***
Пятничным вечером я покидал Лондон на машине, рассчитывая
несколько дней отдохнуть вместе с женой. Стояла морозная зима, и я
любовался заснеженными деревьями, которые росли вдоль автострады, как
вдруг зазвонил мобильный. Убедившись, что поблизости нет патрульных
машин, я ответил. Разобрать, что говорят в трубке, удалось не сразу.
– Кто? – спросил я.
Так и не поняв, кто звонит, я услышал, как голос из трубки произнес:
– Мы только что приняли вашего пациента Дэвида Г. Его доставили
прямо из дома.
– Ох, – вздохнул я и свернул на обочину.
– У него прогрессирующий гемипарез. Также отмечалась нарастающая
сонливость, но благодаря стероидам ситуация улучшилась: он снова
оживился и принялся острить.
Я очень хорошо помнил Дэвида. Впервые я прооперировал его
двенадцатью годами ранее, удалив особую разновидность опухоли под
названием доброкачественная астроцитома правой височной доли мозга.
Эти опухоли образуются непосредственно из тканей головного мозга и
поначалу развиваются медленно, лишь изредка вызывая эпилептические
припадки, но в конечном счете они становятся злокачественными и
превращаются в глиобластомы, которые неизбежно приводят к летальному
исходу. Этот процесс занимает многие годы, и в каждом конкретном
случае практически невозможно предсказать, как долго пациенту осталось
жить. Иногда, если опухоль достаточно маленькая, от нее удается
полностью избавиться с помощью хирургического вмешательства. Но
большинству пациентов – в основном молодым людям – приходится
смириться с тем, что им вынесен отсроченный смертный приговор. В
подобных ситуациях особенно сложно решить, как лучше преподнести
пациенту диагноз. Если не соблюсти необходимый баланс между
оптимизмом и реализмом – что со мной, несмотря на старания,
периодически случается, – то врач рискует либо обречь пациента на жизнь,
полную безнадежного отчаяния, либо столкнуться с обвинениями во лжи и
в отсутствии компетентности, когда опухоль трансформируется в
злокачественную и больной осознает, что дни его сочтены. Однако Дэвид
всегда ясно давал мне понять, что хочет знать всю правду, какой бы
суровой и неопределенной она ни была.
Дэвиду стукнуло тридцать, когда с ним случился первый припадок и
была обнаружена опухоль. Этот высокий (более ста восьмидесяти
сантиметров) мужчина успешно работал консультантом по вопросам
управления, страстно увлекался бегом и ездой на велосипеде. Он был
женат, и у него подрастали маленькие дети. Он был невероятно
обаятельным и решительным человеком, который все умел обратить в
шутку. Он не переставал острить даже тогда, когда я вскрыл его череп и
возился с опухолью: операция проводилась под местной анестезией и
Дэвид оставался в сознании. Мы оба надеялись, что он станет одним из тех
немногочисленных
счастливчиков,
которым
удалось
полностью
вылечиться с помощью операции, но томография, выполненная через три
года, показала, что опухоль вернулась. Я отчетливо помню, словно это
было вчера, как сообщил Дэвиду, сидевшему напротив меня в кабинете для
приема амбулаторных больных, что возвращение опухоли убьет его. Я
видел, как его глаза наполняются слезами, но он проглотил подступивший
к горлу комок и на протяжении нескольких мгновений просто смотрел
перед собой, после чего мы поговорили о том, что дальнейшее лечение
поможет выиграть ему немного времени. В течение следующих нескольких
лет я оперировал его еще два раза, и с помощью лучевой и химиотерапии
ему удавалось вести нормальную жизнь – вплоть до недавнего времени. По
сравнению со многими людьми, которым поставили аналогичный диагноз,
Дэвид, как говорят врачи, «держался очень хорошо». За все эти годы я
сблизился с ним и с его женой сильнее, чем с большинством других
пациентов; я преклонялся перед тем, как они справлялись с болезнью, и
перед тем, насколько практичными и решительными они оставались в
связанных с нею вопросах.
– Не думаю, что тут можно сделать хоть что-то еще, – сказала врач,
позвонившая мне, – но пациент просит, чтобы вы посмотрели снимки. Он
сильно в вас верит. Я уже показала их одному нейрохирургу, и тот
воспринял их без особого энтузиазма.
– Я улетаю из страны завтра утром на несколько дней, – ответил я. –
Пришлите мне снимки по электронной почте, и на следующей неделе я
гляну на них.
– Хорошо, так и сделаем. Спасибо.
Пошел снег. Когда я продолжил путь, в душе моей развернулась
мучительная внутренняя борьба. По счастливой случайности я проезжал
совсем рядом с больницей, в которую положили Дэвида, и мне не
пришлось бы делать большой крюк, чтобы повидать его.
– С другой стороны, я не хочу туда ехать, чтобы сказать, что он
умрет, – говорил я себе. – Я не хочу портить чудесные заграничные
выходные, которые собрался провести с женой.
В груди противно щемило.
– В конце концов, если бы я был при смерти, – убеждал я себя, – разве
мне не хотелось бы, чтобы хирург, в которого я так верил на протяжении
всех этих лет, пришел меня навестить?.. Но мне действительно не хочется
сообщать ему, что пришла пора умирать…
Раздраженный и колеблющийся, я все-таки повернул на следующем
съезде с автострады. Больница выросла передо мной, словно скала,
посреди огромной парковки. В ужасном расположении духа я двинулся по
бесконечному центральному коридору. Казалось, он тянется на мили и
мили вперед, хотя, вероятно, дело было в том, что я страшился разговора с
умирающим пациентом. В очередной раз я испытал лютую ненависть к
больницам, к их унылым, бесчеловечным зданиям, за стенами которых
разыгрывается столько трагедий.
По крайней мере лифт, в котором я поднимался на шестой этаж, не
сообщил о необходимости вымыть руки, как делали лифты в моей
больнице. Однако голос, предупреждающий об открытии и закрытии
дверей, казался мне еще противнее, чем обычно.
Наконец я добрался до отделения и обнаружил Дэвида у сестринского
поста: он стоял, окруженный медсестрами. Его слегка клонило в сторону
из-за слабости в левой половине тела, поэтому он нуждался в поддержке.
Врач, с которой я разговаривал по телефону, тоже оказалась
неподалеку. Она подошла ко мне.
– Все думают, что я волшебница! Только вам позвонила – и уже через
пятнадцать минут вы тут как тут!
Я направился к Дэвиду, который рассмеялся, удивившись и
обрадовавшись моему внезапному появлению.
– Опять вы! – воскликнул он.
– Да. Пойду гляну на снимки.
Меня подвели к ближайшему компьютеру.
Прежде мне не доводилось встречаться с врачом, которая наблюдала
Дэвида, хотя мы и переписывались по поводу его болезни. Я сразу понял,
что она очень приятный человек.
– Я наблюдаю всех пациентов с доброкачественными глиомами, –
сказала она, слегка поморщившись. – Куда проще иметь дело с
заболеваниями двигательных нейронов и рассеянным склерозом. Пациенты
с глиомами на ранних стадиях молоды, у многих маленькие дети, а все, что
я могу сказать, – это «иди и умри»… У меня дети того же возраста, что у
Дэвида, и ходят они в одну школу. Очень сложно держаться отстраненно и
не поддаваться эмоциям.
Я взглянул на снимок, появившийся на экране. На нем было видно, что
опухоль – теперь уже раковая – зарывалась в глубь мозга. Поскольку
опухоль находилась в правой части мозга, как и в случае с Хелен,
когнитивные функции Дэвида оставались по большей части нетронутыми.
– Что ж, я могу провести операцию, – начал я, – но вряд ли мы
выиграем много времени. Максимум – несколько месяцев. И это будет
продление смерти, а не жизни. Оставшееся время окажется отравлено
ложной надеждой, к тому же операция несет в себе определенный риск.
Дэвид всегда ясно давал мне понять, что хочет знать правду.
Я подумал о других пациентах, например о Хелен, которых при схожих
обстоятельствах все-таки оперировал, потому что они отказывались
взглянуть в лицо правде, и о том, как сильно потом сожалел о своем
выборе. Всегда невероятно сложно сообщать пациенту, что больше ничего
нельзя сделать, что не осталось ни малейшей надежды и что настала пора
покорно умереть. Кроме того, всегда опасаешься того, что можешь
оказаться не прав. А вдруг произойдет чудо и, может быть, все-таки стоит
прооперировать еще разок? Подобные размышления способны перерасти в
нечто вроде двойного психоза, когда ни врач, ни пациент не в силах
смириться с реальностью.
Пока я изучал снимки, Дэвида проводили в одиночную палату, в
которую его положили накануне. В больницу он попал без сознания и
наполовину парализованным, но изрядная порция стероидов временно
вернула его к жизни.
Я зашел в палату, где у кровати Дэвида стояли его жена и две
медсестры. Сгущались сумерки, и в помещении царил мрак, так как свет
еще не включили. Через окно можно было увидеть постепенно угасавший
день, больничную парковку, раскинувшуюся несколькими этажами ниже,
за ней ряд домов и деревьев, а также падавший на землю, но тут же
таявший снег.
Дэвид лежал на спине. Когда я вошел, он не без труда повернулся в
мою сторону. Я слегка нервничал.
– Я посмотрел снимки… И я всегда обещал вам, что буду честен.
Тут я обратил внимание, что Дэвид не смотрит на меня, и до меня
дошло, что я стою слева от него – именно эта сторона была поражена
опухолью. Он, вероятно, не мог меня видеть, поскольку правая часть мозга
больше не работала, так что я обошел кровать и, хрустнув суставами,
опустился на колени рядом с ним. Смотреть сверху вниз на своего
умирающего пациента было бы таким же примером бесчеловечности, как и
длинные больничные коридоры. Какое-то время мы смотрели друг другу в
глаза.
– Я могу снова провести операцию. – Я говорил медленно, буквально
выдавливая из себя каждое слово. – Но это даст вам еще один месяц – в
лучшем случае два… Я несколько раз оперировал людей в похожей
ситуации… Обычно потом я об этом сожалел.
Дэвид ответил так же медленно:
– Я понял, что все складывается не в лучшую сторону. Мне нужно
было… кое-что уладить, но теперь… все уже сделано…
За годы практики я усвоил: когда преподносишь плохие новости, лучше
говорить как можно меньше. Такие беседы в силу своей природы
протекают медленно и мучительно, так что мне неизменно приходится
бороться с желанием постоянно что-нибудь говорить, лишь бы заполнить
неловкую тишину. Надеюсь, сейчас я справляюсь с этим лучше, чем в
прошлом, но мне было чрезвычайно сложно соблюдать собственное
правило, когда Дэвид взглянул на меня. Я сказал, что, будь он членом моей
семьи, то я не пожелал бы ему больше никаких операций.
– Что ж, – заключил я, овладев собой, – полагаю, я продлил вам жизнь
на добрых несколько лет…
Раньше Дэвид участвовал в соревнованиях по бегу и велоспорту, и руки
у него были огромные, мускулистые. Пожимая его большую ладонь, я
чувствовал себя неловко.
– Для меня было честью лечить вас, – произнес я и, поднявшись на
ноги, добавил: – Это немного неуместно, но все, что я могу сказать, –
«Удачи!».
Я так и не смог произнести «до свидания», ведь мы оба понимали, что
видимся в последний раз.
Ко мне подошла жена Дэвида: глаза ее были полны слез. Крепко обняв
ее на несколько мгновений, я покинул палату.
Лечащий врач Дэвида вышла вслед за мной.
– Огромное вам спасибо, что приехали. Это все значительно упростит.
Мы отправим его домой и организуем паллиативный уход, – сказала она.
Я безнадежно всплеснул руками и пошел прочь пошатываясь, словно
был пьян – пьян от избытка эмоций.
– Я счастлив, – ответил я ей. – Хорошо, если можно так выразиться, что
мы поговорили.
«Удастся ли мне так же сохранить храбрость и достоинство, когда
настанет мое время?» – спрашивал я себя, выходя на мрачный асфальт
больничной парковки. Снег все еще падал, и я снова поймал себя на мысли
о том, до чего же я ненавижу больницы.
Я завел машину и тронулся с места, терзаемый противоречивыми
эмоциями. Вскоре я попал в пробку и принялся яростно проклинать
машины и людей, сидящих за рулем, словно они были хоть сколько-нибудь
виноваты в том, что хорошему, достойному человеку суждено умереть,
оставив жену вдовой, а детей – сиротами. Я кричал и плакал, бестолково
ударяя кулаком по рулю. Мне было стыдно, но не за то, что я не спас
Дэвиду жизнь: лучшего лечения он и пожелать не мог, – а за то, что
утратил профессиональную отрешенность. Собственные душевные
страдания казались мне пошлыми на фоне хладнокровия Дэвида и
мучений, которые перенесла его семья и которые я лишь бессильно
наблюдал со стороны.
|