гитлер», участие в собраниях и многое другое, что влекло за собой видимость участия, — за кем из нас в Германии никогда не было такой вины? Заблуждаться на этот счет может только забывчивый, потому что заблуждаться он хочет. Маскировка была одной из основных черт нашего существования. Она отягощает нашу нравственную совесть.
б) Больше волнует человека в момент ее понимания вина, вызванная лживой совестью. Многие молодые люди просыпаются с ужасным сознанием: моя совесть меня обманула — на что еще я могу положиться? Я думал, что жертвую собой ради благороднейшей цели, что желаю самого лучшего. Каждый, кто так ужаснется, проверит себя, виновен ли он был в неясности и в нежелании видеть, в сознательном замыкании, изоляции собственной жизни в «благопристойной» сфере.
Здесь надо прежде всего видеть разницу между солдатской честью и политическим смыслом. Ибо сознание солдатской чести остается защищенным от любых рассуждений о виновности. Кто был верен в товариществе, стоек в опасности, проявил мужество и деловитость, тот вправе сохранять что-то неприкосновенное в своем чувстве собственного достоинства. Это чисто солдатское и в то же время человеческое начало одинаково у всех народов. Его проявление не только не вина, но, коль скоро оно не запятнано злодеяниями или выполнением явно злодейских приказов, некая основа, некий смысл жизни.
Но проявление солдатского начала нельзя отождествлять с делом, за которое сражались. Солдатское начало не освобождает от вины за все другое.
Безоговорочное отождествление фактического государства с немецкой нацией и армией — это вина лживой совести. Тот, кто был безупречен как солдат, мог стать жертвой фальсифицированной совести. Благодаря этому оказалось возможным творить и терпеть из-за национальных убеждений явное зло. Отсюда чистая совесть при злых делах.
Однако долг перед отечеством гораздо глубже, чем слепое повиновение тем или иным правителям. Отечество уже не отечество, если разрушается его душа. Мощь государства сама по себе — не цель, напротив, она губительна, если это государство уничтожает немецкую сущность. Поэтому долг перед отечеством отнюдь не вел последовательно к повиновению Гитлеру и к убежденности, что и как гитлеровское государство Германия непременно должна победить в войне. Вот в чем заключается лживая совесть. Это непростая вина. Это в то же время и трагическое смятение, особенно большой части несведущей молодежи. Долг перед отечеством — это полная самоотдача ради высочайших требований, предъявляемых нам нашими лучшими предками, а не идолами лживой традиции.
Поразительно поэтому, как, несмотря на все зло, удавалось самоотождествление с армией и государством. Ведь эта обязательность слепого национального взгляда — понятная лишь как последняя гнилая опора теряющего веру мира — была, по совести, одновременно моральной виной.
Эта вина стала возможной и благодаря неверно понятому библейскому изречению «будь покорен имеющим власть над тобой»*, окончательно выродилась в удивительную покорность приказу на военный манер. «Это приказ» — для многих эти слова звучали и еще звучат патетически, выражая высший долг. Но они одновременно и освобождали от вины, равнодушно утверждая неизбежность зла и глупости. Безусловной моральной виной становилось такое поведение в раже послушания, поведении инстинктивном, считающем себя добросовестным, а на самом деле ничего общего с совестью не имеющем.
Из отвращения к нацистской власти многие после 1933 года избирали офицерскую карьеру, потому что казалось, что только здесь царит пристойная атмосфера, не подверженная влиянию партии, враждебная партии, как бы отрицающая власть партии. И это тоже было заблуждением совести, последствием которого — после устранения всех самостоятельных генералов старой школы — оказалось в конце концов нравственное разложение немецкого офицера на всех руководящих постах, несмотря на множество славных, даже благородных служак, которые тщетно искали здесь спасения, как того требовала от них обманчивая совесть.
Именно тогда, когда с самого начала человек действует по честному разумению и доброй воле, его разочарование, в том числе и в себе, особенно велико. Оно приводит к проверке и самой искренней веры вопросом: насколько ответствен я за свою иллюзию, за всякую иллюзию, которую я питаю.
Пробуждение, распознание этой иллюзии необходимо. Оно сделает из идеалистов-юнцов стойких, нравственно надежных, политически трезвых немецких мужчин, которые смиренно примут свою судьбу.
в) Частичное одобрение национал-социализма, половинчатость, а порой внутреннее приспособление и примирение, было моральной виной, лишенной какого бы то ни было трагизма, свойственного предыдущим разновидностям вины.
Такая аргументация: «Ведь есть в этом и хорошее», такая готовность к мнимо справедливому признанию была у нас распространена. Правдивым могло быть только радикальное «либо—либо». Если я признаю порочный принцип, то все скверно, и даже хорошие с виду последствия — вовсе не то, чем они кажутся. Из-за того, что эта ошибочная объективность была готова признать в национал-социализме мнимо хорошее, даже близкие прежде друзья становились друг другу чужими, с ними уже нельзя было говорить откровенно. Тот, кто еще недавно сетовал, что нет мученика, который пожертвовал бы собой, выступив за прежнюю свободу и против несправедливости, — тот же человек мог восхвалять как высокую заслугу уничтожение безработицы (путем вооружения и жульнической финансовой политики), мог в 1938 году приветствовать захват Австрии как осуществление старого идеала единой империи, а в 1940-м подвергать сомнению нейтралитет Голландии и оправдывать гитлеровскую агрессию, и главное — радоваться победам.
г) Многие предавались удобному самообману: они, мол, потом изменят это порочное государство, партия исчезнет, самое позднее — со смертью фюрера. Сейчас надо во всем участвовать, чтобы изнутри поворачивать все к добру. Вот типичные разговоры.
С офицерами: «Мы устраним национал-социализм после войны именно на основе нашей победы: пока надо держаться вместе, привести Германию к победе; когда горит дом, сперва тушат огонь, а потом спрашивают, кто устроил пожар». Ответ: после победы вас распустят, вы с радостью пойдете по домам, оружие останется только у СС, и террористический режим национал-социализма перерастет в рабовладельческое государство. Никакая индивидуальная человеческая жизнь не будет возможна. Будут сооружаться пирамиды, строиться и перестраиваться дороги и города по прихоти фюрера. Будет развиваться огромный механизм вооружения для окончательного завоевания мира.
С преподавателями высшей школы: «Мы партия фронды. Мы отваживаемся на непринужденные дискуссии. Мы достигаем духовных целей. Мы все постепенно преобразуем в прежнюю немецкую духовность». Ответ: вы заблуждаетесь. Вам предоставляют свободу шута при условии неукоснительного послушания. Вы молчите и уступаете. Ваша борьба — видимость, для руководства желательная. Вы только помогаете похоронить немецкий дух.
У многих интеллигентов, которые участвовали в событиях 1933 года, стремились достичь руководящего положения и по своим взглядам публично взяли сторону новой власти, интеллигентов, которые позднее, будучи лично оттеснены, возмущались, но чаще продолжали одобрять режим, пока неблагоприятный исход войны не стал в 1942 году очевиден и не сделал их наконец противниками режима, — у многих из этих интеллигентов есть такое чувство, что они пострадали от нацистов и потому призваны прийти им на смену. Сами они считают себя антинацистами: они, мол, в духовных вопросах были правдивы и беспристрастны, хранили традиции немецкого духа, предотвращали всяческое разрушение, делали какие-то добрые дела.
Возможно, среди них окажутся люди, виновные из-за косности своего мышления, которое хоть и не совпадает с партийными доктринами, но в действительности, не отдавая себе в том отчета, сохраняет при видимости перемены и враждебности внутреннюю позицию национал-социализма. Из-за этого мышления, может быть, им изначально сродни то, что было бесчеловечной, диктаторской, мертвяще-нигилистической сущностью национал-социализма. Кто в 1933 году, будучи зрелым человеком, обладал внутренней убежденностью, коренившейся не только в политическом заблуждении, но и в усиленном благодаря национал-социализму чувстве бытия, тот не очистился иначе, как через переплавку, которая должна зайти, может быть, глубже всякой другой. Кто вел себя так в 1933 году, остался бы без нее внутренне хрупким и способным к фанатизму в дальнейшем. Кто участвовал в расовом безумии, кто питал иллюзии относительно строительства, которое основывалось на обмане, кто мирился с уже тогда совершенными преступлениями, тот не только ответствен, но и обязан нравственно обновиться. Может ли он обновиться и каким образом, это только его дело, об этом извне трудно судить.
д) Есть разница между активными и пассивными.
Политические деятели и исполнители, руководители и пропагандисты виновны. Если они и не совершили уголовных преступлений, то все же из-за своей активности они несут поддающуюся положительному определению вину.
Однако каждый из нас несет вину, поскольку он оставался бездеятелен. Вина пассивности другая. Бессилие извиняет; морального требования полезной смерти не существует. Еще Платон считал естественным в бедственные времена при отчаянном положении прятаться, чтобы выжить. Но пассивность знает свою, моральную вину за каждую упущенную по небрежности возможность защитить гонимого, облегчить зло, оказать противодействие. В покорности бессилия всегда оставалась возможность пусть не безопасных, но при осторожности все-таки эффективных действий.
Боязливо упустив такую возможность, каждый в отдельности признает своей моральной виной слепоту к беде другого, душевную черствость, внутреннюю незадетость случившейся бедой.
е) Моральная виновность во внешнем примыкании, роль попутчика объединяют в какой-то мере очень многих из нас. Чтобы устроить свою жизнь, не потерять своего положения, не загубить свои шансы, человек становился членом партии и соблюдал все другие формальности.
Никто не получит за это полного оправдания, тем более что было много немцев, которые действительно не совершили такого акта приспособления и взяли на себя все невыгодные последствия этого.
Надо представить себе, какова была обстановка году в 1936-м или 1938-м. Партия была государством. Такое положение, казалось, закрепилось надолго. Только война могла свалить этот режим. Все державы заключали договоры с Гитлером. Все хотели мира. Немец, который не желал оказаться совсем в стороне, потерять свою профессию, повредить своему делу, должен был подчиниться, тем более человек молодой. Принадлежность к партии или к профессиональному союзу была уже не политическим актом, а скорее актом милости государства, допускающего данное лицо. «Значок» нужен был как внешний знак, без внутреннего согласия. Тому, от кого тогда требовали куда-то вступить, трудно было отказаться. Для смысла примыкания имеет решающее значение, при каких обстоятельствах и по каким мотивам человек стал членом партии. У каждого года и каждой ситуации есть свои оправдания и свои отягчающие обстоятельства, различить которые можно только в каждом индивидуальном случае.
Метафизическая виновность
Мораль тоже всегда определяется мирскими целями. Морально я могу быть обязан рисковать своей жизнью, если надо что-то осуществить. Но морально несостоятельно требование, чтобы кто-то жертвовал жизнью, зная наверняка, что этим ничего не достигнешь. Морально требование риска, но не требование, чтобы кто-то выбрал верную смерть. Скорее морально в обоих случаях требование противоположного: не делать бессмысленных вещей для мирских целей, а сохранить себя для их осуществления.
Но есть в нас сознание своей виновности, у которого источник другой. Метафизическая виновность — это отсутствие абсолютной солидарности с человеком как с человеком. Она не снимает своей претензии и тогда, когда морально осмысленное требование уже исключается. Эта солидарность нарушена, если я присутствовал при несправедливостях и преступлениях. Недостаточно того, что я с осторожностью рисковал жизнью, чтобы предотвратить их. Если они совершились, а я при этом был и остался жив, тогда как другого убили, то есть во мне какой-то голос, благодаря которому я знаю: тот факт, что я еще жив, — моя вина.
Когда и ноябре 1938 года горели синагоги и впервые депортировали евреев, вина за эти преступления была, конечно, прежде всего моральная и политическая.
Двоякая вина лежала на тех, у кого еще была власть. Генералы при этом присутствовали. В каждом городе, когда совершались преступления, мог вмешаться комендант. Ведь долг солдата защищать всех, когда преступления совершаются в таком объеме, что полиция не может предотвратить их или не справляется со своей задачей. Они бездействовали. Они предали в этот момент славные прежде моральные традиции немецкой армии. Их это не касалось. Они отреклись от души немецкого народа ради абсолютно автономного военного механизма, подчиняющегося приказам.
Среди нашего населения многие, правда, были возмущены, многие охвачены ужасом, предчувствуя беду. Но еще большее число людей продолжало без помех заниматься своими делами, общаться и развлекаться как ни в чем не бывало. Это моральная вина.
А те, кто в отчаянии полного бессилия не мог этому помешать, — те от сознания метафизической вины сделали в своем внутреннем развитии еще один шаг.
Выводы
а) Последствия виновности
В том, что мы, немцы, что каждый немец в каком-то смысле виновен, — в этом, если наши рассуждения были не совсем неосновательны, не может быть сомнения:
Каждый немец без исключения несет политическую ответственность. Он должен участвовать в возмещении ущерба в юридически установленной форме. Он должен страдать от результатов действий победителей, от их волевых решений, от их разногласий. Мы не в состоянии оказывать здесь какое-либо влияние как фактор силы.
Только разумно излагая факты, указывая на возможности и опасности, можно участвовать в подготовке решений. В подобающей форме можно обращаться к победителям с доводами.
Не каждому немцу, даже очень малому меньшинству немцев, приходится нести наказание за преступления, другому меньшинству приходится расплачиваться за национал-социалистическую деятельность. Защищаться разрешается. Судят суды победителей и учрежденные ими немецкие инстанции.
У каждого немца, наверное, — хотя и у каждого по-своему — найдется повод проверить себя с моральной стороны. При этом, однако, ему не нужно признавать никакой инстанции, кроме собственной совести.
Каждый немец, способный понимать, изменит, наверное, благодаря метафизическому опыту такой беды свое жизневосприятие и свое самосознание. Как это произойдет — никто не может ни предписать, ни предвосхитить. Это дело каждого в отдельности. То, что из этого возникнет, станет в будущем основой немецкой души.
Эти разграничения можно использовать софистически, чтобы освободиться от всего вопроса виновности, например, так:
Политическая виновность — хорошо, но она ограничивает только мои материальные средства, а внутри-то она меня вовсе не задевает.
Уголовная виновность — она ведь касается очень немногих, не меня, ко мне это не имеет отношения.
Моральная виновность — мне говорят, что критерий — собственная совесть, другие не смеют упрекать меня. А уж моя совесть обойдется со мной по-дружески. Все не так скверно — подведем черту и начнем новую жизнь.
Метафизическую виновность — ее и вовсе, как было сказано, никто не должен приписывать другому. Ее, мол, я должен увидеть, изменяясь. Это бредовая мысль какого-то философа. Такого не бывает. А если бывает, то я ничего подобного не замечал. Об этом мне можно не беспокоиться.
Наше расщепление понятий виновности может стать уловкой, помогающей снять с себя вину. Разграничения находятся на переднем плане. Они могут заслонить первопричину и целое.
б) Коллективная виновность
Разграничив моменты виновности, мы в конце концов возвращаемся к вопросу о коллективной виновности.
Разграничение, при всей своей правильности и разумности, несет в себе описанный выше соблазн — вообразить, будто такими разграничениями ты снял с себя вину, облегчил свое бремя. При этом опускается нечто такое, что в коллективной виновности, несмотря ни на что, явно присутствует. Грубость мышления в категориях коллектива и осуждения коллективов не препятствует чувству нашей общности.
В конечном счете, спору нет, истинный коллектив — это общность всех людей перед Богом. Каждый волен в чем-то освободиться от привязанности к государству, народу, группе, чтобы прорваться к невидимой солидарности людей как людей доброй воли и как людей, связанных общей виной человеческого бытия.
Но исторически мы привязаны к более близким и более узким сообществам, и без них мы бы канули в бездну.
Политическая ответственность и коллективная виновность
Факты таковы: суждения и чувства людей во всем мире определяются в большой мере коллективистскими представлениями. На немца, кем бы немец ни был, смотрят сегодня в мире как на кого-то, с кем лучше не иметь дела. Немецкие евреи за границей нежелательны как немцы и считаются, по существу, немцами, не евреями. Вследствие такого коллективистского мышления политическая ответственность становится в то же время и наказанием на основании нравственной виновности. Такое коллективистское мышление часто возникало в истории. Варварство войны обрекало все население в целом на грабежи, насилия, продажу в рабство. Вдобавок на долю несчастных выпадало еще и моральное уничтожение во мнении победителей. Человек должен не только покориться, но и признать это и покаяться. Всякий, мол, немец, христианин, иудей ли, во власти дьявола.
Факт этого распространенного в мире, хотя и не всеобщего мнения снова и снова подбивает нас не только воспользоваться для защиты нашим простым отделением политической ответственности от моральной виновности, но и проверить, много ли правды содержит в себе коллективистское мышление. Мы не отказываемся от такого отделения, но мы должны ограничить его, отметив, что поведение, приведшее к ответственности, основано на общей политической обстановке, которая носит характер как бы моральный, потому что тоже определяет мораль индивидуума. От этой обстановки индивидуум не может отделить себя полностью, потому что он, осознанно или неосознанно, живет как ее элемент, который никак не может уйти от влияния среды, даже находясь в оппозиции. Есть что-то вроде моральной коллективной виновности в том образе жизни населения, который я, как отдельное лицо, разделяю и из которого возникают политические реальности.
Ведь политическая обстановка и весь образ жизни людей неразделимы. Нельзя абсолютно отделить политику от принадлежности к роду человеческому, человек не отшельник, гибнущий в одиночку.
Политическая обстановка сформировала швейцарца, голландца и веками воспитывала в нас, немцах, послушание, династические убеждения, равнодушие и безответственность в отношении политической реальности — и что-то от этого в нас есть, даже если мы против такого поведения.
Что все население, по сути, расплачивается за последствия действий государства — quidquid delirant reges, plectuntur Achivi* — это просто проверенный опытом факт. Что оно, население, знает о своей ответственности — это первый признак пробуждающейся в нем политической свободы. Только если есть и признается такое знание, свобода действительно приходит, а не остается только внешним притязанием несвободных людей.
Внутренняя политическая несвобода послушна, а с другой стороны, она не чувствует себя виноватой. Сознание своей ответственности — это начало внутреннего переворота, стремящегося осуществить политическую свободу.
Противоположность свободного и несвободного образа мыслей видна, например, во взгляде на руководителя государства. Кто-то спросил: несут ли народы вину за руководителей, которых они терпят? Например, Франция за Наполеона. Подразумевается, что подавляющее большинство шло за Наполеоном, желало могущества и славы, которые он стяжал. Наполеон был возможен только потому, что французы желали его. Его величие — точность, с какой он понял, чего ждали народные массы, что желали слышать, каких желали иллюзий, каких материальных реальностей. По праву ли сказал Ленц: «Государство вступило в ту жизнь, которая соответствовала гению Франции»? Да, какой-то части, какой-то ситуации соответствовала — но не гению же народа! Кто может определить гений народа подобным образом? Этот же самый гений породил и другие реальности.
Возможен такой ход мыслей: как мужчина отвечает за выбор возлюбленной, с которой он свяжет браком свою судьбу, так отвечает народ за того, кому он повинуется. Ошибка — это вина. За ее последствия надо жестоко расплачиваться. Но это-то как раз и неверно. Что возможно и что подобает в браке, то в государстве уже в основе своей пагубно — непременная связанность с каким-либо человеком. Верность свиты — это неполитические отношения в узких кругах и в примитивных условиях. В свободном государстве все подлежит контролю и замене.
Отсюда двойная вина: во-первых, вообще безоговорочная политическая покорность какому-либо руководителю, а во-вторых, сущность руководителя, которому ты подчинился. Атмосфера подчинения — это как бы коллективная вина.
Собственное сознание коллективной виновности
Мы чувствуем и какую-то свою вину за действия членов нашей семьи. Эту совиновность нельзя объективировать. Любую разновидность ответственности всех членов семьи за действия, совершенные одним из ее членов, мы бы отвергли. Но мы, будучи одной крови, все-таки склонны чувствовать себя задетыми, если кто-то из нашей семьи поступает несправедливо, а потому склонны даже, в зависимости от характера поступка и жертвы несправедливости, как-то загладить эту вину, даже если ни моральной, ни юридической ответственности мы за нее не несем.
Так немец — то есть человек немецкоязычный — чувствует себя причастным ко всему, что порождено немецкостью. Не ответственность гражданина государства, а причастность человека, принадлежащего немецкой духовной жизни и психике, каковым я являюсь вместе с другими людьми этого же языка, этого же происхождения, этой же судьбы, становится туг причиной не какой-то конкретной виновности, а какого-то аналога совиновности.
Мы чувствуем себя причастными не только к тому, что делается сейчас, не только совиновными в действиях современников, но и причастными к традиции. Мы должны взять на себя вину отцов. Мы все виноваты в том, что в духовных условиях немецкой жизни дана была возможность такого режима. Это, конечно, вовсе не значит, что нам надо признать, будто «немецкий мир идей», «немецкая мысль прошлого» и есть источник злодейств национал-социализма. Но это значит, что у нас как народа есть в традиции что-то могущественное и грозное, таящее в себе нашу нравственную гибель. Мы сознаем себя не только отдельными людьми, но и немцами. Каждый отдельный человек есть, в сущности, немецкий народ. У кого из нас не было в жизни мгновений, когда он, в несогласии со своим народом, отчаявшись в нем, говорил себе: «Я — Германия» — или в ликующем согласии с ним: «И я тоже Германия!» У немецкого нет никакого иного облика, чем эти отдельные люди. Поэтому требование переплавиться, возродиться, отбросить все пагубное — это задача для народа в виде задачи для каждого в отдельности.
Поскольку в глубине души я не могу удержаться от чувства коллектива, для меня, для каждого немецкость — это не наличное уже состояние, а задача. Это нечто совсем иное, чем абсолютизация народа. Я прежде всего человек, в частности я фрисландец, я профессор, я немец, я близко, до слияния душ, связан с другими коллективами, ближе или отдаленнее со всеми группами, которые мне встречались; благодаря этой близости я могу в какие-то мгновения чувствовать себя почти евреем, или голландцем, или англичанином. Но внутри этого данность немецкости, то есть, в сущности, жизнь в родном языке, настолько сильна, что каким-то рационально непостижимым, рационально даже опровержимым образом я чувствую и себя ответственным за то, что делают или делали немцы.
Я чувствую себя более близким к тем немцам, которые тоже так чувствуют, и более далеким от тех, чья душа, кажется, отрицает такую связь. И близость эта означает прежде всего общую, окрыляющую задачу — не быть такими немцами, какие уж мы есть, а стать такими немцами, какими мы еще не сделались, но должны быть, такими, какими призывают нас быть наши великие предки, а не история национальных идолов.
Чувствуя свою коллективную виновность, мы чувствуем во всей ее полноте задачу возрождения изначальной принадлежности к роду человеческому — задачу, которая стоит перед всеми людьми на земле, но насущнее, ощутимее, определяя как бы все бытие, встает там, где какой-то народ по его собственной вине ждет полное разорение.
Кажется, что теперь я совсем перестал рассуждать как философ. Действительно, слов больше нет, и лишь в негативной форме можно отметить, что ни на каких наших разграничениях, хотя мы считаем их верными и отнюдь не берем назад, нельзя успокаиваться. Нам нельзя исчерпывать ими дело и освобождать себя от бремени, под которым пройдет наш дальнейший жизненный путь, от бремени, благодаря которому созреет самое драгоценное — вечная сущность нашей души.
Достарыңызбен бөлісу: |