В середине декабря, когда я перечитывал «Избранное» Бориса Ручьева, решив написать о нем, у нас стояли очень ясные и не по-зимнему теплые дни. Вершины Центрального Кавказа, залитые солнцем, высились, сверкая вечными снегами, как в стихах Лермонтова. Читая строки моего уральского собрата, я думал, что в них есть что-то от гор. И не потому, что на Урале тоже высятся хребты. Мне всегда казалось, что горы учат человека благородству и мужественному упорству. Но моему мнению, те же порывы будит поэзия Бориса Ручьева, наполненная суровой атмосферой эпохи. Отмечали ли критики эту сторону творчества русского поэта, не знаю, но главной его чертой мне представляется мужество строителя и жизнелюба. Только мужественные люди преодолевают все барьеры и создают все хорошее на земле. Малодушные боятся не только врагов, но и трудной работы. А жизнь всегда требует от человека смелости и упорства, ибо пути-дороги ее нелегки, но ним, шутя, не пройдешь. В этом еще раз убеждает поэзия Ручьева, озаренная светом человеческого достоинства, глубокая и верная жизни.
Великий балкарский поэт Кязим Мечиев писал: «Мы выбираем мужество, «ибо хотим называться людьми!» Ручьева, который, возможно, не знает даже имени Кязима, роднит с ним мужественное отношение к трудной жизни, стойкость строителя и мастера. Пусть она нередко и не заслуженно дает слишком горькую пищу, все равно самой большой любовью настоящих и цельных людей остается жизнь, ибо выше ее нет ничего. Таким человеком и художником оставался при всех обстоятельствах Борис Ручьев. Для того чтобы понять это, вовсе не обязательно знать его биографию. Лучшая и самая достоверная биография поэта его произведения.
Борис Ручьев, как и все наше поколение, живет и трудится в грандиозную и трудную эпоху. Собственно говоря, легких эпох никогда и не было. Жизнь и борьба всегда сложны. Только масштабы их в разные эпохи бывают разными. Масштабы нашего времени требовали от людей небывалого мужества и энергии, ошибка между добром и злом достигала невиданного накала. Так выковывался характер советского человека, так рождались и лучшие создания нашей литературы. Советский человек – это революционер, борец, строитель и первооткрыватель. Если среди наших молодых художников имеются люди, полагающие, будто прекраснейшее из слов – орлиное слово «мужество» устарело, то, как горько они заблуждаются! Ведь жизнь никогда не старится. А ей всегда необходим героизм. Созидание и творчество — тоже подвиг. Меня, например, тревожит то обстоятельство, что произведения многих нынешних молодых поэтов носят слишком камерный характер. Я это наблюдаю и у некоторых моих младших горских собратьев. Возможно, я ошибаюсь и мои тревоги напрасны. Очень хотел бы, чтобы было так. Поэзия живет только большими мыслями и чувствами, большими стремлениями и тревогами времени. Это и делает ее значительной. Мысль эта стара, как мир, и вечно нова, как первооткрытие...
В книгах Ручьева присутствует крепкая, несокрушимая вера в человека, в них – здоровая мудрость рабочих людей. У меня есть убеждение в том, что талант всегда мудр. Мудрость и мудрствование – вещи совершенно разные. Мне думается, никому не покажутся странными слова: Пушкин был одним из самых мудрых людей России. Рядом с ним многие мудрствовали. А он был мудр. Однако находятся люди, полагающие, будто мудрость и поэзия несовместимы. Мне кажется, они путают мудрость с умничаньем, а зоркость художника с простой житейской практичностью.
В поэме «Прощание с юностью» Ручьев итожит то, что прожил и пережил:
Какой бы пламень гарью нас ни метил,
какой бы пламень нас ни обжигал,
мы станем чище, мы за все ответим –
чем крепче боль, тем памятней закал.
Нельзя не быть благодарным поэту за такие стихи. Даже это одно четверостишие кажется мне отчеканенной душевной сутью не только самого автора, но и целого поколения. Мне дорог Борис Ручьев тем, что в самые трудные дни своей жизни он не позволил страданиям согнуть себя, а высекал из сердца замечательные стихи и поэмы, пронизанные высоким чувством веры в жизнь, в справедливость и будущее, в непобедимость созидательной силы народа. Мы знаем, что так поступали только крупные художники.
Автору этих беглых строк не пришлось долго думать, чтобы определить, чем ему нравится поэзия Ручьева. Она дорога мне и близка теми благородными чертами, о которых я пытался сказать выше. Она по-своему оригинально запечатлела облик эпохи, свет души современника, его энергию, гуманизм, верность передовым идеалам. А ведь это верность самой жизни. Стихи крупного советского поэта отличаются образностью, в них нет никакой позы, все сурово и задушевно, точно и весомо. Сладкопевцам это недоступно. Высокая простота поэзии Ручьева таит в себе настоящее мастерство. Очень ценно и то, что Ручьев в произведениях о тяжелых годах его жизни нисколько не рисуется, не выставляет напоказ свои шрамы от ран, не говорит: «Вот посмотрите, какой я мученик!» Поэт не хнычет, не проклинает жизнь, а мужественно, с достоинством говорит о тех ударах судьбы, которые были нанесены ему так незаслуженно. Отсюда же и отсутствие в его поэзии всякого индивидуализма и пустого себялюбия. Творчество поэта целиком пронизано глубоким уважением к рабочим людям, к коллективу:
Мы землю рыли, стены клали сами,
но не бывало случая у нас,
чтоб и во сне – закрытыми глазами
не видели мы даже в этот час:
свой первый город, недоступный бурям,
никем еще не виданный вовек,
весь – без церквей,
без кабаков,
без тюрем,
без нищих,
без бандитов,
без калек.
Человек, который жил высокими помыслами и мечтами, знал цену работе и куску хлеба, в любых условиях остается таким, каким мы знаем ныне Бориса Ручьева.
Огонь всюду остается огнем, греет одинаково, хотя разжигают его везде по-разному. Ручьев – бывший уральский рабочий, я же рос в семье горского крестьянина, мы живем в разных концах страны. Но его поэзия пришла в мои родные ущелья, вошла в мой дом и сердце, стала близкой. Все хорошее, доброе и жизненное одинаково дорого людям, независимо от того, в каком краю создается. Человеческое горе и радость всюду одинаковы. Читая книгу Ручьева, ясно видишь: поэт всю жизнь был слит со всей Советской землей – родиной Октябрьской революции и Ленина. Ничто не могло поколебать эту его преданность. Так живут только настоящие люди и большие художники, честные и откровенные. Вот стихи, гораздо лучше моих рассуждений подтверждающие сказанное:
А руки знали –
есть на свете первый
мой город – без крестов и без икон,
есть дом родимый,
есть мой символ веры –
родным народом писанный закон.
Его кляли убийцы и бандиты,
срамили воры в страхе и тоске.
Но и дышал той верой, даже битый,
живя средь них, как ершик на песке.
За этими стихами большого убеждения следуют кованые строки о том, что попавший в беду поэт вооружен сильнейшим и непобедимым оружием – бессмертными идеями Ильича:
С ним – яд не травит,
горе не калечит,
огонь бессилен, стужа нипочем,
не страшно с ним идти врагам
навстречу,
друзей надежных чувствуя плечом.
С ним – год от году
каждый взор яснее,
спокойней сердце, жилистей рука,
с ним – человек
в сто раз сильнее змея,
в сто раз бесстрашней лютого врага.
Хорошо пишет Ручьев о труде, о работе. Для него они святы.
У края родины, в безвестье,
живя по-воински – в строю, –
мы признавали делом чести
работу черную свою.
Поэзия Бориса Ручьева народна. Замечательна ее образность. Я целыми днями ходил по зимнему Терсколу и повторял:
...И пусть тебе приснится в эту нору
пурга
над белой северной рекой,
на берегу
дорога вьется в гору
и вдоль по ней,
освистанный пургой,
лохматой лапой, обметая плечи,
в мороз, стараясь, сердце отогреть,
во весь свой рост
идет по-человечески
страдающий бессонницей медведь.
Когда я читал книгу моего уральского друга, мне все казалось, будто раннее солнце озаряет скалы, ночью мощный ветер гудит над заснеженными соснами, упорный, как скалолаз, человек идет через сугробы, одолевая все преграды, мне слышался гул многолюдного праздника.
Поэзия Ручьева создает впечатление праздничности даже тогда, когда он пишет о далеко не веселых вещах; в его стихах и поэмах дышит сама жизнь, постоянно присутствует ее высота, как в заключительных строфах «Любавы»:
В этот – зримый глазами героев,
нареченный Решающим – год
выше
нашего
Магнитостроя
в мире не было горных высот.
Будто с ноля великого боя.
не сводя настороженных глаз,
с первой,
самой пристрастной любовью
вся Россия глядела на нас.
Борис Ручьев своей жизнью и поэзией лишний раз подтвердил, как прекрасно настоящее, деятельное жизнелюбие, какая красота и сила заключены в таланте, человеческом мужестве и мудрости, как смешны и жалки те, кто пытается принизить жизнь и труд человека, вытравляя из его души все самое замечательное и высокое. И ныне в могучем хоре Советской поэзии голос Бориса Ручьева кажется мне одним из сильных и благородных.
1964
Памяти друга
1
Мне грешно роптать на судьбу и винить ее в том, что она лишила меня радости общения с крупными поэтами-современниками. Я пользовался и пользуюсь добрым отношением многих из них. Не стану называть имен: не хочу, чтобы даже тень хвастовства легла на мои заметки. Поэт должен быть душевно свободным, как ветер, который проходит по зеленой чинаровой роще. Но не хвастливым и не чванливым. Важность не наша стихия. Я не за робость, а за скромность. Робость в творчестве – это бескрылье, ведущее к эпигонству, скромность – путь к самокритичности, а потому и к плодотворности в работе. Таким я знал поэта, о котором думаю сейчас. О нем я думаю часто, ибо он был истинным художником и в том, что сделал, и в тех замыслах, что не успел осуществить. Судьба лишила его многого, чего он мог бы достичь. Тут дело не только в ранней гибели. О нем я думаю часто потому, что в высшей степени были присущи ему порядочность, чистота и честность, так же необходимые для поэта, как зелень для дерева каждой весной. О нем я думаю потому, что любил его. Потому, что он был подлинным художником.
Стремление быть правдивым и искренним, оставаться самим собой, белое называть белым, а черное – черным – естественное желание таланта, его прирожденное свойство. Таким я запомнил Дмитрия Кедрина. Не окажу, что это самый крупный из тех поэтов, с которыми мне приходилось общаться, но он настоящий и одни из самых чистых и благородных. Я не нишу эти заметки по тому принципу, что об умерших, полагается говорить только хорошо. Важнее всего – быть верным истине. Платан должен оставаться платаном, а ольха – ольхой. Оттого, что мы не будем преувеличивать или же скажем о недостатках крупного человека – от этого он нисколько не станет меньше. Наоборот, когда людей с живой кровью и плотью, ходивших, как говорится, но грешной земле, мы пытаемся превратить в иконы или ангелов, вот тогда-то и делаем дурное дело. Такое иконизирование им, живым, было противно. Почему забываем об этом? Об иных ушедших писателях говорят и пишут так, будто бы каждая их строчка являлась шедевром и открытием, а любой их поступок – мудрым. Какая слащавость. Таких писателей не было на свете и нет.
При обращении к памяти любого деятеля преувеличивать так же нехорошо, как и умалять его значение. А истинный художник и после смерти хочет оставаться таким, каким он был при жизни. Ему этого достаточно. Он не нуждается в ложной славе даже посмертно. Ужасно неприятная вещь, сюсюкающая слащавость дурных воспоминаний, где стираются резкие черты живого человека. Я не хочу, чтобы мой живой, красивый своей собственной красотой Кедрин был превращен в замазанную икону. Его совестливость и бескорыстие, скромность и требовательность мастера к себе были действительно прекрасны. Таким людям обычно живется нелегко. Талант всегда ведет своих обладателей по крутым дорогам. Кедрин жил трудно. Но он в маленькой деревенской комнатке высек из своего сердца сильные трагические поэмы «Зодчие», «Рембрандт», «Приданое», «Конь». Должно быть, я в молодости не до конца понимал все значение этих замечательных созданий поэта, их серьезность и актуальность.
Если Кедрин по-настоящему ценил поэта, то говорил о нем: «Мастер без дураков!» И сам он был таким.
2
Вкус у Кедрина был замечательный. Мне правилась манера чтения Кедрина. Он не так сильно подвывал, как это делали иные из моих знакомых стихотворцев, а читал, не нал стихи. В его мягком баритоне было много обаяния. Выводя эти строки, я слышу его не спеша читающего любимые им бунинские строки:
Я – простая девка на баштане,
Он – рыбак, веселый человек.
И еще:
Зейнаб, свежесть очей! Ты — арабский кувшин...
Бунин оставался одним из любимых его поэтов.
У него были тонкие руки и легкая походка. Изящество – вот основная черта его облика. Он был изящен во всем. Одинаково любил и жизнь и искусство, был одинаково предан им. Лучшим свидетельством тому – его произведения. Характер всякого художника остается в его созданиях. Кедрин был человеком, привязанным к бытию со всем великим в нем и милыми мелочами. Он жил бедно, но любил хорошо сделанные вещи, обожал мастерство и мастеров. У него были хрустальные бокалы. Он радовался им. Они чудесно звенели. Мы каждый раз долго чокались ими. О них и сказано в стихотворении, обращенном ко мне:
И, как колокол в церкви,
Звонок тонкий бокал.
Он всерьез говорил, что его бокалы в свое время имели какое-то отношение к царскому столу. Правда ли это – не знаю.
Дмитрия Кедрина нельзя представить себе замкнутым, аскетичным и книжным. Не было ничего подобного при всей его привязанности к книгам и начитанности. Я знал его общительным, любящим бражничание, застольную беседу, поездки, веселый смех, настоящее остроумие, радость. В нем было много от хорошего гусарства. Недаром он писал:
Гусары влюблялись в цыганок,
И седенький поп их венчал.
И сам он, конечно, был не прочь влюбляться. Понимал женщин. Поэт не может не любить радость. Он ведь работает во имя радости. Это его конечная цель. Кедрин, обожавший певчих птиц, одно время держал их у себя дома в клетках, заботился, кормил. Потом отказался от своей затеи. Видимо, ему не по душе стало держать птиц в неволе.
Дмитрий Кедрин любил снег на деревьях, на крышах домов и в своем маленьком дворике с низенькой деревянной отрадой, багровую луну над ними. В такие ночи мы бродили с ним. Я и сейчас вижу его в белой короткой шубе, слышу его скрипучие легкие шаги по снегу...
3
В подмосковном сельце Черкизово, что по Северной дороге, я бывал у друга часто. А однажды довольно долго жил у него. Кедрин называл меня единственным абреком Подмосковья. Его сынишка лет четырех, конечно, не понимал смысла странного для него слова, но тоже стал звать меня Абреком. Маленький Олег часто играл возле дома. Увидев меня, идущего к ним, бежал к отцу, громко и радостно крича:
– Папа! Абек идет! Абек идет!
С ним переживали мы много забавных минут. Отец сильно любил его, единственного сына. Дочь, Светлана, очень похожая лицом на папу, была старше. Если Кедрину в годы войны удавалось достать немного конфет или печенья, он прятал их на ночь под подушкой мальчика, который находил их там, как только просыпался.
– Вот опять Дед Мороз принес тебе подарочек! Какой он хороший! – говорил отец.
– Хооший! – повторял мальчик с удовольствием.
Ясно, Дед Мороз был для Олега самым любимым из гостей.
Я тешил себя надеждой занять второе место.
Мы часто читали вслух Блока. Мальчик обычно крутился возле нас, играл. И однажды, когда мы с Кедриным сидели за столом, малыш бодро прошагал мимо нас, повторяя: «Милый друг, мы с тобой старики». У него это выходило замечательно еще и потому, что он не выговаривал «р», как часто бывает с детьми. Наблюдая за ним, я думал: «Вот будет умницей и талантливым человеком». Так и вышло бы, наверно, если бы не нежданная беда: вскоре после трагической гибели отца мальчик утонул. Я никак не мог думать о таком конце их обоих. Я бывал счастлив с ними даже в самые несчастливые для меня дни. Тогда я не мог предполагать, что мне придется писать воспоминания о Дмитрии Кедрине, одарившем меня и обогатившем своей замечательной, но бескорыстной чистоте дружбой. Такова неизбежность. Хотя бы поэтому трагическая поэзия всегда будет иметь место на земле.
4
Дмитрий Кедрин в отношениях с семьей был тонок и справедлив, как и с товарищами, которых любил. Думаю, что тонкость была его природной чертой. Но и воспитан был хорошо. Жена его, Людмила Ивановна, постоянно заботилась о нем. Трудности военных лет известны. Кедрина не щадила сил, чтобы муж и дети не голодали. Я был свидетелем ее стараний и трудов. Могу сказать, что она из ничего делала все. Сам я не раз ел из ее рук. Она была упорной, находчивой и рачительной хозяйкой. Я как-то спросил ее:
– Как живешь, Людмила Ивановна?
– Кручусь между Кедриным и печкой!
И это «кручение» выручало поэта, давало возможность писать. Все мы, кому дорога Поэзия Кедрина, многим обязаны Людмиле Ивановне. Терпеливое, внимательное отношение жены – это большое благо для художника. Балкарские горцы говорят: «Если на площади буря, пойду домой, а если и дома буря, куда я тогда пойду?!» Хорошая, понимающая жена – мудрый соавтор поэта. Они творят вместе. Людмила Ивановна заслужила наше уважение еще и тем, что приложила большие усилия, чтобы наследие Дмитрия Кедрина заняло заслуженное им место, дошло до массы читателей. Не каждый поэт оставляет после себя такого преданного друга. Пример Людмилы Ивановны лишний раз доказывает ту истину, что женщина терпеливее и самоотверженнее мужчины.
5
Дмитрий Кедрин оказал мне большую честь, посвятив мне одно из лучших своих стихотворений. Хочу рассказать, как оно родилось. Мое желание продиктовано не чувством тщеславия. Любителям поэзии, думаю, будет интересно почувствовать ту атмосферу, что ли, в которой родилась одна из замечательных вещей поэта. Мы воскресим в памяти неизвестные читателям черточки его характера, его отношения к людям.
В самом начале 1945 года я приехал с Кавказа в Москву. Собирался ехать в Среднюю Азию. Уже год находились там моя мать и все близкие. Эта история длинная и мало приятная. Подробно останавливаться на ней не стану. Из госпиталя я выписался еще в октябре, но рана все еще не зажила, ходил я, опираясь на палочку. Первое время жил в Мамонтове. Часто приезжал на электричке в Черкизово. Нас как-то пригласил на именины дочери черкизовский приятель Кедрина. Был февральский метельный вечер. За кружащимся снегом не видно стало соснового бора и старой церковки, стоявшей наискосок от дома Кедриных. В гости мы шли с удовольствием. Признаться, и выпить были не прочь, и человек, пригласивший нас, был нам приятен. Галина Зубарева часто приходила к Кедриным. По-моему, она готовилась тогда стать артисткой. Хорошо читала стихи. В ее молодом, горячем исполнении мы однажды слушали даже лермонтовского «Мцыри» целиком. Не думаю, чтобы я был равнодушен к ней.
Итак, мы пошли на именины Гали. Двери открыл ее отец. Из натопленного дома вырвался густой нар, смешался с метелью.
– Добро пожаловать! – весело встретил нас хозяин, шутливо добавил: – Я уже пьян, господа генералы, от литературы! Что вы опаздываете?
В доме было тепло, а стол даже богат для того времени. Присутствовало, думаю, человек пятнадцать. Мы с Митей сели против друг друга. Поздравили молодую именинницу. Выпили. И, надо сказать, не без удовольствия. Нока все закусывали, я сказал Кедрину:
– Знаешь, я мог бы быть офицером Шамиля! Он ответил:
– Ты уже был им!
Через несколько дней я снова приехал к нему. Он протянул мне лист нелинованной бумаги. Это были стихи, обращенные ко мне! С тех нор прошло много лет. Было всякое. А автограф я сохранил. Еще бы! Вот он и сейчас лежит передо мной. На листе сверху три звездочки, а с отступом влево тонким почерком выведено: «Кайсыну Кулиеву». Внизу подпись: «Дм. Кедрин». В книгах же поэта стихотворение печатается под названием «Другу-поэту». Название не отличается с оригинальностью, банально. На такое Дмитрий Кедрин не согласился бы! Впервые эти стихи опубликованы в «Избранном» поэта, выпущенном издательством «Советский писатель» в 1947 году. Тогда я находился в Средней Азии и ставить над стихами мое имя сочли невозможным, дали бесцветное название, а вместо полного имени того, кому они посвящены, поставили «К. К.». В том издании была еще изъята строфа, позже восстановленная:
И, как Байрон хромая,
Проходил к очагу.
Пусть дорога прямая
Тонет в рыхлом снегу...
Видимо, мудрый редактор решил, что для раненого Кулиева слишком велика честь хромать, как Байрон! А вот Кедрин но простоте душевной не понимал этого. У автора сказано: «Я не знаю, как пишут по-балкарски «поэт». Это заменили словом «по-кавказски», хотя вышло и нелепо: как известно, Кавказ многоязычен. Я забыл предупредить составителей, и до сих нор стихотворение перепечатывается с таким досадным искажением.
Как я обрадовался этим стихам в тот зимний день! Если бы мой друг мне, молодому горцу, в те дни подарил коня, я не был бы так рад. Благородство поступка Кедрина станет особенно очевидным для читателей после того, как я рассказал, в какое положение судьба поставила меня тогда. Его добрый шаг явился продолжением прекрасной традиции великой русской поэзии, лучшей части интеллигенции России, их уважения к другим народам. Я понимал это и тогда. В стихах, подаренных мне, кроме их высокой художественности, я увидел замечательное осязаемо-тонкое чувство истории. Мне хочется привести стихотворение точно в таком виде, каким я принял его из рук Дмитрия Кедрина.
Ночь поземкою частой
Заметает ноля.
Я нишу тебе: «Здравствуй!»
Офицер Шамиля.
Вьюга зимнюю сказку
Напевает в трубу.
Я прижал по-кавказски
Руку к сердцу и лбу.
Искры святочной ваты
Блещут в тьме голубой...
Верно, в дни газавата
Мы встречались с тобой.
Тлела ярость былая.
Нас враждой разделя.
Я – солдат Николая.
Ты – мюрид Шамиля.
Но над нами есть выше,
Есть нетленные свет:
Я не знаю, как пишут
По-балкарски «поэт».
Но не в песне ли сила,
Что открыла для нас
Кабардинцу – Россию,
Славянину – Кавказ?
Эта сила не знак ли,
Чтоб, скитаньем ведом,
Заходил ты, как в саклю.
В крепкий северный дом.
И, как Байрон хромая,
Проходил к очагу...
Пусть дорога прямая
Тонет в рыхлом снегу, –
В очаге, не померкнув,
Пламя льнет к уголькам.
И, как колокол в церкви, –
Звонок тонкий бокал...
К утру иней налипнет
На сосновых стенах.
Мы за лирику выпьем
И за дружбу, кунак!
Случайный, незначительный, казалось бы, разговор побудил Дмитрия Кедрина написать такие тонкие, благородные стихи. Его человеческая и художественная честность была безупречной. Таким он и остался в памяти товарищей и читателей.
Эти беглые заметки мне хочется закончить стихотворением, написанным мною в Средней Азии.
Памяти Дмитрия Кедрина
В заснеженном поселке Подмосковья
Мы сиживали часто, коротая
Досуг в домишке из сосновых бревен,
И вслушивались в завыванье вьюги.
Его густые волосы сбегали,
Пересекая лоб открытый слева.
Как были тонки и подвижны пальцы!
Он голову откидывал при чтенье,
Он отличался легкою походкой,
Он радовался, как дитя, пороше.
Я помню – он любил смотреть подолгу
На снег, свалившийся на плечи леса.
Когда читал он вечером метельным,
России сердце в тех строках стучало,
Я видел битвы на равнинах снежных
И ощущал себя их очевидцем...
Смерть меднохвостой огненной лисицей
Выглядывала из леса и снова
Скрывалась.
Мы же не подозревали
(хотя сосновый бор так близко, близко!),
Что на снегу нетронутом, конечно,
Она следы незримо оставляла.
В те дни глядели мы не на лисицу,
А в песен чистые глаза гляделись.
Какое дело было нам до смерти!
Ушел вослед лисице меднохвостой
Мой друг с безоблачным и добрым сердцем,
Что делать! Уходящий за лисицей
Уже не возвращается обратно:
Его пути заносит снег глубокий,
А расстоянья поглощают голос.
Вступают смерть и память в поединок,
Да друга память уступить не хочет!
Поэзия спешит на бой со смертью,
Поэзия бросает смерти вызов,
Стихи говорят: не отдадим поэта!
Когда из жизни он ушел, планета
Мне показалась холодней, суровей.
Обычно это происходит с нами,
Когда теряем близких безвозвратно.
Всю силу дружбы – крепости алмаза –
Оставьте мне, Поэзия и Память!..
1945-1948
Достарыңызбен бөлісу: |