Чудесный кахетинец
Мне посчастливилось видеть очень ярких и талантливых людей, общаться с ними. Одним из ярчайших среди них был Георгий Леонидзе. Рослый и живописный, он радовал нас одной своей внешностью, не говоря уже о его редком даровании, о его великодушии, широте, щедрости и общительности. Глядя на его большие руки, я каждый раз думал, что такими бывают руки пахаря, дровосека или каменотеса. А Георгий Николаевич был одним из образованнейших поэтов не только Кавказа. Он был знатоком литературы, искусства и истории. Леонидзе — большой жизнелюб, сильно привязанный к жизни, бурно радовавшийся всему прекрасному, всем краскам земли, один из крупнейших певцов Советской действительности и грузинской истории. А это ведь особый талант, но каждый даже крупный художник чувствует историю так осязаемо, как это было присуще Георгию Леонидзе. Именно на этой стороне поэзии знаменитого кахетинца мне и хочется остановиться.
Не столько ради подтверждения сказанного, сколько для удовольствия, хочу повторить стихотворение «После чтения «Картлис-Цховреба» (свод летописей Грузии), написанное поэтом в молодости:
До рассвета «Картлис-Цховреба»
Перечитывал полный печали.
О. мой город, как рвали свирепо
Грудь твою и людей истерзали.
Устоял ли ты в бурю такую,
Или нет тебя больше на свете?
Я из комнаты вон — и ликую,
Увидав тебя в новом расцвете.
Запах хлеба вдыхаю сквозь слезы,
Слышу песен твоих переливы...
Слава вам, табахвельские розы,
И тому, для кого расцвели вы!
Он зорко видел связь прошлого с настоящим и замечательно умел это выразить языком поэзии. Но моим наблюдениям, ликование являлось одной из характерных черт Леонидзе. Праздничное восприятие и ощущение бытия, благодарность жизни за земную красоту, ничем не заменимую для человека, не покидали его до конца дней. Он был далек от всего легковесного, поверхностного, от ложного оптимизма и пустого бодрячества. Оставаясь могучим кахетинцем, влюбленным во все земное, норой он поднимался до высот трагедии, был верен подлинной жизни, прозорливо видел в ней и светлое и темное.
О праздничной, ликующей, корневой силе поэзии Леонидзе говорит и его превосходное, давно ставшее знаменитым стихотворение «Поэту» — серьезное и глубокое по философии:
Мы прекраснейшим только то зовем,
Что созревшей силой отмечено,
Виноград степной, иль река весной,
Или нив налив, или женщина.
Все, что дышит сейчас на путях земли,
Все, что жизни живой присуще:
Облаков ли мыс, человек и лист
Ждут улыбки стихов цветущей.
И в стихи твои просится рев, грозя,
Десять тысяч рек в ожидании.
Стих и юность — их разделить нельзя —
Их одним чеканом чеканили.
Для того чтобы подчеркнуть, каким драматичным и трагичным бывал норой стих Леонидзе, при всем его подлинном оптимизме, орлином клекотании, сошлемся на строфы из «Мухранской баллады», написанной, как утверждал автор, но мотивам грузинского фольклора:
Встретил я раз печенега,
В тихой долине Мухрани,
Дал ему белого хлеба,
Дал ему мясо фазанье.
В кубок налил ему сусла
Крови густой виноградной.
Выпил, — и смотрит он тускло
В очи жены ненаглядной.
Женщина плачет. Бледнея,
Сжав рукоятку франгули,
Встал я тогда перед нею,
Оба мечами взмахнули.
Неистребимая злоба
Наземь обоих кладет.
Вот умираем мы оба.
Женщина с третьим уйдет.
Мне понятно, что цитировать много — не самый лучший прием, когда мы пишем о поэте. А все же хорошо, если сами стихи подтверждают сказанное о нем. Для подкрепления моего утверждения, что Георгий Леонидзе редкостно и осязаемо, воспринимал историю и умел ярко передать в стихах свои ощущения, приведу несколько строк из стихотворения «Тринадцатый век»:
Гуляет погоня ли
По степи голой?
Ошпарены кони
Нагайкой монгола.
Подобны прожорливой
Тьме саранчи.
От клекота орлего
Черно, как в ночи.
Не горы ли рушатся
Сводом лазурным?
Лишь стоит прислушаться
К бубнам и зурнам.
Это острое чувство истории было у Леонидзе врожденным, всосанным с молоком матери и вполне соответствовало, облику и сути Грузии, ее природе и воздуху. Если этого нет в душевном строе художника, его природе и характере, то, как бы он ни старался писать ярко-оптимистически, едва ли будет толк. Каждый художник может выразить только то, что живет в нем. Если в кувшин была влита вода, из него не вылить вина. Поэтому каждому положено оставаться верным своей природе, петь, как говорится, своим голосом. Между прочим, оптимизм тоже бывает разным у разных художников. Есть оптимизм Бетховена и оптимизм Россини.
Свою последнюю поездку в родную, обожаемую им Кахетию он совершил со мной. Это было месяца за три или четыре до его смерти, такой неожиданной и непредвиденной. Великий поэт Грузии еще не знал, что болен, что так близок конец, что больше не увидит он милой Кахетии и отчий дом, любимое гнездо. Да и никто из нас в те дни не думал об этом. И в ту замечательную для меня поездку он оставался ярким, как всегда, бодрым, общительным и сильным, словно языческий бог. Он тогда рассказывал много, интересно, темпераментно. Мы посетили его родное селение Патардзеули, расположенное в самом начале Кахетии, были, в двухэтажном отцовском домике, постояли под старым орехом. Это дерево раньше своего певца увидело рассветы Кахетии и синее небо над ней.
В запущенном дворике были врыты в землю два больших кувшина с крестьянским вином. Нас встретили земляки и родичи поэта. Дымились шашлыки, которые жарили тут же, во дворе. Гогла подошел к одному из кувшинов, поднял дерн, прикрывавший прекрасный сосуд, дал мне кружку и торжественно-весело сказал:
-Пей!
Потом он, подойдя ко второму кувшину, сделал то же самое. Вино было замечательное. Вообще ведь вино нельзя перевозить, оно этого не любит, его надо нить там, где оно делается. Я пил. Гогла ликовал, ему было приятно, что мне хорошо, это доставляло ему удовольствие, радовало, что он пригласил меня на свою родину, что я вижу его любимый край, самый обожаемый им на свете клочок земли. Георгий Николаевич был всегда таким, сам получал удовольствие от всего хорошего на земле и любил доставлять радость другим. Это высокое человеческое качество. Вот почему я и говорил выше о праздничности и яркости его жизневосприятия.
Перед нами лежала зеленая Кахетия, над нами простиралось синее небо. Стоял апрель. Я пил за Грузию и ее поэзию, за Кахетию и ее великого поэта. К несчастью, оказалось, что за него, живого, совсем не ведая о том, я пил в последний раз. С тех нор мне приходится нить только за светлую память моих любимцев — Георгия Леонидзе и Симона Чиковани.
В тот день Георгий Николаевич уверял меня, что кувшины во дворе были зарыты несколько десятилетий назад, еще при жизни его отца. Я, конечно, знал, что это не так. Их, может быть, зарыли кахетинцы только накануне нашего приезда по желанию своего любимого поэта. Однако я не проявил ни малейшего сомнения, этим доставив удовольствие одному из самых истинных грузин, гостеприимнейшему кавказцу. Гогла остался убежденным, что я поверил его словам. Его собственная выдумка доставляла ему удовольствие и мне тоже.
Я всегда радовался его дружелюбному отношению и вниманию. Встречи с таким крупным поэтом были не только приятны, но и полезны. Общение с большим художником — лучшая учеба. Надо еще учесть и то обстоятельство, что я к нему, так же как к Тициану Табидзе и Симону Чиковани, с юношеских дней относился любовно, а позже стал считать одним из ярчайших и неповторимых поэтов на свете, созданных жизнью для украшения и возвышения человеческого рода, для подтверждения того, какими талантливыми, яркими и красивыми могут быть люди.
Беседовать с Гоглой было для меня наслаждением. В то же время я никак не могу думать, что заслуживал расположения, внимания или интереса таких больших художников, каким был Георгий Леонидзе. Он, как и Пастернак, Твардовский, Чиковани, был просто добр ко мне. Так бывает. Крупные поэты чаще всего щедры. Как и многие из общавшихся с ним, я любил слушать, когда рассказывал милый и клокочущий Гогла, похожий на большого ребенка и смелого полководца, на мудрого пахаря пли сказочника с неудержимой фантазией, влюбленного в краски земли, радующегося своим выдумкам. Его рассказы были самобытны, как и он сам. Георгий Николаевич видел, с каким вниманием я слушал его, и каждый раз с удовольствием рассказывал. Карло Каладзе, тоже живописный поэт и человек, хороший рассказчик, однажды даже сказал: «Гогла выдумывает о себе всякую всячину, а Кайсын верит!»
Я, конечно, верил не всему, что рассказывал Георгий Николаевич, но истории Гоглы были так интересны, что, какие из них достоверны, а какие выдуманы, меня не интересовало. Он рассказывал, но только то, что было связано с ним самим, отнюдь нет. Леонидзе понимал высокие человеческие качества. Во время нашей поездки о жене другого выдающегося, грузинского поэта, тогда уже овдовевшей и безнадежно больной, Георгий Николаевич говорил: «Марика Чиковани великая женщина. Да, великая!»
К этой мысли оп возвращался неоднократно, и я полностью разделял его мнение. Леонидзе знал ее лучше меня, и его суждения о Марии Николаевне имели, куда большее значение и вес. Георгий Николаевич считал, что поэт должен иметь жену, хорошо его понимающую, добрую, преданную, способную стать поддержкой и опорой в трудный день. Гогла считал Марику именно такой спутницей Симона Чиковани, который к концу рано оборвавшейся жизни тяжело болел. В эти горькие для него дни жена, забыв о собственной болезни и о себе, выказала большую стойкость и. самоотверженность, на какую способна только замечательная женщина. Георгий Леонидзе хвалил Марику Чиковани, восхищался ее самоотверженностью и любовью к мужу.
В ту нашу весеннюю поездку в Кахетию я еще раз понял, как любила Грузия одного из крупнейших своих поэтов. Тогда не было ни праздника, ни декады, ни официальных приемов. Леонидзе просто пригласил к себе на родину своего товарища. Но школьники кахетинских сел узнавали его, обступали на улицах, бурно приветствовали, засыпали цветами. Наша обычная дружеская поездка превратилась в праздник, хотя ездить с Георгием Леонидзе, быть с ним — было бы для меня праздником, если бы даже мы не видели никого и ели бы сухой чурек, запивая его водой. Когда мы выехали из Тбилиси, Георгий Николаевич сказал:
—Я бросил курить, перешел на женщин и вино. У меня три любовницы и каждая из них думает, что я люблю только ее.
Я, разумеется, понимал, что это его очередная выдумка, но смеялся. Меня веселили шутки шестидесятишестилетнего поэта. Не прошло и десяти минут, как он попросил у меня сигарету и закурил. Однажды поздно вечером ему захотелось обязательно посидеть в ресторане при старой гостинице «Тбилиси». Именно там. Мы пришли туда вдвоем, но ресторан уже был закрыт. Гогла огорчился. Ему не хотелось уходить, он стоял в серой кепке набекрень, которая очень ладно сидела на его прекрасной голове. Тогда он рассказал мне, как они с Сергеем Есениным дрались в этом ресторане в 1924 году. Живописно передав все детали, заключил:
—Что ж, жизнь. Молодые были!
Я не почувствовал, не уловил ноты сожаления в его рассказе. Может быть, ее и не было. Два больших поэта подрались, как мальчишки. Ну что ж, бывает. Жизнь есть жизнь. Они помирились так же легко, как вступили в драку. Об этом я напоминаю только для того, чтобы подчеркнуть живой, горячий характер Леонидзе, его открытость и непосредственность. Разговор об этих чертах поэта не только повредит нашему представлению о нем, а наоборот, придает больше жизненности его образу. Он был горячий, полный жизни и энергии человек. В душе Гоглы, как и в его поэзии, было много света.
Георгию Леонидзе хотелось, чтобы я еще раз лучшим образом посмотрел памятники грузинской истории и культуры в Кахетии. Оп велел открывать даже те храмы, которые давно не открывались, и, торжественно стоя у входа, словно кахетинский царь, пропускал меня вперед, а затем водил по храму, показывал и рассказывал. Лучший знаток и певец замечательных творений грузинского зодчества говорил о них так поэтично, с таким вдохновением! Я наблюдал, как углубленно смотрел Леонидзе на каждую фреску, как серьезно озирал каждый церковный или монастырский дворик, как остро воспринимал то, что сам показывал. Тогда он казался мне сосредоточенным мудрецом и возмущенным воином, готовым ринуться в бой, не страшась ран и гибели.
То, что я видел и пережил в Кахетии, осталось со мной навсегда. Остался навсегда и прекрасный, вдохновенный облик поэта-патриота. Осенью прошлого года я снова был в Кахетии, вновь посетил и домик в Патердзеули. Там встретил сестру Гоглы, очень похожую на него. Пожелтевший старый орех по-прежнему смотрел в небо Кахетии, как при своем прославленном певце, пережив поэта, любившего это мудрое дерево. Ну что ж, пусть остается отчий кров и дерево. Земля, где они стоят, и небо над ними бессмертны. Поэт воспевал их вечность и верил в бессмертие жизни. Эта вера для художника необходима, как русло для реки. Кувшинов, врытых в землю в дворике Гоглы, уже не было. Но его родная, его обожаемая Кахетия жила, собирала урожай, смотрела в глаза вечности, помнила своего неповторимого сына и поэта, чудесного кахетинца.
Георгий Леонидзе — один из крупнейших советских поэтов — ярко воспел жизнь и красоту Родины, ее возрождение, считая это своим счастьем. Его Песня неповторима:
Меняются века и мненья,
Приходят новые слова.
Поэзия Георгия Леонидзе явилась новым словом родной словесности, неповторимым словом в Советской литературе. Оно сказано надолго. В нем живут, и будут жить радость и боль человеческого сердца, гул эпохи, как гул моря в раковине. Его яркий облик, запомнившийся мне навсегда, его, не тускнеющая песня, похожая на весеннюю зарю и летние сумерки, помогают мне жить, наполняют энергией, бросают свой свет на мою дорогу, умножают мою радость. Я не могу не любить землю, на которой жили такие люди, как Георгий Леонидзе — чудесный кахетинец.
1973
Поэзия высокой земли
Родина Реваза Маргиани — высокая земля Сванетии. Об этом я напоминаю не случайно. В современную грузинскую поэзию один из ее мастеров принес особый колорит, рожденный тем неповторимым краем, где качалась его колыбель, где он впервые увидел небо, белизну горы, зелень дерева и удивился высоте вершин, услышал голос матери, радовался ее лицу, глазам и рукам. Мать пекла для него хлеб, самый вкусный на свете, и в тени горы или дерева он засыпал сладчайшим сном, прижавшись щекой к материнской груди. На высокой земле мужественных предков Ре-ваз узнал о том, что на свете есть горы, реки, звезды, сказки, что матери над детьми ноют колыбельные песни. Там начало не только его жизни, но и его песни, ставшей теперь дорогой и близкой многим читателям. Характер его родины, разумеется, сказался и в характере самого поэта, в его индивидуальных человеческих чертах, в отношении к людям и творчеству, она дала ему темы и ритмы, отметила своеобразием его лирику — поэзию высокой земли, поэзию, наполненную светом высокогорья, как Парус морским воздухом. Никто, думаю, не станет отрицать, как важно все воспринятое в детстве и юности.
В лирику Реваза Маргиани вошли чистота снегов сванских высот и воды родников в ущельях. Человечность, задушевность колыбельной песни, отвага скалолазов, мужество мулахских охотников, терпеливость каменотесов, пахарей, их естественность и благородство—все можно найти в его стихах, со всем этим я встретился снова, раскрыв книгу Маргиани «Стихи», выпущенную издательством «Художественная литература» в серии «Библиотека Советской поэзии».
Кто в Сванетии не был, Тот не знает, наверное, как Ты беседуешь с небом, Звезды теплые держа в руках.
Когда я стал читать стихи Реваза Маргиани, у меня родилось чувство, будто я вновь встретился с другом, которого давно не видел, и опять с любовью смотрю на него, снова вижу его лицо, улыбку, слышу его голос, мы с ним беседуем как прежде, когда были моложе, а потому и счастливее. И мне хорошо, и в моем собственном доме становится теплее. Слушать умного, сердечного человека приятно каждый раз, а беседовать с другом — всегда большая радость. Реваз говорит мне:
Что стоит мир и наша жизнь
Без милой, без Ингури! —
и я с радостью слушаю его и понимаю — ведь самому мне жизнь не в жизнь без моих Чегема и Эльбруса. Друг говорит о своей земле и своей реке то же, что мне хочется сказать моему Башилю и Терсколу, моей матери и колосьям моей земли. Давно отмечено: сила лирики заключается именно в том, что слово поэта содержит в себе чувства общепонятные. И нам хотелось бы сказать то же самое, что говорит поэт о своей радости и боли, о сомнениях и любви, обо всем, что нас греет или тревожит. Вечно негасимый огонь лирики, ее сокровенное свойство присуще и творчеству Реваза Маргиани.
Иные из нас, кавказских литераторов разных национальностей, норой становится на ходули, подвержены украшательству, декоративности, которые пытаются выдавать за национальный колорит, стараясь ими прикрыть отсутствие мысли и настоящей образности. А на самом деле такая мишура не имеет отношения к национальному в искусстве, а говорит об эстетической малограмотности подобных авторов, об их творческом бескрылье и беспомощности. Обветшалые атрибуты и реквизит появляются только там, где отсутствуют глубина мысли, поиск и взыскательность к себе. И тогда сужается круг интересов поэта, сокращается его горизонт, начинает властвовать отсталость. Литераторы, придерживающиеся антитворческих взглядов, голос подлинной жизни подменяют декламацией, а пристальное внимание к жизни — позой. И сразу меркнет белизна вершинных снегов, трава увядает, глохнет шум реки — в стихах исчезает живой голос жизни, они становится фальшивыми.
Маргиани же оказался в числе тех лириков современного Кавказа, которым удалось счастливо избежать или преодолеть подобную мишуру и пустое украшательство, местническую ограниченность, вовремя понять их никчемность.
В лирике Маргиани есть главное — содержательность, образность, мысль, откровенная сердечность, плененность земной красотой, желание радости и счастья людям, в ней бьется горячее сердце поэта. В его лирику вошло все, чем он живет, чему радуется, что его тревожит и волнует, за что он благодарен жизни и судьбе. Поэт переживаем, как и другие, он человек среди людей. Поэтому сказанное им интересует многих, становится близким многим сердцам. Его слово — опора и поддержка для тех, кто в них нуждается.
Очень хорошо, что горы не заслоняют от взора Маргиани остальной мир, что норой случается с некоторыми из нас. В его лирике мы видим не только дорогой его сердцу облик Сванетии, Грузии, Кавказа. Он с сыновней любовью пишет о нашей Родине, о дальних ее уголках, отдавая свое слово и любовь детям разных народов. Из стихов Реваза смотрит на нас суровый и жестокий лик войны, в них звучит голос тех, кто своим мужеством, страданиями и трудом сокрушил фашизм, есть в них и радость за живых, и боль за погибших. Грузинский мастер умеет говорить языком поэзии о благе труда пахарей, виноградарей и всех, кто созидает. Он не только сваи и грузин, он сын нашей Родины, он — человек. Ему дорого не только собственное гнездо, не один отцовский кров, он радуется и тревожится не только за них. И это очень важно. Вот его четверостишие, обращенное к родной Сванетии:
Много видел на свете я
И такой не встречал красоты, —
Но без мира на свете
Быть не можешь счастливою ты.
Да, верно, и высокогорная родина поэта, Сванетия, живет в общей семье народов, деля радости и тревоги со всей страной, со всеми народами, со всем миром. Художник знает, что нет на свете таких островов, куда не доходили бы ветры остального мира, и гор таких нету, которые бы заслоняли от всех бурь на свете. Только поняв это, смог Маргиани написать строки, являющиеся продолжением приведенной выше строфы:
И деревня родная,
Где впервые, увидел я свет,
К дружбе тянется, зная,
Что без дружбы Сванетии нет.
Мы с Ревазом родились и росли по соседству — от моего Верхнего Чегема до его Мулахи всего несколько часов ходьбы: один склон горы смотрит на его селение, другой — на мое. Кстати, это обстоятельство дает мне право писать о Маргиани — его самого и его родную землю я знаю лучше, чем многие. И грузинское хоровое пение, обворожительное для меня, одно из лучших в мире, впервые я услышал мальчиком от земляков Реваза — мулахцев. Это стало началом моей любви к грузинской поэзии.
Стать поэту явлением в грузинской поэзии, конечно, трудно — в ней работали мастера, которые вывели родную словесность на мировую арену, придав ей всечеловеческое звучание. А все же поэт, который спустился со сванских гор, сумел занять почетное место в поэзии своей страны. Созданное им стало своеобразным и чистым притоком, подобным воде речек, берущих начало у синих ледников Сванетии.
Все, о чем пишет, Маргиани увидел по-своему и по-своему сказал. Потому он и поэт, только потому. Есть стихотворцы, пишущие стихи и выпускающие книги, которые живут и ходят по земле как бы с закрытыми глазами и, заткнув уши ватой; они только повторяют увиденное и услышанное другими, пользуясь объедками с чужого стола. Они не поэты, сколько бы книг ни удалось им выпустить. Не так уж мало. Теперь нас, литераторов, родившихся и выросших в горах, с детства видевших все то же, что и Реваз, но он в своей работе не похож ни на кого из нас. Он убирает урожай своего ноля, разводит свой огонь и нечет свой хлеб. Давно сказано: «какой сам человек — такие и его слова». А чегемские крестьяне даже говорят: «если скот не похож на хозяина, то его съедают волки». В поэзии же вообще невозможно притворяться — если человек идет по площади разутый, люди обязательно увидят, что он бос! То же самое и с поэтом. Он весь как на ладони. Реваз Маргиани, красивый своим талантом, сердечностью и скромностью, говорит слова, похожие на самого себя, на собственную жизнь и сущность. Вот о таком Ревазе Маргиани говорили при мне в тени тбилисских платанов грузинские мастера Григол Абашидзе, Карло Каладзе, Иосиф Нонешвили, несравненно лучше меня знающие, какое место он занимает в грузинской поэзии.
На благостной грузинской земле, воспетой великими поэтами, живет и мудро делает свое дело мастер, наблюдая красоту гор и деревьев, пахарей и каменотесов. И вот что очень важно для художника и замечательно в Маргиани: он предан не суете, а родной земле, ее горам, виноградной лозе и деревьям, ее культуре, многовековому опыту славных мастеров, так же>, как и братству муз. Я редко встречал поэтов-современников, которые бы так мало заботились об известности и так мало суетились, как Маргиани. Он не из тех, кто любой ценой стремится к популярности. Это делает его еще более симпатичным. Он так мил своей сокровенной сердечностью и непосредственностью, что при нем для меня и хлеб слаще и вино вкуснее. Многие из собратьев, живущих в разных краях страны, рады дружбе и каждой встрече с ним, как и я, его сосед и брат.
Сколько их пребывало в его гостеприимном доме, стоящем прямо нал Курой, с балконом, обращенным на знаменитую гору Мтацминду, воспетую лучшими поэтами от Бараташвили до Чиковани. Много прекрасных часов проводил и я в этом доме и на этом балконе, осчастливленный добрым отношением хозяев, дружеской беседой, братским застольем.
Закрыв книгу Реваза, я почувствовал себя так, будто только что вышел из его дома, где все мило и дорого моему сердцу, после долгой беседы с другом, доставившей мне радость и наслаждение. Во мне еще звучат стихи, рожденные на высокой земле, я серьезен и собран. Мир, омытый дождем, опять стал для меня новым, горы сияют белизной, зеленые платаны мудро притихли, трава свежа, волны реки шуршат, как листья. Мне хорошо. Я благодарен поэту!
1972
Языческий певец
Одним из главных свойств Карло Каладзе, известного мастера грузинской и Советской поэзии, мне представляется жизнелюбие. Он дорог нам буйством красок своих стихов, темпераментом, широтой, самобытностью восприятия жизни, эмоциональностью ощущений. Это вообще характерно для всех крупных явлений грузинской поэзии и грузинского искусства. У чегемских крестьян бытует поговорка: «Но земле и урожай». Грузия такая прекрасная страна, что, когда едешь по ней, норою она кажется тебе нереальной, приснившейся в часы счастливого сновидения. Этот край создан для того, чтобы пленять поэтов. Тут есть кого вспомнить. Грузию любили не только Пушкин и Лермонтов, но и художники более скромного дарования.
Я всегда остро ощущал влюбленность поэтов и художников Грузии в свою землю. Эта любовь — сама пленительная Песня. Грузинский художник, даже бедствуя и страдая, оставался плененным красками своей родины, мужеством ее героев, красотой ее женщин, сердечностью и мудростью ее матерей. Разве не так было со времен Пшавелы и до Пиросмани? Грузинская Муза, несмотря на многие трагические повороты истории родного края, всегда оставалась оптимистически влюбленной в землю и в жизнь. Это подтверждается и знаменитейшим трагическим стихотворением Николоза Бараташвили «Мерани».
Поэт, современный по своей творческой сути, Карло Каладзе унаследовал лучшие черты предшественников — любовь к родине, к ее культуре, преданность ее краскам. Знать, понимать и любить своих предтечей — вовсе не значит повторять их. Карло Каладзе, не теряя уважения к традициям мастеров прошлого, вырос в самобытного художника, обогатившего родную поэзию.
Художник остается молодым, нока трудится. Свидетельством тому и одна из недавних книг Карло Каладзе с нравящимся мне названием «За час до старости». Она радует свежестью мыслей и красок, верой в жизнь, в человека, в будущее», молодостью энергии. В нее вошла древняя и новая красота Грузии, закреплен ее бессмертный облик. Поэзия Карло Каладзе все еще молода, она пронизана светом жизнелюбия:
Когда горизонт нараспашку
И, кажется, весь белый свет
В одну голубую рубашку
С небрежностью майской одет,
Когда с беззаботностью бубна
Колотится солнце в кустах
И мчатся деревья, как будто
На цыпочки в танце привстав,
Когда в этой пляске грузинской
Деревьев, скользящих легко,
О чем-то на миг загрустивший,
Я вдруг улыбнусь широко, —
Когда в этот солнечный, ясный
Пейзаж в деревенском саду,
Как есть, в моей шляпе крестьянской,
Я просто и скромно войду.
И с головой побелевшей
Верну себе юность на миг.
И яростно ветр побережный
Рванет голубой воротник!
Я люблю пантеизм Каладзе, его распахнутость, широкие и смелые мазки, мужественное отношение к горю и преданность земной радости, чуткость к краскам и звукам земли, щедрость и пристальное внимание к виноградной лозе, дереву, дождю, лунному свету на снежном хребте. Он из тех художников, которые хорошо знают, что человек не имеет ничего, кроме жизни, что она — высшее благо для него и нельзя ее не любить. Его Поэзия каждый раз заряжает нас жизнелюбивой энергией. Если бы Карло был человеком верующим, то оп наверняка был бы язычником, поклонялся бы скалам и деревьям, камню и виноградной лозе. Мне приходилось бывать с ним в разных краях, и каждый раз я радовался этой его языческой привязанности ко всему земному, его умению радоваться и радовать других, его неутомимой энергии. Кумыкский поэт Аткай писал, что Карло Каладзе и при коммунизме был бы лучшим тамадой за пиршественным столом. Все мы, кавказцы, считаем его ярчайшим, остроумнейшим, веселым тамадой. Но при этом он никогда не позволит себе превращать поэзию в шутку или забаву, остается серьезным и глубоким художником, свято относящимся к творчеству:
Кто он, — тот художник давний,— Протянул меж нами нить? Даже имя скрыто тайной, Некого благодарить.
Очертанье глаз такое,
Ощущенье красоты
Не дает и мне покоя,
Время не сотрет черты.
Острым ощущением земной красоты, полнотою жизни, заинтересованностью в радости людей, любовью к труженикам родной земли и покоряет лирика замечательного мастера грузинской поэзии.
В книгах Карло Каладзе мы встречаемся с лирикой, полной свежей образности, молодой энергии и жизни. Таким именно я люблю его много лет, мне милы его буйная образность, львиная хватка! Меня всегда тянет к нему, хотя у нас разные характеры и пишем мы по-разному. Мне приятны его жизнерадостность, остроумие, живописность, подлинный оптимизм, которые не имеют ничего общего с так называемым телячьим восторгом, бездумным и легкомысленным отношением к жизни и искусству. Я всегда ищу встречи с этим широким человеком. Где Карло Каладзе – там кипение жизни, веселый смех, хорошее настроение. Появится этот языческий певец земли, славный остроумец и бражник, король кавказского застолья, – и в доме становится больше солнечного света, все начинают улыбаться, всем становится весело. Он человек неистощимой энергии, знаток и ценитель хорошей кухни и вин.
Но не только этим привлекает меня Карло Каладзе — человек, отнюдь нет. Он — художник большой культуры, хорошо знающий не одну литературу, но и искусство, своеобразный собеседник, умеющий создавать высокую поэтическую атмосферу беседы. Его веселость и любовь к остротам совсем не мешают ему быть глубоким в суждениях о творчестве. Наоборот, такие контрасты в характере придают ему еще большую привлекательность, а сказанному им – многообразие, широту, жизненность. Все это, характерное для человеческой сущности Каладзе, переходит в его поэзию, придавая ей многогранность.
Карло Каладзе любит радовать людей. Ради этого придумывает разные веселые истории, замечательно их рассказывает, пускает в ход остроты. О себе, например, он говорит: «Хотел быть орлом, а стал Карлом». Или: «Ираклий Абашидзе не дает расти вверх, и я расту вширь».
И еще: «Ираклий — высота грузинской поэзии, а я ее широта». Я мог бы вспомнить многие из историй Карло, но скажу только об одном случае. Прошлой весной я был в Казахстане, где отмечался юбилей Джамбула. Когда я прилетел, мне сказали, что приезжает и Каладзе. Я был рад его увидеть, ждал. Открывается торжественное заседание, а Карло еще нет, собрание идет долго, а его все нет, закрывается заседание, Карло все еще не видать. Наконец поздно вечером начинается банкет и появляется Карло Каладзе, живой, веселый, ликующий, будто совершил подвиг и все должны восхищаться им. И действительно все ему рады. Хозяева спрашивают:
–Где Вы были? Что с Вами? Мы ждали Вас, беспокоились.
А он все так же весело:
–Я взял в Тбилиси билет на Ташкент, думал, что это Казахстан, а оказывается — Узбекистан. И вот ехал целый день на такси!
При этом вид и настроение у него – победителя. Да, он один из колоритнейших людей.
Таким и живет на земле, которую самозабвенно любит и воспевает, самобытный, яркий человек и поэт Карло Каладзе, похожий только на горы Кавказа и на самого себя, радуя нас своим живописным обликом, веселым нравом, жизнерадостным характером и высокой поэзией. Я, например, как только вспомню его, повторю его имя, и мне становится веселее жить, лучше работается. Я люблю Карло и людей, подобных ему, – в них много энергии, света жизни.
1908-1974
6
Достарыңызбен бөлісу: |