***
Панафидин набил деньгами бумажник и отправился в «Шато‑де‑Флер», где случайно повстречал актрису Нинину‑Петипа, сказавшую ему, что она уезжает в Петербург.
– После меня остались головешки сгоревшего театра… А вы, Сережа, я вижу, печальный? С чего бы это?
Чужой женщине с чужой судьбой мичман выплакал свои обиды. Мария Мариусовна отнеслась к его рассказу спокойно:
– Вы, Сережа, еще ребенок, и вы не знаете, как умеют обижать… Это к вам еще не пришло! Конечно, я понимаю, офицера украшают ордена, как женщину репутация. Но я думаю, что ордена вашему брату заработать все‑таки легче, нежели женщинам сложить о себе хорошую репутацию… Не смотрите на меня с таким несчастным видом. Колесо фортуны кружится безостановочно, как в ярмарочной карусели. Вспомните‑ка лучше, что было писано на кольце царя Соломона: «И это пройдет…»
Панафидин в этот вечер решил выпить «как следует».
– Ван‑Сю! – подозвал он официанта. – Сегодня ты у меня не останешься без дела. Ну‑ка, начинай подавать с таким же успехом, с каким элеваторы подают снаряды к пушкам…
Пито было «как следует», и затем оказалось очень трудно реставрировать в памяти подробности. Он забыл ресторан с Ни‑ниной‑Петипа, забыл и Ван‑Сю, но помнил себя уже на улице. Улица была почему‑то очень смешная. И самым смешным на этой улице был, наверное, он сам. Потом словно из желтого тумана выплыла гигантская фигура матроса, и Панафидин узнал его:
– А‑а, опять ты… Никорай‑никорай‑никорай… Панафидин рухнул в объятия Николая Шаламова, и комендор подхватил его, как ребенка, почти нежно гудя над ним:
– Ваше благородие, да вы меня… да я за вас! Ей‑ей, и маменька наказывала, чтобы я… Держитесь крепше! На крейсер в самом лучшем виде… приходи, кума, любоваться!
Шаламов дотащил Панафидина до пристани, бережно, как драгоценную вазу, передал его на дежурный катер.
– Осторожнее, братцы, – внушал он гребцам. – Это золотой человек, только пить ишо не научился как следоваит…
У трапа «Рюрика» мичмана приняли фалрепные, они отнесли его «прах» до каюты, там вестовые уложили в постель:
– Ничего… С кем не бывает? Конешно, обидели человека. В самом деле, с этими орденами – только начни их собирать, так жизни не возрадуешься. Сколько из‑за них хороших людей пропало! У нас‑то еще ничего, ордена не шире блюдечка. А вот у шаха персидского, мне кум сказывал, есть такие – с тарелку! Ежели их все на себя навесить, так сразу горбатым станешь… Панафидин крепко спал. А на почте Владивостока его ждало письмо из Ревеля, где адмирал Зиновий Рожественский спешно формировал 2‑ю Тихоокеанскую эскадру.
***
Он проснулся в три часа ночи, догадываясь, что до койки добрался не сам и раздевали его чужие руки. С переборки каюты на мичмана сурово взирал Джузеппе Верди, которого многие принимали за писателя Тургенева, с другой фотографии смотрел профессор Вержбилович, играющий на виолончели, и когда‑то он был настолько добр, что внизу фотографии оставил трогательную надпись: «Моему ученику. С надеждой…»
Мичман добежал до раковины, его бурно вырвало.
– Какие тут надежды? Тьфу ты, господи…
«Рюрик» спал. Только из кают‑компании сочилась в офицерский коридор слабая полоска света да бренчала ложечка в стакане. Это баловался чайком старейший человек на крейсере – шкипер Анисимов в ранге титулярного советника.
Он угостил мичмана крепко заваренным чаем.
– Ну что, милый? Подгуляли вчера?
– Да. Ничего не помню.
– Бывает. Кто из нас с чертями дружбы не вел? Вот я, к примеру. Еще молодым матросом, в царствование Николая Первого, однажды так закрутил в Марселе, что тоже память отшибло. Очнулся уже на доске, а меня секут, а меня секут…
Панафидин «опохмелялся» чаем. Над головами собеседников покачивалась клетка со спящими птицами.
– Василий Федорович, сколько же вам лет?
– Семьдесят второй, а что?
– Да нет, ничего. Я так…
Конечно, странно было видеть за столом кают‑компании боевого крейсера ветхого титулярного советника, который выслужился из матросов и дождался уже правнуков.
– Василий Федорович, а служить вам не скушно?
– Тут за день так намордуешься с палубным хозяйством, что не знаешь потом, как ноги до койки дотянуть… До скуки ли? Одно плохо – бессонница. Николай Петрович Солуха давал мне какие‑то капельки, да все не спится…
От разговора людей потревожились в клетке птицы.
– Василий Федорович, можно спросить вас?
– Ради бога, о чем угодно.
– А вы не обидитесь на глупость вопроса?
– Что ж на глупость‑то обижаться? Спрашивайте.
– Мы люди… у нас долг, присяга, – сказал Панафидин. – Но, случись страшный бой в океане, вдали от берегов, наш крейсер затонет, а что же станется с нашими птичками?
Шкипер подсыпал в чай казенного сахарку.
– Клетку откроем, они и разлетятся.
– Куда?
– Это ихнее дело, мичман. Не наше, не человечье…
«Птицы разлетятся, а – мы? Куда денемся мы, люд и?»
Анисимов поднялся и оторвал листок календаря:
– Время‑то как летит, господи… не успеваешь опомниться. Давно ли во льдах стояли, а уже июнь… Ну ладно. Пойду. Может, и удастся вздремнуть до побудки. Душно что‑то!..
Итак, читатель, мы в грозовом июне 1904 года.
***
Золотой запас России в десять раз превышал японский, и Страна восходящего солнца всю войну тревожно озиралась по сторонам: кто бы ей одолжил? Если бы не щедрость банкиров Сити, придвинувших свою кормушку к самурайскому рылу, Япония не продержалась бы и полугода… К июню 1904 года валютный запас Токио был исчерпан, а пароход «Корея» американской компании «Пасифик Мэйль», таящий в себе миллионы долларов очередного займа, не шел на помощь, ибо американцы боялись фрахтов «на тот свет». Людские ресурсы Японии тоже подходили к концу: в армию рекрутировали молодежь призыва 1906 года, под знамена истрепанных дивизий Куроки, Ноги и Ояма возвращали пожилых солдат запаса. Все труднее стало поднимать солдат в атаки. Случаи неповиновения участились, а за это тюрьма, да еще какая! Порою на фронте творились странные дела: из японских окопов слышались призывы по‑русски:
– Идите скорее… офицеры ушли! Нас мало…
Иногда японец бросал свою «арисаку» с патронами:
– Вот и все! Я никогда не хотел воевать с вами…
Эти настроения подкреплялись рукопожатием, которым на Международном конгрессе Второго Интернационала обменялись два человека: Сен Катаяма, представлявший рабочий класс Японии, и Плеханов, представитель русского пролетариата… В Токио предчуяли кризис (военный, финансовый, политический), а может быть, даже и полное поражение. Летом Япония уже начала зондировать почву для заключения мира. Через побочные каналы дипломатии, текущие близ главного русла международной политики, нашему министру Витте было предложено встретиться где‑либо на европейском курорте с японскими представителями и начать переговоры о мире еще до… падения Порт‑Артура! При этом японские дипломаты угрожали, что потом условия переговоров будут иные, более жесткие, более оскорбительные для чести Российской империи.
Именно в июне подняла шум японская пресса: «Нельзя не восхищаться подвигами русских моряков! – писали в газетах Токио. – Особенно превосходно поступила эскадра (отряд, скажем точнее) владивостокских крейсеров с нашими транспортами, дав полную возможность спасения невоюющим людям, тогда как она (эскадра) имела полное право пустить на дно все наши корабли с военным флагом на мачтах…» На последний визит крейсеров Безобразова к Цусиме, на их беспримерный отход без потерь к Владивостоку газеты Токио отвечали упреками лично Камимуре: «Какая низкая комедия! Офицеры в портах уже заготовили шампанское в уверенности, что Камимура победит. Но шампанское осталось нераскупоренным… Мы от имени всего японского народа требуем, чтобы правительство сделало самое серьезное замечание эскадре Камимуры!»
19 июня на улице Токио, где стоял дом Камимуры и где проживала его семья, с утра стала собираться возбужденная толпа, выкрикивая угрозы по адресу адмирала:
– Смерть ему! Смерть и нищета его семейству…
Своими одеждами и манерами эти озлобленные люди с жилистыми кулаками никак не напоминали выходцев из простонародья. Нет! Толпа состояла из деловых людей Японии, вышедших на улицу из контор банков, из дирекций фирм, из тайных подвалов финансовой мафии. Для них (именно для них!) русские крейсера Владивостока, без страха рассекавшие японские коммуникации, стали главной причиною их банкротства…
В стране уже кончался хлопок.
Заем в валюте задерживался.
Грузы военного сырья застряли в портах.
Корабли загасили пламя в топках котлов.
Заводам Японии угрожал застой.
Страховка за грузы удвоилась, даже утроилась…
– Во всем этом, – кричали деловые люди, – повинен жалкий и трусливый адмирал Камимура… Смерть ему! Пусть он закончит свою жизнь на коленях, стоя на красной циновке…
Полиция не вмешивалась. Под градом камней вылетали стекла из окон. Рухнули с петель хрупкие двери. Несчастная жена адмирала, схватив детей, спасалась бегством. Подожженный с четырех сторон, дом Камимуры жарко пылал. Токийская биржа расплатилась с адмиралом за русские крейсера…
…Вот и вечер. Камимура послушал, как внутренние отсеки его флагмана «Идзумо» наполняются храпением матросов. Где‑то на шкафуте крейсера еще хрюкали отощавшие свиньи, которых давно пора зарезать, чтобы доставить радость командам. Ветер раздувал над открытым иллюминатором желтые занавески. Выслушав доклад флаг‑офицера, Камимура сказал:
– Я лягу спать. Разбудите меня ровно в полночь.
Короткого сна хватило, и голова работала ясно.
Адмирал снял мундир и накинул на себя кимоно.
Тихо опустился на красную циновку. Колени скрипнули, как шарниры старой машины, давно не ведавшей смазки. Пальцем он опробовал остроту лезвия кинжала.
Потом, обнажив живот, Камимура мысленно провел на своем чреве те линии, которые способны решить все.
Сначала кинжал войдет в левый бок. Затем его надо резко перебросить вправо примерно на 5 сантиметров ниже пупка.
Где‑то именно здесь затаилась его душа.
Но это еще не все. Решительным движением по вертикали кинжал рассудит вопрос о крейсерах‑невидимках…
Аквариум, где раньше жил печелийский пленник, был пуст, а от дома адмирала осталось позорное пепелище…
Кинжал, звеня, вдруг отлетел в угол салона.
– Нет! Нет! Нет! – четко произнес адмирал, поднимаясь с красной циновки, снова скрипя суставами. – Бывает, что даже обезьяна падает с дерева. Но, упав на землю, она опять вспрыгивает на дерево – еще выше, еще смелее…
Камимура завел граммофон, поставив на диск лондонскую пластинку. Далекие голоса иного мира ободрили его:
Загрустили вы опять, не огорчайтесь.
Улыбайтесь, улыбайтесь, улыбайтесь…
Камимура улыбался, улыбался, улыбался!
***
С берега возвратился иеромонах Конечников.
– Такая жарища в городе, – говорил он Панафидину, – мне, якуту, просто дышать нечем.
– Наверное, были в институте, отец Алексей?
– Да нет, на почтамте. Вот, кстати, и письмо для вас прихватил. Читайте. Штамп‑то, я гляжу, ревельский…
Мичману писал из Ревеля его дальний родственник, командир миноносца «Громкий», капитан 2‑го ранга Керн, которого Панафидин с детства привык называть «дядя Жорж». Керн сообщал, что весною ему довелось побывать в тверском захолустье, в панафидинских Малинниках, когда‑то принадлежавших Прасковье Осиновой, урожденной Вындомской; сюда, в Малинники, из соседнего Михайловского наезжал гостить Пушкин… Кавторанг Керн сообщал из Ревеля: «Я это все пишу, Сереженька, чтобы после войны ты навестил Малинники и свое Курово‑Покровское, навел бы порядок в бумагах своих пращуров. Там есть что спасать от мышей и пожаров. „Панафидинский летописец“, в котором представлены твои предки с 1734 года, я видел в руках дяди Миши уже обгорелым по краям, сильно истрепанным. Жаль, если все пропадет. Как ни скромничай, но все‑таки именно мы, Керны, Вульфы и Панафидины, со временем должны привлечь внимание будущих историков, ибо за могилами наших прадедов, за кустами сирени наших обнищавших усадеб еще долго будет сверкать белозубая улыбка молодого Пушкина…» В конце письма «дядя Жорж» выражал надежду, что скоро обнимет его во Владивостоке: «Обогнем эскадрою этот шарик, прорвемся с боем у Цусимы, и заранее приглашаю тебя в ресторан на Светланской».
Панафидин показал это письмо Плазовскому:
– Сидя здесь, что я могу сделать? Напишу дяде Мише в Малинники, чтобы передал наш «Панафидинский летописец» в Русское генеалогическое общество. Они там свой журнал издают, пусть напечатают… Как ты думаешь, Данечка?
Плазовский советовал «смотреть в корень»:
– Ну что там генеалогия? Наука для узкого круга рафинированных гурманов, которые уже облопались историей. Лучше передать пушкинистам. Хотя бы такому знатоку Пушкина, как Модзалевский, вот и пусть он там ковыряется… Я слышал, ты вчера опять чего‑то пиликал на своем «гварнери»?
– Пробовал. Плохо. Отвык. Огрубел.
Плазовский нервно поигрывал шнурком пенсне, как балованная женщина играет на груди ниткой драгоценного жемчуга.
– Сережа, ты способен верно оценивать события?
– Ну?
– Я ведь, ты знаешь, не каперанг Стемман, который открыл для себя Вагнера или Чайковского из хрипящей трубы граммофона. Но все‑таки я, твой кузен, хочу дать родственный совет.
– Ну?
– Оставь виолончель на берегу.
– Почему?
– Сам не маленький, нетрудно и догадаться, чем эта возня с крейсерами Камимуры для нас может закончиться.
– Чем?
– Дурак! Когда‑нибудь врежут «Рюрику» под ватерлинию… вот тогда и заиграешь на виолончели нечто бравурное.
Сергей Николаевич подумал. И даже обозлился:
– Нет! Если что и случится, так будет хоть кого обнять на прощание. Вот обниму «гварнери» – и прощай, музыка. Да и стоит ли бить по отсекам «водяную тревогу» раньше времени? Не забывай, что все русские люди неисправимые фаталисты. Из всех худших вариантов мы надеемся, что нам выпадет самый лучший… Спокойной ночи, Даня.
«Рюрик» качнула волна. Он вздрогнул, словно человек в дремоте, жалобно звякнули в его клюзах якорные цепи, на которых с вечера устроились ночевать громадные крабы. «Рюрик» снова притих, будто засыпая. В его железных артериях тихо пульсировала остывающая кровь технических масел и пара. Крейсер спал. И спали люди этого крейсера…
Часть вторая. Клещи
Владивосток, истомленный жарищей, жил обыденной тыловой жизнью. Обыватели постепенно привыкли к мысли, что война бушует где‑то далеко, их она не коснется. Все так же катили на дутых шинах извозчики, дерущие по червонцу «из конца в конец», на улицах бойко торговали цветами и мороженым, дамы выписывали туалеты из Парижа, богачи вылакали в «Шато‑де‑Флер» все шампанское и перешли на «Абрау‑Дюрсо». В китайских лавчонках на Семеновском рынке шевелились, как черви, трепанги, похожие на ожившие вдруг сигары, в фешенебельных магазинах не переводились товары из Шанхая и Гонконга, китайские купцы убеждали покупателей не скупиться:
– Моя товала плодавай далом… осень десево!
«Вестник Владивостока» скорбел о падении нравственности почтенных отцов семейств, которые в дни войны обрели «вторую молодость», а нашествие столичных этуалей дурно влияло на юных гимназисток. Под заглавием «Человек‑молния» газеты оповещали о том, что владелец женского хора, некто Пузырев, бежал из Владивостока, похитив кассу, многие из его хористок остались на бобах, на зато в «интересном положении»…
Жарко, душно. Окна в городе отворены настежь…
Духовые оркестры напоминали о войне песней о «Варяге», уже тогда ставшей народной. В руках матросов яростно ухали сверкающие трубы геликонов, бились, звеня, шипящие медью тарелки, а барабаны выстукивали тревожную дробь:
Прощайте, товарищи, с богом, ура!
Кипящее море под нами!
Не думали мы еще с вами вчера,
Что нынче умрем под волнами…
Летом без лишней шумихи началась секретная операция вспомогательных крейсеров Добровольного флота России, чтобы помочь своим дальневосточным собратьям.
Англия сверхбдительно сторожила проливы мира, тряслась над своим Гибралтаром, не позволяла туркам пропускать через Босфор и Дарданеллы боевые суда Черноморского флота. Однако наши «Смоленск» и «Петербург» миновали турецкие проливы под коммерческим флагом, а в Красном море они подняли боевые стяги, укрепив на палубах пушки, до этого спрятанные в трюмах. 1 июля они арестовали британский сухогруз «Малакка», доставлявший в Японию ценный стратегический груз – взрывчатые вещества, листы броневой стали и прочее. Арестовав еще три английских корабля, «добровольцы» отправили их в русские порты. Никто еще не предвидел последствий этой войны рейдеров, которую столь отважно объявила Россия…
Телеграфные кабели агентства Рейтер, опутавшие мир, казалось, скоро лопнут от обилия информации, которая с берегов Тихого океана извергалась на головы читателей, как нечистоты из труб канализации. Лондон был главным цензором Европы: именно там кастрировали правду о событиях в мире, отсекая в телеграммах справедливое о России, подчеркивая все порочащее Россию, почему в других государствах, черпавших информацию агентства Рейтер, отношение к русскому народу становилось все хуже и хуже, а отношение к японцам улучшалось.
Широкой публике еще не было тогда известно, что Альфред фон Шлиффен, начальник германского генштаба, советовал кайзеру использовать трудности России на Дальнем Востоке, чтобы обрушиться на нее с запада всеми силами. Именно эта угроза со стороны Германии и Австрии не позволяла России снять со своих западных рубежей регулярные, отлично оснащенные дивизии. Петербург не стронул из городских казарм и свою железную, непобедимую гвардию, способную быстро и решительно изменить весь ход войны.
Куропаткин, сидя под иконами, постоянно требовал подкреплений, и скоро его армия стала ничуть не меньше японской. Армия в Маньчжурии росла, росла и росла, а Куропаткин все пятился, пятился, пятился («Трезвый взгляд на вещи!»)…
– Чем дальше углубятся японцы в Маньчжурию, – доказывал он недоказуемое, – тем лучше для нас. Я считаю, что нам можно отступать и далее, вплоть до Харбина, чтобы от Харбина нанести японцам удар сокрушающей силы. К сожалению, Генштаб не поддержал моего мнения…
Понятно, почему не поддержал: не такие уж там наивные сидели! Куропаткин не столько жаждал победы над врагом, сколько страшился поражения. Кажется, он забыл завет Скобелева, своего учителя: «Если очень боишься быть побежденным, тебе никогда не бывать в победителях…» Куропаткин не умел воевать всем фронтом, он воевал отдельными отрядами. При этом совершал хитрые маневры, но не войсками, а канцелярскими бумагами. Советский историк А. И. Сорокин писал: «От начальства Куропаткин защищался пером. Как опытный бюрократ, он очень складно писал, умел пустить пыль в глаза, черное превращал в белое». Куропаткин не только щеголял пером, он фальсифицировал военное положение (свое и противника), говоря попросту – врал, и своим враньем вводил Петербург и Генштаб в заблуждение. Свои неудачи он оправдывал отменой телесных наказаний в войсках: «Вот если бы секли наших ванек‑встанек, как раньше, глядишь, и давно бы подписали мир в Токио…» Подпольная пресса оповещала россиян:
Куропаткину обидно,
Что не страшен он врагам.
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
А Ояма наступает
Ночью и при свете дня.
Посмотри, вон‑вон играет,
Дует, плюет на меня…
Стратегия постоянного отступления тоже никак не устраивала царизм! Наместник Алексеев (по словам того же А. И. Сорокина) «рекомендовал, советовал, обращал внимание в отношении боевого использования войск; сам же Куропаткин, не будучи в состоянии разобраться в происходящем, упрямо осуществлял свой план – отступать во что бы то ни стало, увлекая японцев в глубь Маньчжурии». Указания наместника Куропаткин попросту игнорировал. Но, отступая, он отрывал армию все дальше от флота, обрекая Порт‑Артур на явное поражение.
Алексеев совершил немало ошибок. Но еще никто не осудил его за пассивность, от пораженческих настроений он был далек. Сидя в Мукдене, адмирал из своего дворца доказывал Куропаткину прописные военные истины. Он вернее и грамотнее оценивал взаимосвязь флота с армией. Наместник изо всех сил «выталкивал» и эскадру Витгефта из Порт‑Артура, хотя он, как адмирал, понимал последствия этого риска.
– Допустим, – рассуждал наместник, – в открытом бою с Того наша эскадра потеряет один‑два броненосца. Их материальная ценность ничтожна по сравнению с конечным результатом войны. Когда мы переместим эскадру Витгефта во Владивосток, у нас не будет Порт‑Артурской эскадры, как не будет и отряда владивостокских крейсеров. Зато у нас появится Тихоокеанский флот! В этом случае наш противник будет поставлен перед новой для него стратегией на море, и эта новая стратегия с новой дислокацией флота спутает его коварные планы… Это хорошо понимает адмирал Того, держащий Витгефта взаперти, но этого не желает понять адмирал Витгефт, несогласный вылезать из своего гальюна. Наш флот попал в японские клещи, и эти клещи надобно разорвать. Чем скорее, тем лучше для нас… Что, я сказал непонятно?
Достарыңызбен бөлісу: |