видишь-я-
же-говорила
. – И с кем?
– С людьми.
– Какими людьми?
– Писателями, издателями, друзьями Оливера. Сидели допоздна
каждый вечер.
– Ему еще нет и восемнадцати, а он уже ведет
la dolce vita
[40]
, –
раздалась ехидная ремарка Мафальды. Мать была с ней солидарна.
– Мы прибрали твою комнату. Теперь там все как прежде. Мы
подумали, что ты захочешь наконец получить ее назад.
Меня захлестнули отчаяние и гнев. Кто дал им право? Я не
сомневался, что они шпионили, вместе или по отдельности.
Я всегда знал, что в конце концов вернусь в свою комнату. Но надеялся
на
более
медленный,
более
длительный
переход
к
прежнему,
дооливеровому, положению вещей. Я представлял, как лежу в постели,
пытаясь набраться смелости, чтобы пробраться в его комнату. Я оказался не
готов к тому, что Мафальда сменит его простыни – наши простыни. К
счастью, тем утром я вновь попросил его отдать мне рубашку-парус,
которую он по моему настоянию носил в течение всего нашего пребывания
в Риме. Я положил ее в полиэтиленовый пакет для белья в нашем номере и
всю оставшуюся жизнь, видимо, буду вынужден прятать ее от
пронырливых взоров. По ночам я буду доставать «Парус» из пакета,
убеждаться, что она не пропиталась запахом полиэтилена или моей
одежды, ложить ее рядом, оборачивая вокруг себя ее длинные рукава, и
выдыхать его имя в темноте.
Улливер, Улливер, Улливер
– так Оливер
называл меня, подражая причудливому выговору Мафальды или Анкизе.
Так я стану звать его в надежде услышать в ответ свое имя, которое сам
буду произносить вместо него, снова обращаясь к нему:
Элио, Элио, Элио
.
Чтобы его отсутствие не так бросилось в глаза, я не стал подниматься
к себе по балконной лестнице и воспользовался внутренней. Я открыл
дверь спальни, бросил рюкзак на пол и рухнул на нагретую, залитую
солнцем кровать. Слава богу, они не выстирали покрывало. Я вдруг
ощутил, что счастлив вернуться. В ту же секунду я был готов уснуть,
забыть о рубашке, о запахе, о самом Оливере. Кто в силах противиться сну
в два или три часа пополудни в этих солнечных средиземноморских
регионах?
В изнеможении я решил позже достать свою нотную тетрадь и
вернуться к Гайдну с того места, где бросил его. Или отправлюсь на
теннисный корт, посижу на одной из нагретых солнцем скамеек, ощущая
расходящиеся по телу волны удовольствия, и посмотрю, с кем можно
сыграть партию. Там всегда кто-нибудь был.
Никогда в жизни я не был так рад погрузиться в сон. Впереди еще
достаточно времени для скорби, думал я. Она придет, подкравшись
незаметно, как это чаще всего случается, и тогда от нее уже нелегко будет
отделаться. Предвидеть страдание, чтобы нейтрализовать его – какая
жалкая, трусливая уловка, говорил я себе, осознавая, что мне нет равных в
этой науке. А что если она придет внезапно? Что если охватит меня и не
отпустит – скорбь, явившаяся навсегда – и будет делать со мной то же, что
делало желание все эти ночи, когда казалось, что в моей жизни недостает
чего-то главного, словно какого-то жизненно важного органа, так что эта
потеря сейчас будет равносильна потере руки, которую видишь на своих
фотографиях по всему дому, но без которой ты вряд ли когда-нибудь снова
будешь собой. Ты теряешь ее, но даже зная заранее, что потеряешь, даже
будучи готов к этому, ты не можешь заставить себя смириться с потерей. И
попытка не думать о ней, как и мольба не видеть ее во сне, причиняет не
меньшую боль.
Затем появилась еще более странная мысль: Что если мое тело –
только тело, сердце – станут взывать к нему? Что тогда?
Что если ночью я стану себе невыносим, если его не будет рядом со
мной, во мне? Что тогда?
Думать о боли заранее.
Я понимал, что делаю. Даже во сне я понимал это. Пытаешься
обезопасить себя, вот что ты делаешь – и в конце концов уничтожишь все,
трусливый,
изворотливый
мальчишка,
вот
кто
ты,
трусливый,
бессердечный, изворотливый мальчишка. Этот голос вызвал у меня улыбку.
Солнце сейчас светило прямо на меня, и я любил солнце с почти языческой
страстью ко всему земному. Язычник, вот кто ты. Я никогда не представлял,
что так могу любить землю, солнце, море – люди, вещи и даже искусство
отходили на второй план. Или я обманывал себя?
Далеко за полдень я отчетливо ощутил, что сон доставляет мне
наслаждение, а не только служит убежищем – сон сам по себе, сменяющие
друг друга сновидения, что может быть лучше? Явление чего-то столь
совершенного, какого-то истинного блаженства, завладело мной. Кажется,
сегодня среда, подумал я, и действительно была среда, когда точильщик
ножей устраивается в нашем дворе и начинает затачивать все лезвия в
доме, а Мафальда вечно болтает с ним, стоя рядом, с предназначенным для
него стаканом лимонада в руке, пока он склоняется над точильным камнем.
Скрежещущий, царапающий звук станка, наполняющий треском и
шипением послеполуденный зной, успокаивающими волнами доносился в
мою спальню. Я не мог признаться даже самому себе, каким счастливым
сделал меня Оливер в тот день, когда съел мой персик. Конечно, это
тронуло меня, но также это польстило мне, словно этим жестом он говорил,
Достарыңызбен бөлісу: |