II
«Что бы они без меня делали?» Намазывая толстым слоем плавленого сыра кусочек хрустящего белого хлеба, Фиби Милбэнк, совладелица студии «Дэзл» и одновременно агент‑представитель Джез Килкуллен, Мэла Ботвиника и Пита ди Констанзы, уже не в первый раз задавала себе этот ставший привычным вопрос. И тут же перед ее мысленным взором вставал образ эдакой старорежимной английской няни, в строгом платье и накрахмаленном белом переднике, толкающей перед собой большую, сияющую, словно новенький «Роллс‑Ройс», синюю коляску. Нет, три коляски. Подходя к перекрестку, она делает полисмену небрежный жест рукой, и тот, исполненный уважения, немедленно берет под козырек и взмахом жезла заставляет остановиться вереницу нетерпеливых, вечно куда‑то спешащих автомобилей, пока она, Фиби Милбэнк, с достоинством и без излишней суеты переходит на другую сторону и вкатывает на тротуар свои бесценные коляски, где под заботливо опущенными козырьками с фамильной монограммой, безмятежно агукая, пускают счастливые пузыри ее подопечные.
Обладавшая исключительно критическим складом ума и начисто лишенная даже малейшего намека на какой бы то ни было комплекс неполноценности, Фиби была твердо убеждена, что, оставь она своих фотографов без присмотра, они давно бы уже пошли по миру. Она была их всезнающим проводником в этих рыкающих, кишащих хищниками джунглях, которые представляет собой коварный и сложный мир рекламы и обманчиво ярких журналов, предлагающих фотографии на продажу. Стоит ей покинуть их, никто и гроша ломаного не даст за их высокое творчество: эти люди абсолютно беспомощны и безнадежно неспособны вести собственные дела, они как дети, мечущиеся в горящем доме, которые только и ждут, когда же, наконец, придет пожарный и спасет их. А ситуация была именно такой, и она приложит все силы, чтобы она такой и осталась.
Такими вот приятными мыслями была занята Фиби, сидя за столом и наслаждаясь специально отведенным для медитации временем, прежде чем начать ежемесячное собрание партнеров «Дэзл», обычно проходящее в субботу утром. Эти десять минут перед собранием святы и неприкосновенны. За это время она приводила себя в нужное состояние, после чего была готова взяться за решение любых проблем, которые могли возникнуть по ходу дела.
Поднявшись из‑за стола, Фиби энергичной походкой прошлась по комнате, расставляя низкие стулья типа шезлонгов, благодаря им она могла, сидя на своем высоком стуле с прямой спинкой, смотреть на всех из‑за стола сверху вниз. Ибо сама Фиби была исключительно миниатюрным созданием с буравящим взглядом хваткого дельца и кукольной головкой, увенчанной копной ярко‑желтых волос, по последней моде и за большие деньги уложенных в художественном беспорядке, беспорядке ровно до той степени, чтобы ее нельзя было назвать лохматой.
Созданный ею собственный микромир вполне отвечал ее представлениям о жизни. Ее волосы были идеальны. Живое, умное лицо, скрывавшее изощренность мыслей, было идеальным. Поджарое тело также приближалось к идеалу, о котором может только мечтать любое существо женского пола двадцатого века, родившееся в Калифорнии. Под тонким свитером отчетливо просматривались все до единого позвонки, а тазовые кости острыми уголками выпирали под трикотажем короткой юбки, и ни один из пищевых продуктов не мог прибавить к этой структуре ни грамма. В свои тридцать восемь она знала, что с первого взгляда ее можно принять за лидера группы поддержки на студенческом спортивном матче.
Выбрав из кучки лежащих на тарелке булочек еще одну, ту, что помягче, Фиби принялась намазывать ее еще более толстым слоем мягкого плавленого сыра, на этот раз с чесночной приправой. Я, слава богу, совсем не размазня, размышляла она. Таким и должен быть каждый представитель фотографа. Ее собственный статус, подобно инструктору, готовящему лошадей к выездке, определялся вверенной ей и ею же подобранной конюшней.
Несмотря на присущее ей чувство собственного достоинства, Фиби была лишена необоснованного самомнения. Она исключительно четко знала цену себе и другим. Трое ее подопечных были самыми лучшими и модными в городе, каждый из них номер один в своей области. Но без нее им бы никогда не добиться такого рейтинга. Конечно, без них и у нее не было бы такого положения, как сейчас. Но это уже к делу не относится. Если не Джез, Мэл и Пит, то на их месте были бы другие.
Фиби взглянула на часы: через пять минут начнется собрание. Еще есть время, чтобы в очередной раз оценить свои позиции, как она с удовольствием делала это каждый месяц, оценить позиции и убедиться, что ничто не угрожает ей в этом стремительно растущем бизнесе, в котором все так быстро меняется.
Каждый из ее партнеров был уже «кошкой, которая гуляет сама по себе», каждый – дьявол во плоти, когда дело касалось искусства фотографии, и каждый – а это было самое главное – уже давно перешагнул «предел прочности».
Что касается Фиби, то именно слово «прочность» было для нее единственно значимым в современном бизнесе фотографии. Любой фотограф, имеющий приличный портфель заказов, мог чувствовать себя прочно, но избранных отличает постоянное стремление перейти эту границу, углубиться в неизведанную территорию и действовать по своим законам, не претендуя на художественность и изысканность и не утруждая себя туманными объяснениями с заказчиком. И когда эти избранные выходят за пределы прочности, разве не обращаются они всегда к ней, к своему представителю, чтобы она хоть на время вернула им чувство реальности и уберегла от гибели, которой они так боятся?
Разве могли бы они позволить себе свои неоднозначные шедевры, не будучи уверенными, что она скажет свое «да»?
И дело тут не в технике, бог не даст соврать. Двести фотографов имеют технику, и еще двести имеют вкус. Миллионы фотографов, даже непрофессионалы, могут делать симпатичные фотографии. А ее подопечные? Все самые престижные заказчики и заведующие художественными отделами могут безошибочно определить работу каждого из них. Камера в их руках была тем же, чем холст и кисть для истинного и неподражаемого художника.
Фиби пришла к выводу, что дело тут в двух вещах: особом видении и знании искусства освещения. Даже самое блестящее понимание, как направить свет на объект, – неважно, простой ли это болт или сама Мишель Пфайффер, – не даст желаемого результата, если нет видения. Равно как и бесполезно иметь это видение, не владея в совершенстве почти безграничными возможностями освещения.
И было еще третье, чему ни она, ни они не могли дать точного определения. Некоторые называли это третье банальным словом «оригинальность», но для Фиби понятие этого третьего выражалось словом «неистовство». Именно это делало Джез, Мэла и Пита самыми лучшими. Сегодня было уже слишком много просто хороших, способных фотографов‑профессионалов. И если всякий раз фотограф хотел, нет, не просто хотел, а отчаянно стремился выйти за пределы мыслимых возможностей пленки, то только в этом случае он или она имели право на высшие гонорары. Фиби считала, надо отдать ей должное, что у Мэл, Пита и Джез были равные им конкуренты, но выше их не было никого. И само собой разумеется, что эти несколько равных имели представителя такого же класса, как она, а таких, в свою очередь, во всей Калифорнии насчитывалось только трое.
Еще каких‑нибудь пятнадцать лет назад, как вполне здраво рассуждала Фиби, ни один потенциальный представитель не смог бы найти в Лос‑Анджелесе таких фотографов, и она радовалась, но отнюдь не удивлялась, что родилась в идеальное для этого время и в идеальном месте.
Раньше почти все фотографы высшего класса жили и работали в Нью‑Йорке, но такое положение изменилось очень быстро, особенно в области фотографии пищевых продуктов, автомобилей и портретов знаменитостей. Большинство фототалантов теперь сконцентрировалось в Лос‑Анджелесе. А она оказалась здесь с самого начала.
Двенадцать лет назад, когда ей только исполнилось двадцать шесть, Фиби работала ассистентом у Эвана Джонса, фотопортретиста, обеспечивающего себе приличный доход тем, что он делал фотографии, льстившие самолюбию богатых женщин, которые те с удовольствием дарили своим мужьям на Рождество.
Истинная гениальность Эвана Джонса состояла в ретуши. Он никогда не показывал своим клиентам только что отпечатанные «контрольки». Он сам делал первоначальный жесткий отбор, оставляя только самые лучшие снимки. Затем с помощью тонкой кисточки проделывал исключительно искусную работу, искусную настолько, что невозможно было определить, что он уже приложил к фотографии руку, и только потом, как бы еще до ретуши, показывал снимки клиенту. И лишь после того, как польщенный заказчик отбирал понравившийся кадр, он по‑настоящему принимался работать своей кисточкой, убирая или добавляя отдельные штрихи: ресницы становились длиннее, а вены на руках – невидимыми, в глазах появлялся блеск, ноздри приобретали более тонкий абрис, губы выглядели полнее, подбородок изящнее, шея идеальной.
Несмотря на свой ум и доброту, Эван был никудышным бизнесменом. Бухгалтерские книги велись неаккуратно, но хуже всего – он не имел ни малейшего понятия, сколько в действительности стоит его работа. И в один прекрасный день Фиби, которая очень быстро поняла, что не обладает ни талантом, ни терпением для того, чтобы со временем стать выдающимся фотографом, просто взяла офис Эвана в свои умелые руки и начала заправлять его делами.
Буквально в одночасье составила список клиенток и обзвонила их всех, напомнив, что их прежние фотографии уже устарели. Не ставя в известность Эвана, она удвоила цену, зная, что клиентки согласятся без единого слова, поскольку понимают, что его работа стоит большего. Сестра Фиби работала менеджером в офисе одного из самых престижных хирургов‑косметологов Голливуда и, занимая влиятельное положение в кругах менеджерской мафии, обеспечивала неиссякаемый приток клиенток, нуждающихся в новых фотографиях взамен тех, на которых они выглядели старше.
Через полгода у Эвана уже образовался длинный список жаждущих получить фотопортрет, и тогда Фиби утроила цены, оставляя себе за услуги общепринятые двадцать пять процентов от суммы доходов Эвана.
Теперь она смело могла внедрять Эвана в киноиндустрию. Она сделала специальные буклеты, включив в них самые лучшие фотопортреты, и развезла их по офисам буквально всех издателей, бизнес‑менеджеров, художников‑гримеров и парикмахеров Голливуда. Цены при этом возросли вчетверо.
Актрисы, достигшие того возраста, когда он уменьшается год от года, начали обращать внимание на фотопортреты Эвана, и уже через несколько месяцев он стал самым популярным фотографом среди вечной и неиссякающей категории женщин, которым «за двадцать». Его фотографии появились в журналах, и не только в статьях, но и на обложках: так хотели его клиентки. Никогда еще столь великое множество женщин не выглядело так прекрасно, а вскоре и мужчины‑актеры дружно влились в их ряды. Фиби купила себе двухдверный «Мерседес‑560» ярко‑желтого цвета – под цвет волос.
Как только Эван твердо встал на ноги, Фиби потеряла к нему всякий интерес. Это был его предел, и, являясь его представителем, она волей‑неволей устанавливала предел и своему заработку. У Эвана не было никакого желания вносить какие‑либо изменения в сложившийся статус‑кво, а Фиби увлекало лишь новое и неизведанное. В 1980 году она подыскала ему нового представителя, а сама, открыв собственный маленький офис, принялась за исследование заказчиков рекламы для американских журналов.
Анализ показал, что спрос на рекламу пищевых продуктов гораздо выше, чем на косметику. Затем шли автомобили. Куда бы она ни бросала свой цепкий взгляд, она повсюду натыкалась на рекламу автомобилей. Став настоящим экспертом в определении сравнительных достоинств фотографов, специализирующихся на рекламе пищевых продуктов и автомобилей, Фиби выбрала Мэла Ботвиника и Пита ди Констанзу, твердо решив представлять их интересы именно в этих областях.
Она быстро прибрала к рукам обоих, установив себе гонорар в размере одной трети от доходов каждого. Чем больше она для них делала, тем больше они в ней нуждались. Чем охотнее она протягивала им свою руку, тем крепче они хватались за нее.
Не будь у них столь расчетливого и рачительного менеджера, они и мечтать бы не смели о таких деньгах, которые с ее приходом потекли к ним. Если вдруг появлялась работа, которая действительно вызывала у них интерес, они начинали нервничать и волноваться, опасаясь, что ее перехватит кто‑то другой. В такие моменты они были готовы снизить собственные установленные расценки.
Прекрасная возможность, говорила себе Фиби, довольно улыбаясь. Всеми правдами и неправдами она держала цены на высоком уровне, отказываясь от любых менее выгодных предложений, даже если Мэлу и Питу приходилось посидеть сложа руки денек‑другой. С того момента, как она взяла их под свое крыло, их доходы стабильно и неуклонно пошли вверх, и теперь они прочно держали большую часть бизнеса. Пит зарабатывал более миллиона долларов в год, Мэл – почти столько же.
Среди троих ее подопечных Джез Килкуллен была единственной знаменитостью, поскольку много снимала для журнальных статей и ставила свою фамилию под фотографиями. Такая работа оплачивалась существенно ниже, нежели в рекламном бизнесе, и ее годовой заработок составлял около четырехсот тысяч долларов. Тем не менее ее потенциал был поистине безграничен, особенно в области рекламы косметики. Ах, если бы существовали две Джез: одна беспрекословно снимала бы красоток для основных рекламодателей косметической продукции, а вторая пусть в свое удовольствие снимает для журналов манекенщиц, демонстрирующих модели модной одежды. Но, к сожалению, была только одна Джез, которая упрямо работала для журналов, потому что предпочитала свободу.
Джез в определенном смысле представляла собой другой тип «кошки, которая гуляет сама по себе», нежели Мэл, выполнявший для журналов только ту работу, которую предлагала ему Фиби, и нежели Пит, снимавший только рекламу. Джез более всех имела склонность к независимости – качеству, которое ненавидела Фиби.
Да, черт бы побрал ее независимость, это все ее гены, ее происхождение, думала Фиби, испытывая обычное в таких случаях чувство досады и раздражения. Майк Килкуллен, отец Джез, был владельцем последнего огромного скотоводческого ранчо в окрестностях между Лос‑Анджелесом и Сан‑Диего. Шестьдесят четыре тысячи акров нетронутой, невозделанной территории составляли фамильную империю, принадлежащую семье еще со времен испанских земельных грантов. Джез – коренная калифорнийка в восьмом поколении, в жилах которой течет кровь не только испанских ранчерос, но ирландская и шведская. Да, Джез всегда трудно контролировать, она непредсказуема, размышляла Фиби, пока с жадностью поедала сыр, выскребая его пластмассовой ложкой прямо из баночки. Быть представителем таких фотографов – все равно что дрессировать львов. В меру проявлять доброту, использовать авторитет и ничего не бояться. Но прежде всего – контроль.
Трое фотографов неторопливо вошли в офис Фиби, сетуя, как обычно, по поводу такого начала субботнего утра.
– И как вам землетрясение? – обратился Мэл к собравшимся. – Только мы приготовились к съемкам всех видов суфле для «Бон апети», как оно и началось. Нам пришлось остаться в студии до двенадцати ночи и все устанавливать заново. Времени совсем не остается!
– Это что, – вздохнул Пит. – Я стоял на лестнице и выбирал точку для кадра сверху, и тут тряхануло. Если бы не моя быстрая реакция, лежать бы мне сейчас в больнице со сломанной ногой! Но могло быть и хуже: чего доброго, повредил бы «Феррари». Джез, а что было у тебя?
– Честно говоря, учитывая обстоятельства, это произошло в подходящий момент. Я как раз не занималась ничем особенным.
– Вы прямо как дети малые, – брюзгливо вставила Фиби. – Ну что такое локальный толчок? В Беверли‑Хиллз его почти и не почувствовали.
– Ты была в магазине? – поинтересовался Пит.
– Как обычно, у парикмахера. Ты же знаешь, Пит, пятница – это святое.
– Ах да, конечно. Как для меня понедельник и четверг, когда я бываю у своего психоаналитика. Я не верю ему, – пожаловался Пит ди Констанза. – Этот болван считает чуть ли не добродетелью ездить на старой, уродливой, рассыпающейся «Вольво». А когда я рассказываю, что мне удалось получить заказ на съемку новой модели «Каунтах», знаете, что он говорит? «Я думал, что вы снимаете только автомобили». Этот засранец даже не знает, что такое «Каунтах»! Ламборджини сделал его в 1971 году, девятнадцать лет назад, и это пока что самая мощная спортивная модель, но он, черт возьми, этого даже не понимает!
– А откуда ты знаешь, на чем ездит твой псих? – удивился Мэл.
– Спросил.
– И он тебе ответил? – Мэл явно был озадачен. Его психоаналитик никогда не отвечал на вопросы.
– Ну да. Он не занимается этой фрейдистской чепухой. Если задаешь ему обычный, нормальный вопрос, то он отвечает.
– А почему вы так уверены, что он считает «Вольво» признаком добродетели? – от души рассмеялась Джез.
Пит ди Констанза родился в Форт‑Ли, штат Нью‑Джерси, носил брюки и куртку цвета хаки с яркой пятнистой раскраской, выглядел как охранник из эротических фильмов и умел поставить освещение на любые металлические предметы лучше самого господа бога. И вообще он был отличным парнем.
– Я так предположил, – с достоинством ответил Пит.
– Вот видите, поэтому мой психоаналитик не отвечает на вопросы, – с чувством превосходства фыркнул Мэл. – Он не хочет, чтобы я что‑то предполагал, он хочет, чтобы я мысленно представлял.
– И еще он не разрешает тебе записывать сны. Но как же, черт возьми, он может требовать, чтобы ты их помнил, если нельзя их записывать?
– А он считает, что если они важные, то я и так запомню.
– Мальчики, мальчики, – вмешалась Фиби, – может быть, вы поговорите на эту увлекательную тему где‑нибудь в другом месте?
Пит покорно закрыл рот. Наверняка он проводил бы субботнее утро как‑нибудь по‑другому, если бы Фиби в свое время не уговорила его вложить деньги в студию. Конечно, это было наилучшим помещением капитала, фактически студия – это единственный надежный капитал, которым он располагает, но все же быть владельцем собственности, даже если это всего четверть здания, как‑то не в его характере.
Поскольку идея купить бывшее здание банка и переоборудовать его под студию целиком принадлежала Фиби, то она заставила всех остальных партнеров собираться раз в месяц для обсуждения вопросов, связанных с управлением «Дэзл», на том лишь основании, что три фотографа просто не в состоянии справиться с ними без ее ежемесячных медитаций. Лишний раз продемонстрировать свою важность и незаменимость – без этого она обойтись не может! В его представлении единственная функция Фиби состояла в том, чтобы избавить его, Пита, от второстепенных, несущественных проблем и дать ему возможность делать свои уникальные снимки.
Не просто снимки рекламируемой продукции. Это может любой дурак, живущий в Детройте, а таких много: в своих фотографиях в качестве фона они используют дешевенький подкрашенный дым, размытые вспышки фейерверка и зеркальные эффекты, отчего автомобиль выглядел уже не автомобилем, а частью какого‑то шоу в одном из заведений Лас‑Вегаса. Но если ты хочешь сделать настоящий снимок, ухватить самую глубинную суть автомобиля? Снимок, глядя на который можно почувствовать, что значит мчаться со скоростью триста километров в час, и при этом тебе даже не придет в голову, что снимок сделан в студии, когда автомобиль стоит неподвижно? Надо передать всю романтику, всю поэзию автомобиля, превратить его в икону, на которую можно молиться, черт возьми! Для этого надо быть просто Питом ди Констанзой – ни больше ни меньше.
Он уже провел несколько недель, экспериментируя с освещением, воплощая новые идеи, и теперь уже знал, что новая модель «Каунтах» будет выглядеть как нечто неземное, доставленное пришельцами из космоса, машина будет словно светиться изнутри, и всякому, кто увидит ее такой, немедленно захочется сесть за руль и нажать на газ. Если ему позволят сфотографировать образец на натуре, то это будет новое слово в фотографии. Но этот образец слишком бесценен, чтобы его вывезти на натуру.
– Итак, на последнем собрании мы говорили... – протокольным голосом начала Фиби.
– Читали и утвердили, – быстро вставил Мэл.
– Это потрясающе! – хором воскликнули Пит и Джез.
Что с ней происходит? – думал Мэл. Неужели Фиби воображает, что управляет компанией, входящей в список богатейших, публикуемый журналом «Форчун»? Но если учесть, что треть заработка каждого из троих поступает к ней, то ее доходы намного превышают доходы большинства исполнительных директоров крупного бизнеса. Они могут лишь мечтать о таких деньгах. И, уж конечно, она не тратится на угощение своих партнеров, заодно отметил Мэл, с неодобрением взглянув на скромную тарелочку с булками, полупустую банку с плавленым сыром и кувшин чая со льдом, который, по ее словам, она заваривала отдельно, но который, как он прекрасно знал, был просто‑напросто подслащенным гранулированным напитком фирмы «Липтон» прямо из банки. Она могла раскошелиться лишь на лимон, да и то от жадности разрезала его на четыре части и вместе с несколькими кубиками льда бросала в кувшин. Она, наверное, вообще ничего не ест, в очередной раз с содроганием подумал Мэл, глядя на ее осиную талию и тонкие запястья. Уж могла бы позволить себе пару лишних калорий, а то приличному мужчине и посмотреть‑то не на что. Так нет же, вид такой, словно только вчера вышла из больницы.
Но с другой стороны, разве есть причины жаловаться? Фиби стоила тех денег, что он платил ей. Одна мысль, что ему самому придется вести переговоры по сделкам, добиваться заказов на рекламу кукурузного масла или замороженной пиццы, да к тому же еще и содержать в порядке бухгалтерские книги, приводила его в ужас. Фиби же отнюдь не унижало обзванивать потенциальных клиентов и выискивать для него заказы, о которых он даже не мог предположить.
Она обладала каким‑то шестым чувством, подсказывающим, когда именно заказчику нужно по‑новому подать рекламу крупяных хлопьев для завтрака, и, кроме того, такую работу ему приходилось делать не чаще двух раз в месяц. Настоящий художник просто не имеет права подвергать себя подобным перипетиям и растрачивать свой творческий потенциал не по назначению. Ибо искусство фотографии натуральных пищевых продуктов – не что иное, как призвание, такое же, как балет или нейрохирургия.
– Есть ли у кого‑нибудь новые предложения? – Фиби обвела зорким взглядом собравшихся.
Пит, сгорбившись, сидел на стуле явно ему не по росту, неестественно вытянув перед собой длинные ноги в походных ботинках. Мэл, одетый в неизменные черные брюки и безупречно отглаженную светло‑серую рубашку, закинул ногу на ногу и аккуратно сложил тонкие кисти рук на начинавшем образовываться брюшке. Как обычно, он старался держать спину прямо, если это вообще возможно, сидя на таком стуле. Одевается как монах‑расстрига, пронеслось в голове у Фиби. И действительно, гладко зачесанные волосы и мягкое выражение яйцеобразного лица придавали ему некоторое сходство со служителем культа.
– Нет, – дружно отозвались партнеры.
– А у меня есть. Я узнала, что наш любимый ресторанчик «Перпл Тостада Гранде» скоро выставляется на продажу.
И все так же дружно застонали.
Известно, что любой работник фотостудии обычно пользуется услугами близлежащей закусочной или кафе, откуда приносят еду прямо в студию. Джез, Мэл и Пит не были исключением.
Каждый день для себя и работающих у них людей они заказывали самые различные блюда и напитки. Располагавшийся прямо напротив «Дэзл» недорогой мексиканский ресторанчик «Перпл Тостада Гранде» с просторным внутренним двориком был горячо любим всеми. Обычно у клиентов еще с порога начинали течь слюнки в предвкушении сочной квесадиллы – большого пирога из воздушного теста с сыром, типа хачапури, или изумительных жареных маисовых лепешек с острым зеленым перцем, луком и помидорами, пропитанных сметаной и горячим расплавленным сыром, или бурито комбо – рулета из тонкого теста с бобами и мясом, обильно политого соусом. А чего стоит только что приготовленный соус из авокадо и хрустящий картофель, подававшийся к каждому блюду!
– Но как же так! Это невозможно! – запричитала Джез.
– Это ужасно, – пробормотал Пит. – Скоро у меня опять будут клиенты из Японии и Германии, и они хотят есть только в «Перпл Тостада Гранде». Меня ждет позор.
– Если у нас не будет «Тостады», моим клиентам придется есть в забегаловке, – забеспокоился Мэл. – У меня и так полно забот с теми, кто «предпочитает настоящий вкус». Ведь они хватают рекламное блюдо прямо со студийного стола!
– Давайте рассмотрим наши возможности, – заявила Фиби. – Почему бы нам не купить его? Мы сможем сохранить его и, вероятно, получить еще кое‑какой доход!
– Не выйдет, – тут же отрезал Пит. – С меня хватает быть владельцем части здания, а тут еще ресторан! Нет.
– А ты что думаешь, Джез?
– Я – пас. Сейчас я как‑то не настроена на инвестиции.
– Мэл?
– Ты шутишь? Я целый день фотографирую еду. У меня в студии самая современная кухня в мире, и я не хочу принимать участие еще и в пищевом бизнесе, – обиженно произнес он.
– Значит, вы не возражаете, если ресторанчик куплю я?
– Великолепно!
– Потрясающе!
– Молодец, Фиби! Наш представитель спасает нас! – воскликнула Джез.
– Спасибо, друзья. Я занесу это в протокол.
Фиби взбодрилась. Как она и ожидала, никто из них не обладал врожденным чутьем, они не понимали, что любая недвижимость в Венеции стремительно возрастает в цене. А в особенности такого рода недвижимость. Если она купит ее сегодня и ничего не будет делать, то уже через год стоимость ее увеличится вдвое.
Нет, можно поступить куда лучше. «Тостада», с ее большим внутренним патио, – это идеальное место для совершенно нового ресторана, специализированного ресторана, сногсшибательного. Очень дорогого. Конечно, служащие на автостоянке и молодой, высшего класса шеф‑повар, с опытом и хорошей репутацией, откуда‑нибудь из центральных штатов, например, из Чикаго, который понимает, что его карьера начнется только в Лос‑Анджелесе. Финансирование – не проблема. Найдется немало состоятельных людей, пожелающих вложить деньги в новую недвижимость: каждый в этом городе хочет иметь гарантированный столик в новом ресторане. Тот же Тони Билл далеко не единственный, кто мечтает ухватить кусок собственности в Венеции.
– Какие еще вопросы?
– Гм... – вздохнул Мэл.
– Мэл! Что‑нибудь новое? Ты опять думаешь о том, как бы сменить кондиционеры? – В голосе Фиби послышалось подозрение. – В таком случае предупреждаю: придется менять весь распределительный щиток. А мы и так потребляем столько электричества, что хватит на целую больницу.
– Я... гм... женюсь. – Мэл густо покраснел.
В комнате моментально воцарилась прямо‑таки шоковая тишина. Мэл, с его погруженностью в работу, никогда не упоминал о своей личной жизни, так что все в конце концов решили, что у него ее просто нет. Как это Мэл вдруг собрался жениться, а они ничего даже не подозревали?
– И кто она? – нарушила тишину Фиби. Уж ей‑то он должен был сказать в первую очередь, прежде чем принять такое ответственное решение.
– Так кто же она? – улыбаясь, спросила Джез.
– Правда, кто? – подхватил Пит. Удивительно: любой сначала сказал бы ему, а потом – всем остальным.
– Шэрон. Вы все знаете Шэрон. – Мэл просто сиял, сообщив эту новость.
– Шэрон, ну конечно, она, я могла бы догадаться. Кто, как не она, достойна тебя! – И Джез, встав с шезлонга, поцеловала его. Она обожала Мэла. Ее работа началась именно в студии Ботвиника.
– Шэрон! Какая прекрасная идея! – воскликнула Фиби. Ведь именно она, Фиби, должна была указать ему на Шэрон, лучшего аранжировщика пищевых продуктов в этом бизнесе. Теперь Шэрон будет знать расписание его съемок и ее всегда можно будет задействовать. Иногда – правда, не часто, как считала Фиби, – Мэл аранжировал лучше Шэрон.
– Ах, Шэрон! Я помню, какой скандал ты закатил, потому что она оказалась занята, когда ты готовил съемки для обложки рождественского выпуска «Бон апети». И ты простил ее? – изумился Пит.
– С этого все и началось. Когда она не бросила все остальное ради этих съемок, я очень расстроился. Ну, я хочу сказать, она ведь не единственный аранжировщик в нашем деле, это так. Я тогда перегнул палку. Решил даже обсудить это с моим психоаналитиком, не мог понять, в чем дело. Обычно я не выхожу из себя, ведь, когда работаешь с естественными продуктами, это недопустимо. Здесь надо иметь дьявольское терпение. И в результате я понял, что э‑э‑э... питаю к ней нечто большее, чем чисто профессиональный интерес.
– А что по этому поводу думает твой псих?
– Мне наплевать, что он думает, – невозмутимо ответил Мэл. – Я ему пока не говорил. Вероятно, он вообще ничего не скажет.
– А мой бы наверняка возбудился... Даже захотел бы взглянуть на фотографию.
– Шэрон – прекрасная девушка, – вмешалась Джез. – Теперь мне ясно, почему она так ответила. Недавно я сказала, что хотя у Мэла Гибсона и Мэла Брукса одно и то же имя, но если представить себе каждого из них, то оно звучит совершенно по‑разному, потому что ассоциируется с определенным человеком, и тогда воспринимается не только одно имя. На что Шэрон ответила, что Мэл Ботвиник звучит гораздо лучше, чем Мэл Гибсон или Брукс. Тогда мне показалось, что ей просто нравится такое экзотическое сочетание.
– Это событие надо отметить, – сказала Фиби, воодушевляясь, – давайте выпьем, но у меня больше нет чая со льдом.
– А помните, в Голливуде раньше пили минеральную воду, а не чай со льдом? – Мэл сделал некое движение плечами, и на лице его появилась счастливая улыбка.
– А помните, что до этого вместо минеральной воды пили белое вино? – в унисон отозвался Пит.
– А помните, что еще раньше пили не белое вино, а мартини? – мечтательно проговорила Джез. Ее отец и сейчас пил мартини.
На какое‑то время в комнате воцарилась тишина: все вспоминали мартини – напиток, ставший преданием и канувший в Лету. Может быть, когда‑нибудь люди опять станут пить мартини. В Нью‑Йорке его любят по‑прежнему, но эти несчастные глупцы здесь, в Калифорнии, совершенно не заботятся о том, что попадает им в желудки. Подняв подбородок, Фиби призвала всех к порядку:
– Если у вас нет больше никаких предложений, то хорошо это или плохо, но у меня на повестке еще один вопрос. В моем офисе больше площади, чем необходимо для работы. Она простаивает без дела. Есть один фотограф, который хотел бы арендовать ее. Он журналист, снимает только на местах событий, но ему нужен офис и секретарь. Полагаю, у вас нет возражений. Кстати, я также буду его представителем.
– Представителем? – в один голос воскликнули Джез, Мэл и Пит, одновременно встав со стульев. Окружив стол, они с негодованием уставились на Фиби.
– Спокойно, детки. Не наседайте! И не надо преувеличивать. – Она говорила мягко, но в голосе слышалось явное удовлетворение. Надеясь успокоить их, она сделала повелительный жест рукой, но этого оказалось недостаточно. Все произошло именно так, как она и предполагала. Обычная детская ревность не чужда и этим великим так называемым взрослым! О, она предвидела эту реакцию. Действительно, что бы они без меня делали, если даже намек, что в будущем им будет уделяться капельку меньше внимания, приводит их в такое состояние?
– Что значит «не надо преувеличивать»? Сколько же ты можешь взять на себя? – возмущался Мэл.
– Ты и так перегружена, нас ведь трое! У тебя будет чересчур много работы! – уже не сдерживаясь, кричал Пит. – Когда же ты успеешь заниматься нами?
– Это несправедливо, Фиби, и ты это знаешь, – добавила Джез как можно спокойнее.
– Я еще не сказала вам, что это за фотограф, – невозмутимо продолжала Фиби. – Речь идет о Тони Гэбриеле. – Она улыбнулась им своей лучшей улыбкой, исполненной коварства и любви. Ах, как они изумительно предсказуемы, эти гении!
– Гэйб... но ведь он сейчас в Европе, не так ли? Или на Ближнем Востоке? – В голосе Пита появились нотки возбуждения.
– Тони Гэбриел? Откуда ты его знаешь? – восхищенно спросил Мэл, моментально забыв свой недавний гнев.
– Я знаю всех. Последние пять лет он работал во Франции, недалеко от Парижа, а сейчас возвращается домой. Он хочет обосноваться в Лос‑Анджелесе. Конечно, большую часть времени будет в разъездах, но, я надеюсь, вы понимаете, почему я не могла ему отказать.
– Вот это да... сам Гэйб, и здесь! Потрясающе. Да это сенсация! Умираю от желания поговорить с ним, – сказал Пит.
– Я всегда мечтал познакомиться с ним, – вмешался Мэл. – Тони Гэбриел! Ну дела! Я чертовски восхищаюсь им.
– В таком случае будем считать, что мы договорились. Следующее собрание через месяц. – Фиби встала из‑за стола, и Мэл с Питом направились к двери.
– Одну минутку, – сказала Джез. – Собрание еще не закончилось. – Ее голос дрожал от гнева, и казалось, что она даже стала выше ростом. – Так не пойдет, Фиби. Здесь не будет этого шустрилы, и я не допущу, чтобы ты заставила меня впустить Гэбриела в это здание.
– Да что с тобой, Джез? – вскинулась Фиби. Лицо ее выражало неподдельное изумление.
Мэл и Пит молча глядели на нее, пораженные внезапно произошедшей в Джез переменой. Она буквально кипела от ярости. Какая муха укусила ее? Гэйб – настоящее светило, один из величайших в этом бизнесе, это знают все.
– Со мной все в порядке! Среди вас я единственный человек, который сохранил здравый смысл. Тони Гэбриел – это неприятности в чистом виде. Он только берет, он только пользуется, он все разрушает. Это социально опасный тип, не совершивший пока преступления.
– Джез, ты совсем спятила! – зло выпалила Фиби.
– Мне наплевать, что ты думаешь, невежда. Когда мы вместе покупали это здание, то договорились, что, если хоть один из нас будет возражать против присутствия здесь другого фотографа, против аренды чьей‑либо площади, этого достаточно, чтобы сделка не состоялась. Это железно. Ты не можешь, я повторяю, не можешь сдать в аренду ни сантиметра площади Тони Гэбриелу. Как только он переступит порог «Дэзл», это будет означать конец для всех нас. Я не имею права запретить тебе быть его представителем, но если это случится, то я найду себе другого представителя. Мне достаточно только раз позвонить по телефону. И это не просто слова, Фиби. Не думай, что я этого не сделаю.
– Но, Джез, почему...
– Я не считаю нужным объяснять это ни тебе, ни кому‑то другому. А теперь – выбирай. – Резко повернувшись, Джез вышла из комнаты, зло хлопнув дверью.
Вначале, думала Джез, взбегая по ступенькам к себе в студию и клокоча от ярости, дьявол породил агента, а агент породил представителя.
Естественно, он опаздывает, думала Фиби Милбэнк, с необычным для нее терпением ожидая Тони Гэбриела в ресторане на Маркет‑стрит, 72, который она посещала по крайней мере раз десять в неделю. Все обеды и ужины здесь были связаны только с бизнесом, но при ее работе необходимо иметь договоренность в престижном, расположенном недалеко от офиса ресторане, где ей гарантирован столик в любое время, где перед ней никогда не положат чек, поскольку для нее открыт постоянный специальный счет, который включает стоимость заранее оговоренных блюд и чаевые и каждую неделю отсылается в офис, где вычитается из ее доходов, подлежащих налогообложению. Она могла позвонить в ресторан на Маркет‑стрит за пять минут до нужного ей времени, зная, что при любой ситуации там всегда найдут возможность достойно посадить в зале дюжину исполнительных директоров японского автомобильного бизнеса, которых ей необходимо пригласить на ужин.
Заказав еще чашку чая со льдом, она приготовилась ждать Гэйба. С таким же успехом можно было прийти на полчаса позже и все равно не опоздать, но ей хотелось спокойно посидеть несколько минут в одиночестве и обдумать весьма эксцентричное поведение Джез, которое она наблюдала сегодня утром.
Совершенно очевидно, здесь было что‑то личное, и уж она непременно вытянет из Гэйба всю правду, когда тот придет. Ее конечный выбор не подлежал никаким сомнениям: она не собиралась терять Джез. Своей фотожурналистикой Гэйб наверняка не зарабатывает столько, чтобы восполнить треть ее доходов, получаемых от Джез, плюс ее перспективное будущее, открывающее неограниченные возможности.
Фотожурналист – это типичный пример «перекати‑поля», телефонный звонок – и он готов сорваться с места и отправиться в любую точку планеты, где происходит интересующее заказчика событие. Иногда фотожурналистам везло и им удавалось сделать снимок, который потом перепечатывался всеми газетами и журналами мира. Он становился классикой. Здесь для фотографа и его представителя открывалась золотая жила, но все зависит от удачи, смотря как повезет. И это относится даже к таким, как Гэйб.
Сейчас ему, должно быть, сорок, прикидывала Фиби. Девятнадцать лет назад, когда он первый раз поехал во Вьетнам снимать войну, ему едва исполнился двадцать один год, он был совсем мальчишкой. Именно тогда и последующие два года – это знает каждый студент любой фотошколы – его подпись появлялась под большинством самых известных военных «вьетнамских» фотографий, обошедших весь мир, она появлялась чаще фамилий других военных фотокорреспондентов, работавших во Вьетнаме. Это положило начало его карьере. После Вьетнама он побывал во всех «горячих точках» планеты: Иран, Польша, Израиль, Никарагуа... От географии его поездок могла закружиться голова, но это особая порода людей. Они не такие, как все, они счастливы только в постоянном движении.
Гэйб обладал поистине сверхъестественной способностью оказываться с абсолютно готовой к съемкам камерой рядом именно с той точкой, где в следующую секунду произойдет неожиданное событие: взрыв «Челленджера», жуткие последствия кровавой религиозной оргии в Джонстауне, падение Сайгона. Не было такого места, куда бы он не смог проникнуть, не было такого самолета, с которого он бы не сумел прыгнуть с парашютом, не существовало такой задачи, которая оказалась бы для него трудновыполнимой или непосильной. И еще он обладал редким и ценным для его профессии даром быть невидимым, этой непостижимой и присущей лишь величайшим фотожурналистам способностью находиться и работать в сантиметрах от снимаемого человека, оставаясь при этом незаметным. Гэйб никогда не освещал протокольных процедур, к примеру, в Белом доме, но его можно было сравнить с легендарным итальянским фотографом, которому иногда удавалось стать никем не замеченным седьмым в официальной группе из шести фотокорреспондентов Белого дома, единственным, от кого не требовали передать свои снимки сотням других фотожурналистов.
– Фиби, дорогая, ну‑ка поцелуй меня быстро. – Тони Гэбриел неожиданно материализовался на банкетке рядом с Фиби, хотя она не отрывала – она была в этом совершенно уверена – глаз от входной двери.
Осторожно поцеловав дважды в губы, он затем легонько отстранил ее и принялся разглядывать.
– Ах ты, сучка, молода, как весеннее утро! Ты, как вампир, совсем не меняешься. Так, может, мы переспим по‑настоящему?
– Да будет тебе, Гэйб.
Фиби вдруг поняла, что хихикает, как школьница. Она бы покраснела, если бы была на это способна. С того дня, как они с Гэйбом виделись в последний раз, по крайней мере два года назад, он ничуть не изменился. Все тот же неугомонный беспечный искатель приключений, такой же худой, с такой же обветренной кожей и вечным загаром, с оттопыривающимися карманами, набитыми бог знает чем, все те же чуть волнистые короткие пряди темных волос и те же карие глаза, глаза победителя, крупный нос и две неизменные глубокие складки по обеим сторонам губ, которые свели с ума добрую сотню женщин. Нет, две сотни. Но это не делало его социально опасным типом.
– Что это у тебя в стакане?
– Чай со льдом.
– Ты больное, несчастное, прекрасное, жалкое дитя. Скоро я уложу тебя в постель, и тогда ты почувствуешь себя намного лучше. Намного, я обещаю. Верь мне, как вы тут говорите. Официант! Виски, пожалуйста, чистый, двойной, любой марки. А что хорошенького здесь можно поесть, Фиби? Умираю от голода.
– Большинство заказывает рубленый бифштекс. Это фирменное блюдо.
– Матери почти всех живущих здесь в детстве кормили их рублеными бифштексами, потому что жили бедно, а когда дети подросли, то ушли из дома, потому что больше не могли выносить рубленый бифштекс, они зарабатывали миллионы, чтобы избавиться от воспоминаний о рубленом бифштексе, а теперь они приходят сюда для того, чтобы опять есть рубленый бифштекс. А я закажу натуральный! Большой, исключительно огромный. Так что происходит? Все в порядке?
– Нет, не в порядке. Скажи, что такого ты сделал Джез Килкуллен? Она о тебе весьма невысокого мнения, мой сладкий. Она фактически не только не разрешает мне быть твоим представителем, но и сдать тебе в аренду помещение.
– Джез? Кто позволил ей командовать тобой?
– Дело не в этом, – ответила Фиби, задетая таким подбором слов. – Дело в условиях, о которых мы договорились, когда покупали студию как партнеры.
– Что касается аренды, я могу понять. Но как она может запретить представлять меня?
– Она убедила остальных, что если я возьму тебя, то у меня не будет времени, чтобы должным образом представлять их интересы. Так что же в действительности произошло между тобой и Джез?
– Честно говоря, если бы я сам понимал, то сказал бы тебе. Вообще, Джез в свое время была очередной моей фанатичкой, знаешь, своего рода «Они шли за солдатами». Я никого не принуждаю, не выдаю никаких авансов, но что я могу сделать, если они видят во мне не того, кто я есть на самом деле?
– Известно, что ты спишь с ними, Гэйб, – деликатно заметила Фиби.
– А я никогда и не отрицал. Для того бог и создал их. Но, Фиби, для чего тогда существуют друзья? Такие, как мы с тобой? Ты боролась за меня?
– Не то слово. Но ничего не вышло. Мне очень жаль, Гэйб, правда. Обратись лучше в какое‑нибудь крупное фотоагентство. Они ухватятся за тебя руками и ногами.
– Мне не нужно крупное фотоагентство. У меня была «Гамма», у меня была «Сигма», я состою в картотеках лучших агентств, а теперь мне нужно что‑то другое. Я хочу иметь хороший выбор, хочу иметь выгодные заказы, за которые платят кучу денег, и я хочу, чтобы ты доставала мне все самое лучшее. Я хочу работать для журнала, который выпускает Бостонский университет, для таких журналов, как «Нэшнл джиогрэфик» и «Дайвершенз», для всех этих толстых глянцевых изданий с фотографиями экзотических мест, которые люди украдкой прихватывают из приемных врачей, для журналов, которые отправляют тебя с заданием на какой‑нибудь фешенебельный курорт и платят чуть ли не золотом.
– Боже мой, Гэйб, неужели ты иссяк?
Фиби была поражена. Не один год она слышала, как он презрительно отзывался о таких выгодных заданиях, считая их лакомым куском для бездарей и не иначе как порочными и растлевающими.
– Совершенно верно. Ты поняла правильно. Я всегда говорил, что ты очень сообразительна. Я зашел в тупик. Девятнадцать лет я рисковал жизнью, а теперь повсюду эти вездесущие бригады телеоператоров. Не успею я и близко подойти к месту события, как они уже там. Моя работа больше не нужна, Фиби! Новости появляются на экране прежде, чем я успеваю доставить пленку издателю. Фотографии актуальных событий больше никому не нужны. Я стал динозавром, но у меня хватает ума, чтобы понять это. Так что возвращайся к Джез, и договаривайся, и доставай мне заказы на съемку медведей в заповеднике, отправляй меня снимать, как развлекаются богачи, ныряя с аквалангами, пошли меня делать репортаж с Уимблдонского турнира или очерк «Один день из жизни герцогини».
– Я не могу, Гэйб.
– Она так здорово работает, а?
– Угу.
– Она это может, черт возьми. Я научил ее всему, что она знает. Ну хорошо, не беспокойся, ешь свой рубленый бифштекс. Я сам займусь этим.
– Как?
– Джез – крепкий орешек. Женского рода. А у меня еще не было случая, чтобы я не мог такой расколоть. Предоставь это мне. Гм, бифштекс неплох. А как твой?
– Как у мамы.
III
Обогнав грузовик, Джез снизила скорость, продолжая ехать в южном направлении по Тихоокеанскому шоссе к ранчо Килкуллен, одновременно возвращаясь мыслями к работе, которую она недавно закончила для журнала «Вэнити фэар».
На второй день съемок Сэма Батлера она деликатно и неощутимо позволила ему почувствовать свое превосходство. Она намеренно подобрала для себя подчеркнуто женственную одежду: классическую до колен белую фланелевую юбку в складку от Ральфа Лорена и строгую белую блузку в благородном викторианском стиле с приколотой под высоким воротником камеей, принадлежавшей еще ее бабке; гладко зачесанные волосы спокойно падали на спину. Все манеры ее поведения – негромкая речь, скромные, сдержанные взгляды, неторопливая плавная походка – отвечали созданному ею образу. Поразмыслив, она пришла к выводу, что, вероятно, сама спровоцировала актера на то, что случилось в первый день, и поэтому считала себя в некотором смысле ответственной за происшествие. При съемках знаменитостей, независимо от пола, всегда присутствовал определенный элемент своеобразного платонического флирта, и ни один фотограф, будь то женщина, мужчина или «голубой», не мог отрицать этого, но тем не менее предполагалось, что на том все и должно закончиться. Бог свидетель, еще ни одному, даже самому лучшему фотографу‑мужчине не удавалось сделать таких снимков, какие сделала Джез в день землетрясения.
Почему люди утверждают, что камера не лжет? Заставить ее лгать, задумать и сотворить нужный тебе образ до нелепости просто! Ведь почти любая фотография знаменитости – это тщательно и искусно созданная ложь, которая скрывает или усиливает реальность, достигая тем самым нужного впечатления. А вот заставить камеру, как удалось в случае с Сэмом Батлером, раскрыть и показать истину без прикрас – намного труднее. И все же нашлись бы мелкие, докучливые ханжи, вечно подозревающие людей в грязных намерениях, которые сказали бы, что ни при каких обстоятельствах ей не следовало бы снимать колготок.
На второй день съемок, в среду, Сэм Батлер пришел в «Дэзл» вовремя, с таким видом, будто ничего не произошло, но явно желая воспользоваться возможностями нового землетрясения. Джез понимала, что на этот раз ей не удастся добиться его доверия и заглянуть ему в душу, но ей это было уже и не нужно. Тот основной, изначальный образ, который она, снимая знаменитость, всегда стремилась найти и находила, тот естественный внутренний свет, делающий человеческую личность неповторимой, но скрытый за ореолом славы, был уже обнаружен и зафиксирован в первый день, когда в душе актера вдруг вспыхнула тоска по дому и жажда интимной близости. Проникать в глубины характера и души – это Джез удавалось так же мастерски, как всем талантливым фотографам мира, а нередко и лучше.
В тот день Мэл Ботвиник проводил съемки для рекламы «быстрой еды», и когда приехали Сэм и его свита, то, несмотря на сильные кондиционеры, которыми была оборудована студия Мэла на третьем этаже, запах жареного масла проникал вниз и отвлекал всех присутствующих.
Джез вывела Сэма на улицу, выходящую прямо на океан, где он мог чувствовать себя свободно, что‑то купить у уличных торговцев и поболтать со школьницами, кружившими на роликовых коньках. Его узнавали еще не все, поэтому она вполне могла полагаться на своих ассистентов и на бдительное вдовствующее окружение, ни на шаг не отступавшее от своего кумира. При разговоре с окружающими прекрасное лицо австралийца оживлялось, и среди обычных людей он выглядел еще лучше.
Джез закончила съемки как раз перед наступлением сумерек. Весь следующий день она и Сис Леви работали с группой художников из рекламного агентства, подбирая фон для съемок рекламы «Вачерон Константин», старейшей швейцарской фирмы по производству часов. Обычно место съемок подыскивал Сис, но консервативно настроенные швейцарцы придавали новой рекламной кампании такое значение, что агентство попросило Джез взять это под свой личный контроль. В пятницу она решила не приходить в студию, а прямо с утра отправиться на ранчо.
Ехать до ранчо оставалось менее часа, и Джез радовалась, что успеет помочь отцу сделать последние приготовления к большой фиесте – празднику, назначенному на воскресенье. Он проходил ежегодно в сентябре, начиная с 1880 года.
Отец Джез, Майк Килкуллен, представитель четвертого поколения Килкулленов по мужской линии, владел и сам управлял огромным ранчо площадью в двести пятьдесят девять квадратных километров, что примерно в пять раз больше Манхэттена. Эта маленькая частная империя простиралась к югу от городка Сан‑Хуан‑Капистрано, веером спускаясь к океану с двухкилометровой горной вершины Портола‑Пик, как бы служившей ручкой этого гигантского веера. Границы ранчо начинались от высот Портолы, затем равномерно расширялись в обе стороны, постепенно снижаясь и образуя долину, переходящую в пляж, береговая линия которого волнистой дугой замыкала владение. Бесконечные волны, рожденные в глубинах вод, накатывались на широкие песчаные пляжи ранчо Килкуллена, протянувшиеся почти на тридцать пять километров, ласкали подковообразную гавань и взлетали в воздух мириадами брызг, разбиваясь о далеко выступающий в океан мыс‑волнолом Валенсия‑Пойнт. За ним, вокруг огромных белых скал, вздымающихся со дна великого океана, волны бурлили, чтобы, дойдя до мелководья, обточить до гладкости прибрежные камешки и придать им самую причудливую форму. Когда Джез было пять лет и отец учил ее управлять маленькой парусной лодкой, он предостерегал ее не выходить слишком далеко в море, так как следующим волноломом после Валенсия‑Пойнт будут уже Гавайи.
Сто тридцать восемь лет назад, в 1852 году, в Америку из Ирландии приплыл другой Майк Килкуллен, прапрадед Джез, целеустремленный, трудолюбивый, ничем не обремененный молодой парень со скромными сбережениями. Как и многие, он слышал, что в Калифорнии нашли золото, но в отличие от многих оказался проницательным. Майк Килкуллен понял, что имеет больше шансов нажить состояние, продавая одержимым золотой лихорадкой старателям оборудование и строительные материалы, чем разделяя с ними все трудности и невзгоды в поисках призрачного богатства. Через двенадцать лет он уже скопил достаточно денег, чтобы двинуться к югу, о котором давно мечтал.
С тех пор как, почувствовав возможности, таящиеся в Соединенных Штатах, ирландец покинул родной остров, неуемное желание иметь собственную землю никогда его не покидало, год от года становясь все настойчивее и сильнее. 1863 и 1864 годы, о которых вспоминают как о годах Великой Засухи, стали трагедией для скотоводов Калифорнии: жара погубила почти все ранчо. Цены на землю упали до смешного низко, и Майк Килкуллен в числе немногих не упустил представившуюся возможность и, заплатив пятнадцать тысяч золотом, купил ранчо площадью примерно в шестьдесят четыре тысячи акров под названием Монтана – де‑ла‑Луна – Лунная гора, принадлежавшее семье дона Антонио Пабло Валенсия. Когда‑то процветающая и хлебосольная, а теперь обедневшая семья Валенсия владела этой землей и жила на ней почти как в те феодальные времена, когда еще в 1788 году уроженец Андалузии Теодосио Мария Валенсия, ветеран первой испанской экспедиции, впервые вступившей на этот берег, который позже стал называться Калифорнией, получил от испанской короны земельный надел в качестве фанта.
В то время продавалось много других ранчо, но Майк Килкуллен влюбился в единственную дочь дона Антонио Хуаниту Изабеллу, ставшую, если бы ее отец не был вынужден продать ранчо, его законной наследницей. Джез назвали Хуанитой Изабеллой в честь донны Хуаниты Изабеллы Валенсия Килкуллен, приходившейся ей прапрабабкой, хотя, кроме отца, ее так никто не называл.
Чем больше сокращалось расстояние, отделявшее Джез от дома, тем сильнее становилось радостное возбуждение, вдруг так неожиданно охватившее ее, и, проехав залив, она свернула с основного шоссе и помчалась по более узкой дороге, проклиная ограничение скорости, не позволявшее ехать быстрее 90 километров в час. Вскоре она оказалась на совсем узких местных дорогах, когда‑то построенных предыдущими поколениями Килкулленов, но, увы, дорожную полицию округа Оранж история не интересовала. Джез не могла заставить себя расстаться со своим старым «Тандербердом», несмотря на то, что тот постоянно привлекал к себе нежелательное внимание со стороны стражей закона и порядка. Может, что‑то отчаянно‑лихое было в этой модели? Кто знает?
Проехав еще несколько километров по дороге, ведущей вдоль обнесенных забором владений, Джез свернула в массивные открытые ворота – основной въезд на территорию ранчо, и последние восемь километров частного подъездного пути она промчалась на самой высокой скорости, на которую был способен ее любимый автомобиль. Эта дорога к гасиенде представляла собой широкий естественный коридор, обсаженный двумя рядами вековых фиговых деревьев, родиной которых когда‑то была далекая Новая Зеландия. В каждом ряду красовалось по десять деревьев, настолько огромных, что казалось, они появились здесь еще в доисторические времена. Это были поистине необъятные гиганты – более девяти метров в диаметре, с темно‑оливковыми листьями, их ветки так разрослись и переплелись между собой, что образовали зеленый свод, как бы закрывающий от солнца дорогу, ведущую прямо к главному входу.
Поместье служило домом семье Килкуллен более ста двадцати лет и до сих пор оставалось самой крупной и прекрасно ухоженной постройкой из известнякового кирпича среди всех сохранившихся в Калифорнии до наших дней заметных построек подобного типа; его по‑прежнему называли гасиенда «Валенсия», и в нем, как и прежде, присутствовал исконный дух настоящих испанских фермеров‑скотоводов – ранчерос. Гасиенда представляла собой одноэтажное здание в тридцать пять комнат, сложенное из светлого известнякового кирпича, с фасадом, простые, четкие пропорции которого радовали глаз. Сзади под прямым углом к основному дому вплотную примыкали еще два крыла, разделенные между собой просторным внутренним двором с фонтаном посередине. Гасиенда была крыта одной крышей из красной, потемневшей от времени черепицы; все основные комнаты выходили на просторные крытые веранды, обращенные во внутренний двор с пышными цветочными клумбами, над которым уходил ввысь вечный купол, усеянный светилами, совершающими свой неизменный ход. Гасиенда всегда была и сейчас оставалась скорее родовым поместьем, замком, нежели просто ранчо.
Десять акров славившихся по всей округе садов окружали гасиенду. Изначально посаженные женами семьи Валенсия, они впоследствии приумножались, становясь еще более красивыми, ухоженные трудолюбивыми руками жен Килкулленов – первые две из них также родились в семьях ранчерос. За садами шли посадки деревьев, которые скрывали располагавшиеся неподалеку амбары, конюшни и другие хозяйственные постройки. Казалось, что рабочая территория ранчо находится где‑то в другом мире и не имеет никакого отношения к этому зеленому оазису, в котором обсаженные кипарисами извилистые дорожки уводили в несколько уединенных уголков – в замкнутый мир, где взору вдруг открывались небольшие фонтаны со ступенями, обсаженными гераниевыми кустами, которые разрослись так буйно, что почти скрывали старинную ограду из терракотового камня.
Оставив машину у входа, Джез вбежала в дом, с наслаждением ощутив прохладу, всегда царившую там даже в жаркие сентябрьские дни. В первый момент эта прохлада могла вызвать легкую дрожь, ведь стены дома были полуметровой толщины, но у Джез это не рождало неприятных ощущений, поскольку даже воздух источал ностальгические ароматы ее детства, к которому примешивался неуловимый запах костра. Этот тонкий, не поддающийся определению специфический аромат, остававшийся неизменным, сколько бы столетий ни прошло, она ощущала только здесь. Он исходил от огромных испанских комодов и сундуков, от массивных кроватей с резным изголовьем и стульев с высокими спинками, кресел красного дерева, некоторые из которых и по сей день были обтянуты кожей, доставленной семье Валенсия на кораблях, добиравшихся сюда из Испании еще вокруг мыса Горн. Толстые персидские ковры, которые в первые годы существования гасиенды покрывали плотно утрамбованные земляные полы, теперь устилали сменившую их плитку и гладко оструганные деревянные доски. Каждое поколение пополняло гасиенду своей мебелью, картинами и произведениями искусства, но ничто не нарушило изначальный испанский «колониальный» стиль внутреннего убранства, этот дух простоты и постоянства, в котором присутствовало куда больше мужского, нежели женского начала.
И сегодня, как это случалось всякий раз, когда она возвращалась в дом после долгого отсутствия, на нее вновь нахлынули воспоминания о вечерах ее детства, когда она, заботливо укутанная, уютно устроившись в глубоком темно‑коричневом кожаном кресле перед камином в музыкальной комнате, смотрела, как на потолке с дубовыми перекрытиями играют тени от языков пламени, и вместе с родителями слушала пластинки с записями песен «Битлз». «Много ли найдется таких людей, которые, вдохнув знакомый с детства запах дыма и мысленно услышав «Земляничные поляны», почувствуют подступающие к горлу слезы?» – подумала Джез, но, тут же выкинув эту мысль из головы, быстро прошла на кухню, где суетилась повариха и ее давний друг Сьюзи Домингес.
– Сьюзи, моя дорогая и единственная, как ты поживаешь? – Крепко обняв ее, Джез почти подняла хрупкую, миниатюрную женщину.
– Для разнообразия сегодня решила поработать подольше, – с удовольствием ответила та.
Сьюзи относилась к той породе поваров, которые счастливы лишь в том случае, если на кухне царят суматоха и движение. Только позволь ей, и Майку Килкуллену пришлось бы приглашать гостей к ужину по крайней мере три раза в неделю. Будь на то воля Сьюзи, и просторная кухня, где когда‑то несколько поваров‑китайцев трижды в день готовили обильную трапезу на большую семью, вновь наполнилась бы людьми. Теперь же ее хозяин обычно ужинал в одиночестве, за исключением тех выходных, когда на гасиенду приезжала Джез, но сегодняшние приготовления к воскресной фиесте вполне отвечали ее представлениям о гостеприимстве.
– А где отец?
– Там, в лощине, подгоняет рабочих. Сейчас мне некогда беспокоиться о нем, мои мысли заняты жареными цыплятами к ужину.
– А что же тогда делает поставщик? – удивилась Джез. – Ведь на барбекю приедут более пятисот человек, это не ужин с жареными цыплятами, Сьюзи.
– Нет, поставщик и официанты примутся за работу завтра. Его люди уже начали подготовку. А сегодня на ужин у меня фирменные жареные цыплята в шафрановом соусе, с орехами и виноградом, белый «французский» хлеб, рубленая капуста с разноцветной подкраской, слоеный клубничный торт с заливкой из...
– И все это только на двоих? Ты что, хочешь, чтобы тебя выбрали поваром номер один округа Оранж?
– Мы ожидаем гостей к ужину, – ответила Сьюзи с загадочной улыбкой и при этом вздернула нос так, как умела только она, зная, что это лишь еще больше подстегнет любопытство Джез.
– Мило. – Джез старалась отреагировать как можно равнодушнее. Если уж Сьюзи настроилась на секреты, то выспрашивать бесполезно. – А сейчас, как я понимаю, мне перекусить нечего? Ну, может, хоть арахисовое масло, или джем, или кусочек сыра?
– Посмотри в холодильнике. Может, что‑то найдется, но только попробуй цапнуть что‑нибудь еще!
– Ух ты, спасибо, Сьюзи, – сказала Джез, вытаскивая из холодильника большую, закрытую фольгой тарелку с сандвичами и салатом. – А я‑то думала, что ты меня разлюбила.
Иногда Сьюзи можно было разжалобить лаской, порой на нее действовала только ругань, а временами – умелая комбинация того и другого.
– Сегодня Нелли и Марта придут накрывать на стол и подавать блюда, – не выдержала Сьюзи, увидев, что Джез, не проявляя ни малейших признаков любопытства, с удовольствием принялась за еду.
– Прекрасно. Тебе будет полегче, дорогая. В твоем возрасте одной со всем не управиться. Естественно, что после шестидесяти человек начинает работать медленнее. И не надо расстраиваться, что тебе нужна помощь, чтобы приготовить небольшой ужин, – заботливо ответила Джез. – Как только поем, я сама займусь цветами. А потом я могу нарубить капусту, ты только скажи когда. Или могу поехать в город и купить тебе таблеток с кальцием. Сьюзи, ты пьешь достаточно кальция? Ты ведь не хочешь еще больше усохнуть? Уверена, что тебе в организме не хватает и калия.
– Мне шестьдесят?!
– Разве не больше? Может, я перепутала?
– Ладно, Джез, черт с тобой, скажу. Ты своего добилась. Приезжают твои сестры. С мужьями. И с детьми.
– Черт побери!
– Ты первая начала. Шестьдесят! Да мне только пятьдесят восемь, и ты прекрасно это знаешь!
– А кто их пригласил?
– Твой отец. Ты же знаешь, как он относится к девочкам.
– Черт побери! Нет, дважды, трижды черт побери! Черт побери всех и вся! Черт побери вообще все!
– Угу, вполне согласна. Мы будем хлебать это большими ложками. Но зато у меня есть возможность немножко поготовить. Слава богу, что я не член этой семьи.
– С успехом можешь им считаться, – мрачно бросила Джез. – Ты с нами уже сто лет.
– Нет уж, большое спасибо.
– Ах, как умно.
У Джез почти пропал аппетит при упоминании о ее единокровных сестрах, которые жили в Нью‑Йорке и в данный момент были уже на полпути сюда. Конечно, ей не следовало забывать, что они приедут на фиесту. Дело в том, что ей просто не хотелось думать о дочерях своего отца от первого брака: Валери, которой сейчас было сорок два, и Фернанде, которой недавно исполнилось тридцать девять.
Сколько Джез помнила себя в детстве, каждое лето старшие сестры проводили на ранчо по нескольку недель и еще по одной – ах, какой же длинной! – неделе во время пасхальных и рождественских каникул. Хотя их мать, Лидия Генри Стэк, родом из старой филадельфийской семьи, после развода с Майком Килкулленом в 1960 году переехала жить в курортный город Марбеллу на побережье Испании, они учились в пансионате на Восточном побережье.
Теперь эти две ведьмы уже ничего не могут ни сделать, ни сказать ей, думала Джез, ничего, что так ранило ее в детстве, когда она была слишком мала, чтобы постоять за себя, но их приезд означал два дня вынужденной и притворной вежливости, скрывающей взаимную неприязнь и недоверие.
Конечно, ради отца надо будет терпеть и улыбаться фальшивой сладкой улыбкой, ведь он никогда не знал, как его старшие дочери относились к ней. В детстве, когда он был рядом, они тоже были внешне неизменно ласковы с ней, а она – слишком горда и упряма, чтобы потом жаловаться на них. Они знали много способов сделать ей больно, включая злые насмешки в адрес ее матери, Сильвии Норберг, на которой Майк Килкуллен женился сразу же после развода.
За десять лет своей артистической карьеры эта шведская актриса, подобно яркой стремительной комете, преобразила облик женских героинь в кинематографе.
– Я тебя простила, Сьюзи, – резко вставая и целуя ее в макушку, сказала Джез. – Ты ведь только старалась скрыть неприятную для меня новость. А я‑то думала, что это твои обычные штучки.
– Немножко и того, и другого, – добродушно отозвалась та. Она любила Джез так же, как любила бы родную дочь, не пошли ей бог троих сыновей.
– Пойду поищу отца.
В лощину, где обычно проходила фиеста, Джез решила отправиться верхом на лошади и побежала в комнату, чтобы переодеться в джинсы. Широкая естественная впадина со склонами в виде плавно спускающегося амфитеатра находилась довольно высоко на плоской вершине плато, круто вздымавшегося сразу за гасиендой, и по ведущей туда грунтовой дороге на обычной машине проехать было довольно сложно.
В конюшне Джез подошла к своей любимой чалой кобыле по кличке Лимонада, которую отец держал специально для нее, хотя прошло уже двенадцать лет с тех пор, как гасиенда перестала быть ее постоянным домом. Отец утверждал, что Лимонада чем‑то напоминает ему Джез, поскольку ее песочная масть с рыжеватыми вкраплениями содержала все не поддающиеся определению оттенки этого цвета – от темно‑медового до почти черно‑коричневого. Джез быстро оседлала почуявшую прогулку лошадь, которая от нетерпения пофыркивала и била копытом. Пустив Лимонаду крупной рысью, она через несколько минут достигла края впадины, спешившись, привязала Лимонаду к дереву и быстро окинула взглядом место предстоящего праздника.
Внизу работало уже несколько десятков человек: кто‑то сколачивал помосты, кто‑то натягивал бело‑голубые тенты, но большинство расставляло под ними сотни складных стульев и множество круглых столиков, которые уже завтра будут накрыты традиционными бело‑голубыми скатертями.
Среди людей Джез разглядела знакомые лица нескольких рабочих с ранчо. Она хорошо знала их еще с детства: Хозе учил ее набрасывать лассо на теленка, а Луис, Пабло и Педро, отправляясь удить рыбу, брали ее с собой и учили разговорному испанскому языку. Дважды ей разрешили поехать вместе с Тиано и Исидором, превосходными стрелками, чтобы увидеть, как они охотятся на горного льва. Все они были настоящие ковбои, вакерос, которые, так же как их отцы и деды, постоянно работали на ранчо.
Господи, еще ничего не готово, думала Джез, глядя на суетящихся внизу людей: ни танцплощадка, ни площадки для состязания по набрасыванию подковы, ни специальные места, где будет жариться мясо, ни тир. Не было даже подготовлено место для главного приема гостей и традиционного состязания в мастерстве владения лассо. Одним словом – ничто не говорило о том, что вскоре здесь состоится грандиозный пикник с родео и скачками, но Джез знала, что в воскресенье вечером она увидит, как всегда, ослепительную и прекрасно организованную фиесту, и гостям, многие из которых ради такого случая даже приедут из‑за границы, не придет в голову, сколько труда вложено в это столь редкое теперь проявление гостеприимства, обычного для минувших времен.
Еще несколько минут она пристально вглядывалась в лица людей, отыскивая отца, а увидев его, решила остаться на месте и просто посмотреть на него. Майк Килкуллен был крупным широкоплечим человеком, ростом намного выше остальных, в нем безошибочно угадывался глава и хозяин, и она заметила его не сразу лишь потому, что в тот момент, когда подъехала к впадине, он находился позади сооружаемых помостов.
Да, он лидер, подумала Джез, лидер по рождению и по воспитанию. Разве смог бы какой‑нибудь фотограф, даже тот, которому удалось показать на снимке все бойцовое упорство такого лидера, как Уинстон Черчилль, лишив его неизменной сигары, смог бы даже такой профессионал выявить суть Майка Килкуллена, сфотографировав его в замкнутом пространстве, в студии? Майк Килкуллен – человек, не признающий ограничений, ему нужен простор. Он родился, чтобы жить на этой земле и властвовать на ней. Сейчас он просто показывал людям, как надо установить длинные буфетные стойки, но, если абстрагироваться, его движения можно было сравнить с движениями полководца, расставляющего свои войска перед боем.
Его совершенно седые и коротко остриженные волосы были необычайно густы и настолько надежно защищали голову от палящих лучей солнца, что в отличие от большинства мужчин он редко носил шляпу, но брови у него оставались по‑прежнему черными, как вороново крыло. Даже с того места, где стояла Джез, она отчетливо видела выделявшиеся на его лице ярко‑синие глаза, настолько синие, что людям, встречавшимся с ним впервые, они могли показаться даже пронзительно‑жестокими. Прямой, четко очерченный нос и твердо сжатые губы, если он не улыбался – а улыбался он редко, – говорили о бескомпромиссности характера. На людей, не знавших его, такая внешность порой производила несколько устрашающее впечатление, но образ его запоминался надолго. Лишь немногие, тонко чувствующие, угадывали в этом человеке скрытую грусть и мягкость.
В свои шестьдесят пять Майк Килкуллен, как и раньше, не стремился к комфорту и удовольствиям большого города. За последние несколько лет он редко покидал ранчо, в основном посещал скотоводческие аукционы в Сан‑Франциско или мероприятия, проводимые демократической партией. Еще реже ездил на званые вечера, куда его приглашали многочисленные хозяйки светских салонов округа Оранж.
Майк Килкуллен был единственным ребенком у своих рано умерших родителей, круг его друзей составляли семьи местных землевладельцев, которых он знал всю жизнь, поэтому все душевные силы, всю любовь он отдавал ранчо и дочерям.
Четыре поколения Килкулленов оставили после себя многочисленных дочерей и только по одному сыну в каждом поколении. После смерти родителей сыновья, независимо от того, были они первенцами или нет, наследовали все ранчо, в то время как дочерям приходилось довольствоваться лишь фамильным серебром и драгоценностями по случаю замужества, да еще частью денег. В этой далеко не бедствующей теперь семье ирландского происхождения, прочно обосновавшейся в Калифорнии, преобладала традиция английских аристократов: вся земля целиком переходит к наследнику мужского пола по праву первородства.
Джез постояла еще несколько минут и вскоре увидела, что отец садится на лошадь. Тогда, вскочив в седло и легонько пришпорив Лимонаду, она галопом съехала вниз и остановилась рядом с отцом.
– Что ты делала наверху, Хуанита Изабелла, считала стулья? – Майк Килкуллен склонился и крепко обнял дочь, чуть не вытащив ее при этом из седла.
– А как ты догадался, что я была там? Ты ведь ни разу не взглянул вверх.
– Когда‑нибудь объясню. Старая индейская наука. – Он рассмеялся, целуя свежие, согретые солнцем щеки младшей дочери, и моментально вся суровость, вся скрытая печаль исчезли с его лица. – А что это на тебе надето, черт возьми? Как будто ты собралась на праздник Всех Святых!
– Ты прекрасно знаешь что. – Джез довольно оглядела свой фиолетово‑золотой атласный пиджак баскетбольной команды «Лэйкерз», который ее ассистенты подарили ей на Рождество. – Ты только притворяешься, что не знаешь.
– А я люблю тебя подразнить. На что еще годится такая никчемная дочь?
– Учитывая Валери и Фернанду, можно сказать, что все выходные у тебя будут просто забиты дочерьми! Придержал бы язык, пока они не приедут.
– Они никогда так не клюют, как ты, малышка. Но все равно они чудо.
– Чудо, это точно.
– Надеюсь, ты привезла с собой платье. У нас будут четыре оркестра: два мексиканских, один в стиле западного кантри и один для бальных танцев.
– А рок‑н‑ролл?
– Это моя вечеринка, дочка, и рок‑н‑ролл для меня не существует.
– И рэгги не будет?
– Я не знаю, о чем ты говоришь. Во всяком случае, бальные танцы опять в моде. Я читал об этом, так что, думаю, будешь довольна.
– Враки, ты нанял этот оркестр, чтобы самому потанцевать для разнообразия. Господи помилуй, бывший король фокстрота округа Оранж опять с нами и все помнит. Дамы, держите крепче своих дочерей!
Майк Килкуллен легонько толкнул ее локтем.
– А ты пригласила своего парня?
– Не‑а. Найду какого‑нибудь бесхозного на месте. Приглашенный нарушит мой стиль.
Майк украдкой взглянул на Джез. Никаких признаков желания выйти замуж. Что с ней происходит? У Валери и Фернанды уже шестеро детей, а Джез, похоже, меняет ребят, как перчатки, и даже не думает ни о чем серьезном. Видимо, это недостаток ее профессии. Он очень гордился ею, но двадцать девять лет есть двадцать девять лет.
– Послушай, детка, ты когда‑нибудь задумывалась над тем, что такое... э‑э‑э... биологические часы?
– О господи! Ты опять читал этот журнал!
– Нет, я слушаю Сьюзи. Она – мое окно в мир.
– Ты ведешь себя неприлично! Тот, кто выдумал понятие «биологические часы»... его надо изрубить на мелкие кусочки и засунуть в морозильник!
– Я просто хотел проверить, убедиться, что ты знаешь об этом. Я исполняю свой отцовский долг.
– Считай, что свою годовую норму ты уже выполнил. Даже на десять лет вперед.
– Это намек?
– Это приказ! Поехали домой!
Невидящим взглядом, без всякого выражения Валери Килкуллен Малверн смотрела сквозь зеркальные стекла плавно скользящего по шоссе лимузина, нанятого ее мужем Билли Малверном‑младшим в аэропорту Сан‑Диего, чтобы доставить всю семью на ранчо. Она целиком ушла в свои мысли, не желая принимать участие в его разговоре с детьми. Валери знала, что по пути на ранчо для нее нет ничего интересного, поэтому настроилась вытерпеть эти полтора часа без лишних слов.
Она сидела прямо, спокойно сложив руки на коленях, и лицо ее не выражало ничего, кроме полной уверенности в себе. Она выглядела совершенно так же, как на фотографиях, часто появлявшихся на газетных страницах светской хроники и газеты «Женская одежда». Валери Килкуллен Малверн, известный дизайнер по интерьеру и заметная фигура в нью‑йоркском высшем обществе, никогда не была замечена и запечатлена в ненадлежащей позе. Ни на секунду не забывая о своих физических данных, внутренним взглядом она постоянно как бы со стороны оценивала производимое ею впечатление.
Еще много лет назад решив, как должна выглядеть, она, подобно многим женщинам, обладающим настоящим стилем, поняла, что вызвать направленный интерес окружающих можно лишь одним способом: создать внешний образ, найдя для него нечто главное, основное, производящее желаемое впечатление. Досконально изучив себя, Валери пришла к выводу, что с такой безупречной формой головы, как у нее, она может просто гладко зачесывать свои темные волосы назад и, заправив за уши, закалывать их плоским бантом чуть ниже затылка – в своей классической простоте такая строгая прическа всегда будет выше всякой моды. У нее был красивый лоб, но нос слишком вытянутый и заостренный, чтобы к нему подошло бы такое же определение, подбородок – явно меньше, чем того требовали пропорции.
Если она оказывалась вблизи камеры – а такая возможность существовала постоянно, учитывая ее ставшую привычкой бдительность, – то камера неизменно видела только один неулыбающийся, притом отнюдь не совершенный профиль, вскоре ставший ее фирменным знаком, и Женщины, которых природа наделила прелестным носиком и очаровательным подбородком, мечтали иметь такой же профиль, который невозможно спутать ни с чьим другим.
Днем Валери намеренно одевалась в изобретенную ею для себя униформу: темные, без всяких украшений тонкие свитера с высоким, под горло, воротником или же блузки без воротника, чтобы подчеркнуть стройную шею и тонкое телосложение, превращая таким образом маленькую грудь в одно из своих достоинств. Изящный верх дополнялся прекрасного покроя простой юбкой или брюками, а также широким поясом, отчего ее тонкая талия выглядела еще тоньше; туфли всегда были только без каблуков и отменно блестевшие. Очки в роговой оправе, если она не пользовалась ими, обычно покоились на лбу, а при взгляде на ее огромные серьги и широкие браслеты с массивными полудрагоценными камнями на обоих запястьях тонкие изящные украшения начинали казаться слишком вычурными и какими‑то незначительными.
В душе Валери признавала, что созданный ею образ во многом состоит из умело позаимствованных черт, и она знала у кого, но тем не менее это произвело на свет желаемый результат. И многих он очаровывал. Но что важнее всего, она четко отделила себя от своих клиентов – женщин, которые, по определению, не обладали чувством стиля и фантазии, чтобы со вкусом обставить собственное жилье.
Если же говорить о деньгах, то на свой образ она тратила не так много, и никто – а Валери это знала – не догадывался сколько. Безусловно, это обходилось недешево, так как каждая отдельная вещь была лучшей в своем классе, но поскольку все, что она покупала, могло носиться годами вне зависимости от моды, то в ее гардеробе не было ничего, что не окупило бы себя с лихвой. Таким образом, у нее оставались деньги, чтобы позволить себе баснословно дорогие, ручной работы, расшитые вечерние туфли, пополнять свою коллекцию неизменно безупречных сумок и перчаток фирмы «Гермэ» и приобретать немало роскошных вечерних платьев для благотворительных балов и тех случаев, когда она, умудренная опытом, наверняка знала, что там ее униформа не пройдет или не даст нужного результата.
Да, у нее были деньги, чтобы одеваться так, как это принято у богатых. Поразмышляв еще немного, Валери пришла к выводу, что ей это прекрасно удалось.
Люди считали, что мистер и миссис Уильям Малверн богаты, и в намерения Валери входило и дальше поддерживать это впечатление, не допуская и тени сомнения. Выйдя замуж в 1969 году, она тоже считала, что будет богата, поскольку очаровательный, красивый, общительный и компанейский Билли получил от отца наследство, которое тот нажил, занимаясь производством для нужд фронта во время Второй мировой войны.
Уильям Малверн‑старший был первым и единственным членом семьи Малвернов, которому удалось подняться выше отметки, определяющей принадлежность к среднему классу, и он очень гордился тем, что смог обеспечить сыну все возможности дальнейшего движения наверх. Он определил Билли в самую лучшую по его выбору подготовительную школу; он настоял, чтобы сын брал уроки тенниса и верховой езды; он отправил его в университет в Вирджинию, щедро снабжая деньгами, и, когда Билли вошел в сборную команду по теннису, смотрел сквозь пальцы на его скромные оценки. Когда Билли окончил университет, отец купил ему место на фондовой бирже. В 1967 году Уильям Малверн‑старший скончался, и после утверждения завещания судом сын узнал, что является наследником не облагаемого налогами дохода с пяти миллионов долларов, вложенных в муниципальные ценные бумаги.
Уильям Малверн‑старший достиг своей цели, произведя на свет сына, который, безусловно, был джентльменом и очень привлекательным парнем. Если бы он знал, что его сын преуспел в привлекательности настолько, насколько недобрал в интеллекте, то не признался бы в этом никому.
Несмотря на недостатки происхождения и образования, Билли Малверн оказался находкой для превосходящей его в этом Валери Килкуллен. Она никогда не была хорошенькой, если не улыбалась, но беспечного Билли, что называется, без царя в голове, пленили ее уверенность и точное знание своего места в обществе. Через три месяца после знакомства они поженились, и лишь много позже медового месяца Валери, которая и надеяться не смела на обладание красивым мужем, а еще меньше – на мужа с деньгами, обратила внимание на почти полное отсутствие у него природного интеллекта.
Валери была влюблена в него настолько, насколько это позволял ее характер, и все годы, пока доход Билли был достаточен – а он был настолько достаточен, что они могли позволить себе все, – его личные недостатки не играли никакой роли. Но сегодня, в Нью‑Йорке 1990 года, для человека, не обладающего ловкостью и умением пробиваться, вряд ли могло найтись достойное место.
При всей сердечной доброте и мягкости Билли у него не было того «шестого» чувства – чувства времени, столь необходимого при работе на рынке ценных бумаг, и он умудрился фактически по своей вине потерять деньги в то время, когда другие их наживали.
У него сохранилось несколько клиентов, старых приятелей, таких же консервативных, как и он сам, но эти доходы в расчет можно было не брать. Мало‑помалу ему пришлось продать часть своих ценных бумаг, и теперь его непроизводственный доход составлял не более двухсот тысяч в год. Инфляция превратила его и вовсе в ничтожную сумму применительно к уровню жизни, который поддерживала Валери, вращаясь в определенных кругах высшего общества Манхэттена. За последние десять лет в него вошли – а вскоре и заняли прочное положение – люди, принадлежащие к совершенно новому классу, чье состояние исчислялось цифрой со многими нулями – о состояниях такого масштаба и мечтать не могли первые крутые воротилы Уолл‑стрит конца прошлого столетия.
Как это ни невероятно, но по сравнению с новыми богатыми они с Билли стали новыми бедными, думала Валери со ставшей уже привычной болью. Их большая квартира на Пятой авеню была куплена еще в шестидесятые годы, а дом в Саутпорте, штат Коннектикут, в начале семидесятых, но сегодня они уже не могли позволить себе купить дом для отдыха где‑нибудь в горах, вблизи лыжных курортов, или в Хэмптоне, штат Вирджиния. Малвернов, конечно, приглашали везде, но это не то, как если бы у них был там собственный дом. Валери использовала все свои творческие возможности, чтобы отремонтировать и переделать ставший давно немодным деревянный дом в Саутпорте, поскольку он иногда мелькал на фотографиях в разделе светской хроники. Кроме того, ежегодно они устраивали два больших, получавших освещение в прессе приема: один в Саутпорте, другой – в Нью‑Йорке; без них она не могла бы поддерживать имидж владелицы нескольких домов – новое понятие, являвшееся признаком состоятельности и богатства.
Билли Малверн‑младший очень дорожил своим положением в стремительно меняющейся вселенной Нью‑Йорка, все еще представляя себя блистательным молодым человеком, каким он когда‑то был. Однако лишь деньги, которые зарабатывала Валери, позволяли им теперь жить в Нью‑Йорке.
Окончив нью‑йоркскую школу по дизайну интерьера, она прошла стажировку у более опытного дизайнера, а затем уже открыла свое собственное небольшое дело. Не обладая талантом новаторства, Валери была способна организовать и выполнить вполне профессиональную работу для клиенток, жаждавших приобщиться к высшему обществу хотя бы тем, что нанимают дизайнера из этого круга, да еще из старой, с традициями семьи.
Валери брала со своих клиенток ровно на тридцать три и три десятых процента больше того, что составляли затраты по выполнению работ, плюс гонорар за дизайн. С помощью ассистента и секретаря‑бухгалтера ей удавалось выполнить несколько заказов в год. А поскольку никто не догадывался, что Малвернам нужны деньги, она продолжала получать заказы.
Конечно, размышляла Валери, слегка покачиваясь на сиденье мчавшегося по шоссе лимузина, и она, и Билли, и их дети могли бы переехать в Филадельфию, на родину ее предков по материнской линии, в прекрасную Филадельфию, где ей больше не пришлось бы напрягаться и поддерживать видимость того, чего уже нет, где ей больше не нужно было бы ходить в этот ужасный офис, где они могли бы спокойно жить на имеющийся доход и по‑прежнему занимать достойное место среди коренных семей города. В этом городе, с одной половиной которого Валери находилась в родстве и со второй – в дружеских отношениях, где в первую очередь ценилось не то, что ценилось в Нью‑Йорке, к ним относились бы как к людям, имеющим столько денег, сколько необходимо.
Но Билли, увы, представлял первое поколение семьи, которому удалось завоевать место в обществе. Ему чуждо было мироощущение людей из семьи, где наследство передается из поколения в поколение, аристократов по рождению, которые не унизились бы до борьбы за место в социальной иерархии Нью‑Йорка, превратившегося в 1990 году в сущий бедлам. Напротив, Билли ослепляло его положение в обществе, и он решительно отказывался переезжать в Филадельфию, которую считал старомодной, безвкусной и невероятно провинциальной.
О разводе не могло быть и речи. Валери знала, что брак с презентабельным мужчиной, каким бы бесполезным, тщеславным и кичливым он ни был, гораздо лучше, чем жизнь в одиночку, когда ей пришлось бы, как каждой разведенной женщине, полагаться только на себя, в то время как Билли, впрочем, как и любой свободный мужчина, да еще такой привлекательный – а он навсегда таким останется, – немедленно будет подхвачен какой‑нибудь мультимиллионершей.
Всякий раз при мысли о разводе Валери содрогалась от глубокой внутренней неприязни, поражаясь, как ее младшая сестра Фернанда выдерживала такую жизненную качку: рано овдовев, она успела с тех пор трижды выйти замуж и развестись и теперь жила с пятым мужем, который, очевидно, просуществует не дольше остальных. Но Фернанда, похоже, даже преуспела от неразберихи своих матримониальных авантюр, имея незыблемую поддержку в виде средств, оставленных ей первым мужем, и зная, что, помимо обаяния, красоты и ума, обладает еще неким не поддающимся определению качеством, которое гарантирует, что мужчины всегда будут домогаться ее внимания...
Как хорошо, что газеты и журналы постоянно называли их с сестрой не иначе как наследницами испанских земельных грантов, мелькнуло в голове Валери, и при этом она быстро подавила скривившую губы язвительную усмешку. Большинство полагало, что они с Фернандой уже унаследовали огромные, окруженные романтическим ореолом земли. Все это очень хорошо, за тем исключением, что слово «наследницы» означало лишь ожидание. Ни она, ни сестра, ни их дети не получили от отца ничего, кроме обычных подарков на Рождество и ко дню рождения.
Все деньги Майка Килкуллена лежали в непроданной земле. Если проследить, как возрастала стоимость земли округа Оранж, – а она‑то это делала, уж будьте покойны, – то за ранчо Килкуллена инвесторам пришлось бы выложить сегодня миллиарды долларов, да еще стоять в очереди, чтобы купить и начать разрабатывать эти нетронутые богатства на Платиновом побережье.
Но пока отец жив, он ни за что не продаст землю. Он принял такое решение в тот день, когда почувствовал себя достаточно взрослым, чтобы задуматься над этим, и Валери знала, что этот упрямый, непробиваемый, глухой к доводам здравого смысла человек никогда не изменит своего решения. Его земля – это он сам, и он скорее даст отрезать себе руку, чем расстанется хотя бы с такой ерундой, как пять тысяч акров.
Бросив на Билли короткий взгляд, Валери признала, что он, как всегда, очарователен и все еще любим ею, но если рассудить трезво, то он давно разочаровал ее: муж был достаточно умен, чтобы выдержать конкуренцию в бизнесе, которым занимался, и в то же время не настолько глуп, чтобы об этом стало известно.
Билли Малверн, чьи гены дали жизнь трем дочерям и ни одному внуку, который мог бы завоевать любовь ее отца.
Последний отрезок шоссе до поворота казался бесконечным. Слава богу, хоть этот уик‑энд будет коротким. Они пробудут на ранчо только до утра понедельника, когда кончится фиеста. Необходимость вернуться на работу послужит хорошим поводом для них обоих, а детям надо в школу. Валери надеялась, что в этом году ей удастся взбежать приезда на ежегодный праздник: в субботу они приглашены на особенно престижный прием в Нью‑Йорке, но все надежды рухнули после разговора с матерью, которая, позвонив из Марбеллы, заявила: о том, чтобы не поехать, не может быть и речи.
– Вы с Фернандой не были на ранчо почти восемь месяцев, – резко сказала она старшей дочери. – И я просто не понимаю, почему вы так глупо себя ведете, что одна, что другая. Не заблуждайтесь, будто достаточно лишь изредка отправлять детей в Калифорнию.
– Но отец обожает моих девочек, – попробовала возразить Валери.
– Ерунда. Не девочки, а ты и Фернанда его плоть и кровь. Как ты думаешь, почему Джез приезжает туда каждый уик‑энд? Она не дура и прекрасно понимает этого человека, и если мы не побеспокоимся, то скоро она станет тем самым сыном, которого у него никогда не было. Вам понравится, если Джез вытеснит вас из завещания?
– Отец так никогда не поступит. – Она пыталась говорить с уверенностью старшей дочери, одновременно удивляясь, как удается ее матери, живущей в Испании, всегда точно знать, что происходит в ее жизни. И как всегда в таких случаях, ее охватывала ярость.
– В отличие от вас мне лучше знать, на что способен ваш отец, – невозмутимо отпарировала Лидия Стэк Килкуллен. – Он поступит так, как ему удобнее, и именно в тот момент, когда вы меньше всего ожидаете этого. Сколько раз надо повторять, что он эгоистичное чудовище и раб своих внезапных прихотей? Я ни секунды не сомневаюсь, что с годами он стал еще эгоистичнее и импульсивнее. Ему шестьдесят пять, Валери, и он не вечен.
– За десять лет он ничуть не изменился. Он проживет до ста лет, мама.
– Тем более надо лишний раз напомнить, как вы ему преданы. И подумай, Валери, а что, если он снова решит жениться? Всегда найдется немало женщин, которые с удовольствием станут миссис Майк Килкуллен номер три. Ну неужели вы забыли, что он сделал со мной?
– За двадцать один год еще никому не удалось заполучить его, – напомнила она матери, но раздражение, которое она безошибочно уловила в ее голосе, лишний раз доказывало, насколько она, Валери, оказалась недальновидной.
Возможно, мать и права, подумала Валери, заметив, что они проехали уже Карлсбад‑сити. Разве мало в Нью‑Йорке шестидесятипятилетних мужчин, вдовцов или разведенных, которые женились на молоденьких? Подобное давно превратилось в стандартную процедуру, настолько предсказуемую и естественную, что на это не обращали внимания. Вот если бы шестидесятипятилетний женился на женщине своего возраста, то это стало бы сенсацией Манхэттена, разговоры наверняка продолжались бы целую неделю. Почему она сама не подумала о такой возможности? А Фернанда, этот эксперт‑самоучка по разводам, почему ей это не пришло в голову?
Отдавая себе отчет, что здесь она дала маху, Валери с досады прикусила губу.
Но так было не всегда. После того как родители развелись, мать постоянно настаивала, чтобы они с Фернандой ежегодно проводили на ранчо по нескольку недель. Для них, подростков, поездка на школьные каникулы в Южную Калифорнию в то время, как их приглашают к себе родственники из Филадельфии, была равносильна ссылке. Летом большинство их друзей отдыхало на Восточном побережье, и они стремились быть с ними, кататься на яхтах и ходить на вечеринки где‑нибудь на Лонг‑Айленде или в штате Мэн, а вместо этого несколько недель подряд их заставляли отбывать наказание в старом мрачном доме, которым так гордился отец‑диктатор. И им приходилось мириться с его новым ребенком, Джез, что так унизительно, но что хуже всего – с Сильвией, второй женой отца.
Валери не могла припомнить, чтобы ее родители хоть когда‑то были счастливы вместе. Жившее в ее матери чувство отчужденности и неприязни к Калифорнии передалось и дочерям, оно передавалось незаметно, но ощущалось во всем, что было связано с отцом. К тому времени, когда родители развелись, Валери исполнилось двенадцать лет, тринадцать, когда родилась Джез. Она многого не знала, но хорошо помнила глаза матери, наполненные жгучей горечью. И несмотря ни на что, Лидди Килкуллен настоятельно требовала, чтобы дочери «сохранили в семье свое место». В семье Килкулленов! Да разве мать когда‑нибудь относилась к ним как к своей семье?
Почему она, Валери Малверн, чья мать родилась в Филадельфии и носила фамилию Стэк, чьи бабки и прабабки по материнской линии тоже родились в Филадельфии и носили фамилии Грин и Джеймс, она, Валери Малверн, среди предков которой было по меньшей мере пять истинных джентльменов, тоже родом из Филадельфии – Дикинсон, Моррис, Ингерсолл, Пембертон и Дринкер, пять приверженцев партии тори, которые в силу классовой принадлежности и убеждений вопреки давлению отказались подписать Декларацию независимости, – так почему же она, Валери Малверн, должна считать себя одной из Килкулленов? Что же такого в другой половине ее крови, чем должно восхищаться? Неужели какой‑то бедный ирландец, эмигрировавший в Америку в 1852 году, торговец, впоследствии купивший землю, может сравниться с отцами‑основателями самого пристойного города Соединенных Штатов, с людьми, столь тесно связанными с величайшими семьями Англии, что отказались восстать против нее?
Да и что собой представляют последующие поколения этих Килкулленов? Всего лишь скотоводы, сполна хлебнувшие лиха. Ей мало что было известно о семье Валенсия, когда‑то давным‑давно получившей земельный грант испанской короны. Похоже, эта семья растворилась, ушла в небытие после того, как одна из дочерей вышла замуж за первого американского Килкуллена. Эти Валенсия затерялись в бурном потоке истории Калифорнии, настолько сложной и противоречивой, что она никогда не пробуждала ее интереса, словно это была история чужой страны. А что говорить об их вкусе! Одна мебель чего стоит!
– Мама! Мы почти приехали! – воскликнула старшая дочь Холли, которая в свои семнадцать пока не обнаружила признаков ни красоты, ни ума.
Валери, так резко возвратившись из своего мира в мир реальный, непроизвольно провела рукой по волосам, взглянула в зеркальце на накрашенные темно‑красной помадой губы и приготовилась к встрече с отцом, который, как ей когда‑то внушили, был повинен во всех несчастьях ее матери. Но все же, насколько позволяло ее эмоциональное устройство, она почему‑то всегда страстно хотела любить его. А поскольку ей часто говорили, что он никогда не любил ее, то она боялась признаваться себе в таком желании.
Фернанда Килкуллен Дональдсон Флинн Мартин Смит Николини так часто выходила замуж, что от Бар‑Харбора до Ла‑Йолы читателям светской хроники она была известна просто как Ферн Килкуллен. В этот раз она ехала на ранчо с двумя сыновьями, Иеремией и Мэтью Дональдсонами, отпрысками от первого брака; оставшись вдовой в двадцать пять лет, она получила в придачу и вполне ощутимое состояние. Мальчики – девятнадцати и семнадцати лет – уже отлично справлялись с любым автомобилем, поэтому Фернанда, удобно устроившись на заднем сиденье «Крайслера‑Империала», мысленно готовилась к предстоящему уик‑энду.
Ну конечно, отец захочет узнать, почему ее дочь, пятнадцатилетняя Хейди Флинн, не приехала вместе с ней на фиесту. Он, как всегда, ждал ее, а может быть, даже и Ника Николини, хоть явно не одобрял последнего мужа своей дочери: всего двадцать девять лет и никакого серьезного занятия в жизни. Майк Килкуллен был доволен, когда на фиесту полностью собиралась вся семья, ни больше ни меньше, но дело было в том, что в результате сражений, продолжавшихся все два года ее замужества, Фернанда и Ник наконец достигли точки развода, и она считала, что до поры до времени отцу незачем знать о предстоящей передислокации. Что же касается Хейди, то здесь все было просто: за последние полгода она стала слишком хорошенькой, чтобы брать ее с собой.
Только дерматолог и только при ярком освещении мог бы приблизительно определить возраст Фернанды. Она знала – и это было правдой, – что выглядит лет на двадцать восемь–двадцать девять. Но если рядом с ней будет Хейди? Разница между самой хорошенькой в мире тридцатидевятилетней женщиной и просто хорошенькой пятнадцатилетней девушкой заключалась в одном слове: молодость. А молодость, настоящая молодость, при взгляде на которую так щемит сердце, потому что она промелькнула, как ярко вспыхнувшая звезда, – это единственное, чего у нее больше никогда не будет.
Даже в юности Фернанда не была красавицей в истинном смысле слова. В силу необыкновенной концентрации самого привлекательного, что есть в женщине, она являла собой совершенное воплощение этого понятия в миниатюре, щедро излучая вокруг себя нечто гораздо более серьезное, чем просто красота, и направляя это сияние исключительно на мужчин – а ее мысли всегда начинались и заканчивались только ими. Быть хорошенькой – это она знала – существенно важнее, нежели просто красивой. Красота может отпугнуть, привлекательность заставляет желать.
К середине шестидесятых Фернанда достигла расцвета своей юности и с тех пор инстинктивно и с завидным упорством, без каких‑либо особых размышлений на этот счет – в отличие от Валери, тщательно конструировавшей свою внешность, – сохранила этот образ.
Она была среднего роста и свои платинового цвета до талии волосы носила, просто откинув на спину. Правда, каждые две недели ей приходилось подсветлять отрастающие корни более темных волос, но ради того, чтобы оставаться блондинкой, считала Фернанда, можно и потрудиться. Длинная челка сбоку небрежно падала на лоб, иногда на глаз, даже случайно попадала в рот, и тогда она очаровательно‑нетерпеливо сдувала ее кверху. Свои синие, цвета морской волны глаза, такие же яркие, как облицовочная плитка в бассейне, она густо подводила черной обводкой; маленький красивый нос и тонкие, изящно очерченные ноздри были как у девочки. Изумительной формы, по‑детски припухлые губы прекрасно гармонировали с точеным подбородком. Гладкая фарфоровая кожа была настолько безупречного бледно‑розового цвета, что Фернанда производила впечатление очень дорогой куклы, скорее по ошибке, нежели специально, одетой как хиппи.
Она обычно носила плотно облегающие, чуть ниже талии джинсы или самые короткие кожаные мини‑юбки и к ним приталенные жакеты, причем такой длины, чтобы можно было видеть изумительно женственный изгиб живота и небольшую пупочную впадину. В ее гардеробе имелось несколько десятков остроносых ковбойских сапожек и ботинок из различной кожи и столько же богато украшенных женских ковбойских жакетов, а также килограммы серебра и драгоценностей с бирюзой. Меха – всегда со множеством бусин и вставок из ткани – она покупала только от «Фенди» и только немыслимых расцветок.
Округлая, аппетитная, с тонкой талией, внушающая вожделение пикантная женщина с восхитительной грудью и крепкой попкой, Фернанда в свои годы не стесняясь могла выставить на всеобщее обозрение любую часть своего стройного тренированного тела. Даже такие места, как живот, внутренняя часть бедер и предплечий, где с возрастом кожа становится дряблой, были по‑прежнему в прекрасной форме. И она трудилась на совесть, чтобы сохранить это тело, не желая отдавать ничего, подаренного ей природой: она ежедневно занималась гимнастикой и бдительно соблюдала строжайшую диету, проявляя фанатичную одержимость, подобно хранителю драгоценных древних рукописей.
Фернанда, надо отдать ей должное, обладала проницательностью и прекрасно понимала, что одевается буквально на грани плохого вкуса. Весь ее стиль был выдержан в духе красоток с рекламных картинок определенного сорта, чтобы при взгляде на них тут же возникал вопрос «А что там дальше, под этим?», за тем лишь исключением, что «под этим» невозможно было увидеть и малой части нижнего белья: она его просто не носила. Оглядывая себя в огромное, во весь рост, зеркало, она никогда не выходила из дома, не убедившись, что выглядит так, что вот‑вот слюнки потекут, и все же Фернанду Килкуллен никогда не принимали за шлюху. Наметанный глаз метрдотелей, швейцаров и продавцов безошибочно подсказывал, что они имеют дело с дамой, которую следует обслужить по высшему классу. Только исключительно уверенной в себе тридцатидевятилетней женщине с внешностью девчонки могли сходить с рук подобные штучки.
Разумеется, для нее было бы несложно незаметно и элегантно принять другой стиль одежды – модный, удобный, но все‑таки моложавый, но моложавый не значит молодой. Молодость – вот самое главное понятие для Фернанды. Молодость значит мужчины, мужчины в любой момент – стоит лишь захотеть; беззаботные, ничем не обремененные мужчины, слишком еще молодые, чтобы хоть на секунду задуматься, что когда‑нибудь им предстоит познать такое понятие, как средний возраст. Поэтому вся ее одежда, каждая прядь волос, каждая тень грима имели только одно назначение: служить им сигналом к тому, что она всегда готова к любви.
Поведением Фернанды руководило стремление к сексу. Участок тела между ногами определял ее действия, мотивы, планы, ее прошлое и будущее.
Самые ранние воспоминания детства были связаны с ее первым оргазмом, который случился у нее во время послеобеденного сна. Она хорошо помнила свою кроватку, цвет и ткань одеяльца, судя по всему, тогда ей было чуть меньше трех лет. Но едва прошло это неожиданно удивительное ощущение, как какое‑то абсолютное врожденное знание подсказало, что никто больше не должен знать о ее открытии.
В детстве они с Валери спали в одной комнате, и ей всегда стоило немалого труда выискать предлог, чтобы запереться в ванной и предаться длительному процессу, который приведет ее к вершинам блаженства. Она никогда не могла быстро довести себя до состояния оргазма, для этого требовалось время и мягкие, тщательно рассчитанные – сначала медленные, а потом постепенно убыстряющиеся – движения пальцев, и если при этом она слышала в коридоре шаги, то все приходилось начинать сначала. Но часто случалось самое ужасное: ей вовсе приходилось отказываться от удовольствия, потому что Валери, как назло, нетерпеливо стучала в дверь и требовала освободить ванную.
Вскоре после развода матери и ее переезда в Марбеллу девочек отправили в школу‑пансион в Новой Англии, пансион строгих правил: два‑три человека в комнате и никаких замков. Там местом уединения для Фернанды стал читальный зал школьной библиотеки. Задвинув глубокое кресло в дальний угол и взяв книгу, она набрасывала на колени куртку и, сдвинув раскрытую книгу на ручку кресла, закрывала глаза, притворяясь, что уснула, и таким образом, не опасаясь быть побеспокоенной, доводила себя до оргазма. Мысленно Фернанда представляла, что ее пальцы принадлежат мужчине, безликому, безымянному мужчине, ее безмолвному обожателю, рабу, ничего не требующему для себя, а существующему с единственной целью – дать блаженство ей. Она настолько овладела искусством скрывать свои действия, что при взгляде со стороны никому бы и в голову не пришло, чем она занимается; даже в тот момент, когда она наконец достигала высшей точки, она лишь сжимала губы и задерживала дыхание.
Тайные занятия Фернанды в читальном зале стали для нее основным событием школьного дня. Чтобы освободить дневные часы, она с завидной усидчивостью занималась после ужина в общежитии, поэтому у нее оставалось мало времени, чтобы заводить друзей. В середине шестидесятых университетские городки охватили студенческие волнения, отголоски которых докатывались даже до их уединенного пансиона, но, сидя в столовой, она вполуха слушала горячие обсуждения своих однокашниц – ее это совершенно не трогало.
Сексуальное удовлетворение составляло теперь ее единственный интерес в жизни, но она ничем этого не выдавала. На возникшую еще в раннем детстве необходимость скрывать свои привычки накладывалось поведение матери. Эмоциональное состояние, в котором ее мать жила, оставило глубокий след в душе Фернанды: лишь говоря об отце, мать не могла скрыть неподдельной горечи, в остальное время она была спокойна и сдержанна. Валери, во многом похожая на мать, еще больше осложняла ситуацию. Каникулы, которые они с сестрой проводили на ранчо, безусловно, не способствовали росту доверия между Фернандой и отцом, и с годами у нее появился необъяснимый страх, что он скорее, чем кто‑либо другой из членов семьи, может догадаться о ее пристрастии.
Спустя неделю после окончания школы Фернанда познакомилась с Джеком Дональдсоном, пять лет назад получившим диплом школы права Гарвардского университета. Ему в то время было почти тридцать лет, и, когда блестящий адвокат узнал, что эта восхитительная ягодка никогда серьезно не встречалась с парнем, он несказанно удивился, так как в своей жизни ему не приходилось иметь дело с такими восемнадцатилетними девушками. И, желая опередить потенциальных претендентов, он немедленно предложил ей выйти за него замуж.
Во время медового месяца Джек Дональдсон впервые усомнился в правильности своих представлений относительно того, как пробудить сексуальное желание у неискушенной девственницы. Он использовал все приемы, приводившие к необходимому результату с другими женщинами, был необыкновенно чутким и нежным с Фернандой, но вскоре, опьяненный прелестями ее тела, уже не мог сдержать свою страсть, а если учесть, что предварительные получасовые ласки возбуждали его до крайности, то все у него кончалось очень быстро. Получив собственное удовлетворение, он другими способами старался дать его и Фернанде, но она всегда отталкивала его. «Это неважно, дорогой, – говорила она, – это не имеет значения. Поверь, мне это не нужно».
Когда Фернанда ждала первого ребенка, Джек Дональдсон вновь задумался над ее странным поведением. Возможно, новые гормоны добавят ей необходимую чувственность. «Неужели она так и останется фригидной?» – недоумевал Джек после рождения первого сына.
В 1973 году, когда Фернанде исполнилось двадцать два, у них родился второй сын, но к этому времени проблема ее чувственности уже почти перестала волновать его. Насколько он знал, она не изменяла ему и, когда бы он ни захотел, всегда была готова к исполнению супружеского долга, но ее сексуальное возбуждение никогда не поднималось выше определенного предела, и здесь он уже ничего не мог поделать.
Ну что ж, у других такая же ситуация и жены не такие привлекательные, как Фернанда. Он так никогда и не узнал, что после того, как крепко уснет, устав от любви, Фернанда, поднявшись с кровати, направлялась в свою ванную комнату и там, медленно доведя себя до оргазма, украдкой получала наслаждение, которого не могла получить от физической любви с мужем.
О, если бы не знать, если бы только не знать, думала Фернанда, что всякий раз, когда Джек начинал свои ласки, как бы нежно он это ни делал, единственной его целью было войти в нее! Если бы только она могла прогнать эту мысль, забыть о его желании, которого не в состоянии были скрыть ласки, о желании, определявшем каждый его жест, каждое прикосновение, если бы его попытки скрыть нетерпение не были столь очевидны, если бы не ее уверенность, что он только и ждет момента, когда после приличествующего времени войдет в нее. О, если бы только он не спешил! А он искренне считал, что уделяет ей массу времени, даже более чем необходимо, но это было не так. Да и могла ли она ожидать подобного? Нет, все мужчины одинаковы. И как бы Джек ни старался, рассчитывать на него она не могла, она могла полагаться лишь на близкого, безымянного, бесплотного раба своих фантазий.
В 1976 году Джек Дональдсон погиб в автомобильной катастрофе, оставив Фернанде состояние в несколько миллионов долларов. Ее сексуальная неадекватность перестала его волновать задолго до смерти. В его жизни появились другие женщины, страстно отвечавшие на его порывы, по отношению же к Фернанде оставалась лишь легкая обида и любовь, которую испытывают к милому ребенку.
Непродолжительное время Фернанда погоревала, она оплакивала скорее не его, а свое продолжавшееся семь лет замужество, не наполнившее ее счастьем. Ей было двадцать пять, и, богатая и свободная, она принялась за поиски нужного ей мужчины. Ведь должен же он существовать, такой, который сможет дать ей то, что до этого могла дать себе только она сама.
Да и зачем она вообще выходила за кого‑то замуж? – спрашивала себя Фернанда по дороге на ранчо. В этот момент Иеремия настроил приемник на одну из станций современной музыки Калифорнии, и машину заполнил синтезированный грохот.
За последние четырнадцать лет она сменила четырех молодых мужей и десятки еще более молодых любовников... Бог свидетель, мать воспитывала ее не для такой жизни, но всякий раз, когда она ложилась в постель с новым мужчиной, в ее душе со свежей силой вспыхивала постоянно жившая в ней надежда – а может, отчаяние? – что вот сейчас все будет как надо и произойдет чудо.
Джим Флинн, Хьюберт Сант Мартин, Хэйден Смит и Ник Николини – все они были моложе ее, и все приходили в такой восторг при виде ее сексуальной привлекательности, что, казалось, действительно готовы были совершить это самое чудо. В первое время каждый занимался с ней любовью по три‑четыре раза за ночь. И в последний раз – а так было всегда – они возбуждались медленно, почти неохотно, почти лениво, без той убийственной нетерпеливости, от которой все в ней словно умирало, и иногда ей даже удавалось испытать нечто вроде слабого мимолетного спазма, который можно было назвать почти оргазмом. Трудно сказать, возможно, это и был настоящий оргазм, который испытывают другие женщины, занимаясь любовью с мужчинами, она этого не знала. Но, конечно, он не шел ни в какое сравнение с тем, что делала она сама.
Но скоро, даже слишком скоро, у всех ее мужей, как и у всех ее любовников, как и у всех мужчин в мире – черт бы их побрал! – желание заниматься любовью возникало уже реже. Если это был любовник, то Фернанда просто бросала его. Но если это был муж, то волей‑неволей ей приходилось притворяться, будто она испытывает то же, что и он, или хуже того: пускаться в навязшие в зубах объяснения, которые вызывали в памяти невыносимую скуку, связанную с первым браком. Одним словом, когда ей становилось невмоготу имитировать оргазм, то рано или поздно развод становился неизбежным.
Тридцать девять, думала Фернанда, а я все еще ищу то, что мне необходимо найти. Тридцать девять, но стоит лишь подумать, что где‑то существует неутомимый в постели мужчина, как тут же возникает это мучительное ощущение наполненности, доходящее почти до судорог, ощущение, словно у тебя там разгорается медленный костер...
Тридцать девять... ужасный, нагоняющий тоску возраст, хуже не бывает. В один прекрасный день – а он не за горами – она проснется и поймет, что ей уже сорок три, сорок пять или сорок семь! В один прекрасный день на нее уже не будут смотреть как на хорошенькую девушку, сколько ни трудись. А после определенного возраста только очень‑очень богатая женщина может надеяться иметь молодых мужчин.
Но она ведь еще не достигла этого возраста, конечно, нет, даже близко не подошла, ей еще далеко до этого тяжкого испытания, которое готовит время. Но пару миллионов Джека Дональдсона все же пришлось потратить: праздники жизни разбросаны по всему миру. Спору нет, она по‑прежнему богата, по‑прежнему может позволить все, что душе угодно, но далеко не так богата, как должна быть с возрастом. Ведь все относительно, разве не так? Только очень‑очень богатая женщина может проснуться и сказать: ну и что же, что мне сорок лет.
Когда автомобиль свернул с шоссе и начал подниматься вверх по дороге, ведущей на ранчо, в голове Фернанды мелькнула знакомая мысль. Когда‑нибудь, когда отец умрет и они продадут ранчо, они с сестрами разбогатеют, разбогатеют настолько, что невозможно даже себе представить. Каждой из них достанутся сотни миллионов. Но когда? Сколько еще придется ждать? Получит ли она деньги, пока они еще нужны ей, пока она все еще молода? Или будет уже слишком поздно?
Достарыңызбен бөлісу: |