caro
[41]
. Шутки сыпались с
обеих сторон. Ты знаешь нашу традицию, пояснила мать, ты непременно
должен вернуться, хотя бы на пару дней.
Хотя бы на пару дней
означало не
более, чем на пару дней – но она говорила искренне, и он знал это. «
Allora
ciao, Oliver, e a presto
, ну счастливо, Оливер, и до скорого», – сказала она.
Отец почти в точности повторил ее слова, затем добавил: «
Dunque, ti passo
Elio
–
vi lascio
, теперь оставляю тебя с Элио». Я услышал щелчки двух
телефонных аппаратов, линия была свободна. Как тактично со стороны
отца. Но внезапно оказавшись в одиночестве перед разделявшим нас
временным барьером, я ощутил скованность. В полете все было хорошо?
Да. Еда отвратительная? Да. Думал ли он обо мне? Я исчерпал все вопросы
и не нашел ничего лучше, как спросить об этом. «А ты как думаешь?» –
уклонился он от ответа, как будто боялся, что кто-нибудь может случайно
снять трубку. Вимини передает ему привет. Очень расстроена. Завтра
куплю ей что-нибудь и отправлю экспресс-почтой. Никогда не забуду Рим,
до конца моих дней. Я тоже. Тебе нравится твоя комната? Как сказать. Окно
выходит на шумный внутренний двор, нет солнца, негде развернуться, не
знал, что у меня столько книг, кровать теперь слишком маленькая. Вот бы
мы могли начать все сначала в той комнате, сказал я. Высовываться
вечерами в окно, плечом к плечу, как тогда в Риме – каждый день моей
жизни, сказал я. Моей тоже. Рубашка, зубная щетка, нотная тетрадь, и я
вылетаю, так что не искушай меня. Я взял кое-что из твоей комнаты, сказал
он. Что? Никогда не догадаешься. Что? Сам поищи. А потом я произнес: Я
не хочу тебя потерять – не потому что мне хотелось сказать ему это, но
потому что молчание бременем легло между нами, и так было проще всего
заполнить паузу – поэтому я сказал это. Мы будем писать друг другу. Я
буду звонить с почты, меньше шансов, что нас подслушают. Зашла речь о
Рождестве или о Дне благодарения. Да, на Рождество. Но его мир, до той
минуты казавшийся отделенным от моего лишь тонкой мембраной, не
толще полоски кожи, снятой однажды с его плеча Кьярой, вдруг
отодвинулся от меня на несколько световых лет. К Рождеству все может
измениться. Дай мне в последний раз послушать шум из твоего окна. Я
услышал треск. Дай мне услышать звук, который ты издал, когда…
Слабый, приглушенный звук – вдруг соседи услышат, сказал он. Мы
рассмеялись. Кстати, они меня ждут, я должен идти. Лучше бы он вообще
не звонил. Мне хотелось, чтобы он снова произнес мое имя. Я собирался
спросить его, теперь, когда мы были далеко друг от друга, что произошло
между ним и Кьярой. Я также забыл спросить, куда он положил свои
красные купальные плавки. Скорее всего, он забыл и увез их с собой.
Сразу по окончании нашего разговора я поднялся к себе, чтобы
проверить, что он забрал, что будет напоминать ему обо мне. Потом увидел
светлое пятно на стене. Господи. Он взял вставленную в рамку старую
почтовую открытку с изображением уступа Моне, датированную
приблизительно 1905 годом. Один из предыдущих летних гостей откопал ее
на каком-то блошином рынке в Париже два года назад и послал мне в
качестве сувенира. Поблекшая цветная открытка изначально была
отправлена в 1914 году – на обороте имелось несколько торопливых,
пожелтевших строчек на немецком, адресованных некоему доктору в
Англии, рядом с которыми американский студент черными чернилами
написал послание для меня –
Достарыңызбен бөлісу: |