«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя
певцов и певиц и услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия
».
И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме, и
мудрость моя пребыла со мною...
И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился
я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!..
Всему и всем – одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому
и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и
грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов
человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к
умершим.
Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше,
нежели мертвому льву.
Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому
что и память о них предана забвению.
И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезла, и нет им более доли вовеки ни
в чем, что делается под солнцем».
– Так-то, Хэмп, – сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. – Мудрец,
который царил над народом Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня
пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? «Все – суета и томление духа, и нет от
них пользы под солнцем!», «Всему и всем – одно» – глупому и умному, чистому и
нечистому, грешнику и святому. Эта участь – смерть, и она зло, по его словам. Этот мудрец
любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «... так как и псу живому лучше,
нежели мертвому льву». Он предпочитал суету сует тишине и неподвижности могилы. Так
же и я. Ползать по земле – это свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как прах или
камень, – об этом гнусно и подумать. Это противоречит жизни во мне, сама сущность
которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна
неудовлетворенности, но еще меньше может удовлетворить нас мысль о предстоящей
смерти.
– Вам еще хуже, чем Омару Хайаму, – заметил я. – Он по крайней мере после обычных
сомнений юности нашел какое-то удовлетворение и сделал свой материализм источником
радости.
– Кто это – Омар Хайам? – спросил Волк Ларсен, и ни в этот день, ни в следующие я
уже не работал.
В своем беспорядочном чтении Ларсену не довелось напасть на «Рубайат», и теперь это
было для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память и без труда
припомнил остальные. Часами обсуждали мы отдельные четверостишия, и он усматривал в
них проявления скорбного и мятежного духа, у который сам я совершенно не мог уловить.
Возможно, что я вносил в мою декламацию несвойственную этим стихам жизнерадостность,
а он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении,
вкладывал в них страстность и тревогу, убеждавшие слушателя.
Меня интересовало, какое четверостишие понравится ему больше других, и я не был
удивлен, когда он остановил свой выбор на том, где отразилось случайное раздражение
поэта, шедшее вразрез с его спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь:
Влетел вопрос: «Зачем на свете ты?»
За ним другой: «К чему твои мечты?»
О, дайте мне запретного вина –
Забыть назойливость их суеты!
– Замечательно! – воскликнул Волк Ларсен. – Замечательно! Этим сказано все.
Назойливость! Он не мог употребить лучшего слова.
Напрасно я отрицал и протестовал. Он подавил меня своими аргументами.
– Жизнь, по своей природе, не может быть иной. Жизнь, предвидя свой конец, всегда
восстает. Она не может иначе. Библейский мудрец нашел, что жизнь и дела житейские –
суета сует, сплошное зло. Но смерть, прекращение суеты, он находил еще большим злом. От
стиха к стиху он скорбит, оплакивает участь, которая одинаково ожидает всех. Так же
смотрит на это и Омар Хайам, и я, и вы, даже вы – ведь возмутились же вы против смерти,
когда кок начал точить на вас нож. Вы боялись умереть. Жизнь внутри вас, которая
составляет вас и которая больше вас, не желала умирать. Вы толковали мне об инстинкте
бессмертия. А я говорю об инстинкте жизни, которая хочет жить, и, когда ей грозит смерть,
инстинкт жизни побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Он победил и в вас
– вы не станете этого отрицать, – победил, когда какой-то сумасшедший кок стал точить на
вас нож.
Вы и теперь боитесь кока. И этого вы тоже не станете отрицать. Если я схвачу вас за
горло, вот так, – рука его внезапно сжала мне горло, и дыхание мое прервалось, – и начну
выжимать из вас жизнь, вот так, вот так! – то ваш инстинкт бессмертия съежится, а инстинкт
жизни вспыхнет и вы будете бороться, чтобы спастись.
Ну что! Я читаю страх смерти в ваших глазах. Вы бьете руками по воздуху. В борьбе за
жизнь вы напрягаете все ваши жалкие силенки. Вы вцепились в мою руку, а для меня это то
же самое, как если бы на нее села бабочка. Ваша грудь судорожно вздымается, язык
высунулся наружу, лицо побагровело, глаза мутнеют... «Жить! Жить! Жить!» – вопите вы. И
вы хотите жить здесь и сейчас, а не потом. Теперь вы уже сомневаетесь в своем бессмертии?
Вот как! Вы уже не уверены в нем. Вы не хотите рисковать. Только эта жизнь, в которой вы
уверены, реальна. А в глазах у вас все темнеет и темнеет. Это мрак смерти, прекращение
бытия, ощущений, дыхания. Он сгущается вокруг, надвигается на вас, стеной вырастает
кругом. Ваши глаза остановились, они остекленели. Мой голос доносится к вам слабо, будто
издалека. Вы не видите моего лица. И все-таки вы барахтаетесь в моей руке. Вы брыкаетесь.
Извиваетесь ужом. Ваша грудь содрогается, вы задыхаетесь. Жить! Жить! Жить!..
Больше я ничего не слышал. Сознание вытеснил мрак, который он так живо описал.
Очнулся я на полу. Ларсен курил сигару, задумчиво глядя на меня, с уже знакомым мне
огоньком любопытства в глазах.
– Ну что, убедил я вас? – спросил он. – Нате, выпейте вот это. Я хочу спросить вас кое
о чем.
Я отрицательно помотал головой, не поднимая ее с пола.
– Ваши доводы слишком... сильны, – с трудом пробормотал я, так как мне было больно
говорить.
– Через полчаса все пройдет, – успокоил он меня. – Обещаю в дальнейшем
воздерживаться от практических экспериментов. Теперь вставайте. Садитесь на стул.
И так как я был игрушкой в руках этого чудовища, беседа об Омаре Хайаме и
Экклезиасте возобновилась, и мы засиделись до глубокой ночи.
Достарыңызбен бөлісу: |