III
О писателях, пользующихся нашим особым вниманием, всегда
хочется узнать больше, чем удается из их произведений, и многих
американских читателей, надо полагать, одолевает дружеское
любопытство относительно частной жизни и личности Тургенева. Увы,
мы вынуждены сознаться, что наши сведения на этот счет крайне
скудны. Из сочинений нашего автора мы заключаем, что его вполне
можно назвать гражданином мира, что он живал во многих городах,
был принят во многих кругах общества, и притом нам почему-то
кажется, что он принадлежит к так называемым «аристократам духа» и
если бы человеческая душа была так же зрима, как телесная оболочка,
она предстала бы перед нами, поражая изяществом рук и ног, равно
как и носа, обличающими подлинную патрицианку. Некий наш
знакомый, неудержимый фантазер, даже утверждает, что автор «Дыма»
(который он считает шедевром Тургенева) попросту изобразил себя в
Павле Кирсанове. Двадцать шансов против одного, что это не так, но
все же мы позволим себе сказать, что для читателя, дерзающего иногда
строить догадки, очарование тургеневской манеры во многом
заключается именно в этом трудно постижимом сочетании
аристократического духа и демократического ума. Его пытливому уму
мы обязаны разнообразием и богатством показаний о человеческой
природе, а его взыскательному духу – изяществом формы. Но стоит ли
бесцеремонно доискиваться причин, коль скоро так многозначительны
результаты? Ведь главный вопрос, когда речь идет о романисте или
поэте – как он видит жизнь? Какова в конечном счете его философия?
Когда подлинно талантливый писатель достигает зрелости, мы вправе
искать в его произведениях общего взгляда на мир, который он столько
времени старательно наблюдал. Это и есть самое интересное из всего,
что открывается нам в его сочинениях. Любые подробности интересны
постольку, поскольку помогают уяснить его символ веры.
Читая Тургенева, прежде всего выносишь впечатление, что
окружающее представляется ему в безрадостном свете, что он смотрит
на жизнь очень мрачно. Мы попадаем в атмосферу неизбывной
печали; переходим от повести к повести в надежде встретить что-
нибудь ободряющее, но только глубже погружаемся в густой мрак,
листаем рассказы покороче в надежде набрести на что-нибудь
звучащее в привычном ключе «легкого чтения», но и они рождают в
нас ощущение неких сгустков тоски. «Степной король Лир» еще
тяжелее, чем «Затишье», «Несчастная» едва ли менее грустна, чем
«Переписка», а «Дневник лишнего человека» не освобождает от
гнетущего чувства, навеянного «Тремя портретами»…
Пессимизм Тургенева, как нам кажется, двоякого рода: с одной
стороны, он вызван печалью непроизвольной, а с другой – как бы
наигранной. Иногда горестные истории возникают из взволновавшей
автора проблемы, вопроса, идеи, иногда это просто картины. В первом
случае из-под его пера появляются шедевры; мы сознаем, что рассказы
эти очень тягостны, но не можем не плакать над ними, как не можем не
сидеть молча в комнате, где лежит покойник. Во втором – он не
достигает вершины своего таланта; такого рода рассказы не рождают
слезы, и мы считаем, что, раз уж нам предлагают просто развлечься,
сватовство и свадьба лучше служат этой цели, чем смерть и похороны.
«Затишье», «Несчастная», «Дневник лишнего человека», «Степной
король Лир», «Тук… тук… тук» – все эти вещи, по нашему мнению, на
несколько оттенков мрачнее, чем вызвано необходимостью, ибо мы
придерживаемся доброго старого убеждения, что в жизни преобладает
светлое начало и поэтому в искусстве мрачно настроенный
наблюдатель может рассчитывать на наш интерес лишь при том
непременном условии, если по крайней мере он не пощадит усилий
хотя бы выглядеть веселей. Вопрос о черных тонах в поэзии и
художественной прозе решается в основном так же, как проблема
«аморального». Слишком густая чернота – рассудочна, искусственна,
она не рождена непосредственно самим событием; разнузданная
аморальность – наносна, она лишена глубоких корней в человеческой
природе. Нам дорог тот «реалист», который помнит о хорошем вкусе,
тот певец печали, который помнит о существовании радости.
«Но ведь это живописное уныние», – возразит нам любой более
или менее горячий поклонник Тургенева. – «Согласитесь по крайней
мере, что оно живописно». С этим мы охотно соглашаемся и, коль
скоро нам напомнили о блистательном многообразии и мастерстве
Ивана Тургенева, кончаем наши придирки. Что же касается доброй
стороны его воображения, то здесь, сколько бы ни воздавали ей дань,
невозможно переусердствовать, как невозможно найти достаточно
похвал силе и неиссякаемости его таланта. Ни один романист не
создал такого множества персонажей, которые дышат, движутся,
говорят, верные себе и своим привычкам, словно живые люди; ни один
романист – по крайней мере в равной степени – не был таким
мастером портрета, не умел так сочетать идеальную красоту с
беспощадной действительностью. В пессимизме Тургенева есть какая-
то доля ошибочного, но в стократ больше подлинной мудрости. Жизнь
действительно борьба. С этим согласны и оптимисты и пессимисты.
Зло бесстыдно и могущественно, красота чарует, но редко встречается;
доброта – большей частью слаба, глупость – большей частью нагла;
порок торжествует; дураки занимают видные посты, умные люди –
прозябают на незаметных должностях, и человечество в целом
несчастно. Но мир такой, какой он есть, – не иллюзия, не фантом, не
дурной сон в ночи; каждый день мы вступаем в него снова; и нам не
дано ни забыть его, ни отвергнуть его существования, ни обойтись без
этого мира. Зато нам дано приветствовать опыт, по мере того как мы
его обретаем, и полностью за него расплачиваться, – опыт, который
бессмысленно называть большим или малым, если только он
обогащает наше сознание. Пусть в нем переплетены боль и радость, но
над этой таинственной смесью властвует непреложный закон, который
требует от каждого: учись желать и пытайся понять. Вот что, по
нашему мнению, мы вычитываем между строк тщательно написанных
тургеневских хроник. Сам он, как и его прославленные соперники,
всегда страстно стремился понять. Во всяком случае, его рассказ о
жизни не страдает бедностью содержания: он отдал щедрую дань ее
бесконечному разнообразию. В этом огромное достоинство Тургенева;
ну а огромный его недостаток – присущая ему склонность
злоупотреблять иронией. И все же мы продолжаем видеть в нем весьма
желанного посредника между действительностью и нашим
стремлением познать ее. Разумеется, будь у нас больше места, мы не
преминули бы показать, что Иван Тургенев не является для нас
идеалом писателя – да, да, этот выдающийся талант, обладающий
редкостным, тончайшим, как утверждают, умением искусно
изготовлять rechauffe
[200]
действительности. Но, чтобы иметь лучших,
чем нынешние, романистов, нам придется подождать, чтобы мир стал
лучше. Мы боимся утверждать, что мир, достигнув высшей стадии
совершенства, не даст все же повода к злословию; но вполне можем
представить себе, что последний романист будет существом,
полностью очистившимся от сарказма. Те силы воображения, которые
нынче тратятся на критические выпады, писатель будет отдавать
прославлению раззолоченных городов и сапфировых небес. А пока мы
с благодарностью принимаем то, что дает нам Тургенев, уверенные,
что его манера вполне отвечает настроению, какое чаще всего владеет
большинством людей. Нам кажется, будь он завзятый оптимист, мы
при нынешнем положении вещей давно перестали бы жалеть, что его
нет на наших книжных полках. Тот оптимизм, который присущ
большинству из нас, ни один писатель не в силах ни развеять, ни
подтвердить, зато перед бедами, которые стольким из нас выпадают на
долю, бледнеет любой художественный вымысел. Тем, кто живет
обычной жизнью, мир нередко представляется не менее мрачным, чем
Тургеневу, а в минуты особенно напряженные и тягостные трудно
удержаться от иронической ноты, обращаясь к близоруким друзьям
нашим, которые стараются убедить нас, что здесь всем дышится легко.
|