252
— Я седня гляжу: пиво продают. Отстоял в очереди — она мне нали
вает… А наливает — вот так вот не долила. Сунула под кран — и дальше.
Я отошел и думаю: «У нас бы ей за такие дела спасибо не сказали».
Тут же соглашались, что — да, конечно… Люди торопятся, людей
много, она этим пользуется, бесстыдница. Но, если такто подумать — ну
сколько уж она там не долила! Конечно, ей копейка так и набегает, но
ведь, правда, и не умер же ты, что не допил там глотокдругой. А у ней
тоже небось — семья…
Но вот уж чего не понимали деревенские в городе — это хамства. Это
уж черт знает что, этому и объяснениято както нету. Кричат друг на дру
га, злятся. Продавщицу не спроси ни о чем, в конторах тоже, если чего
не понял, лучше не переспрашивай: так глянут, так тебе ответят, что дай
бог ноги. Тут, как наезжали на эту тему, мужики дружно галдели — не
понимали, изумлялись… И Николай Григорьевич тоже со всеми вместе не
понимал и изумлялся. Прижимал когонибудь к стене туалета и громко
втолковывал и объяснял:
— Ведь почему и уехатьто хочу!.. Вот потому и хочуто — терпенья
больше нет никакого. Ты думаешь, я плохо живу?! Я живу, дай бог каж
дому! У меня двухкомнатная секция, мы только двое со старухой… Но —
невмоготу больше! Душу всю выворачивает такая жизнь!.. — Николай
Григорьевич в эту минуту, когда кричал в лицо мужику, страдал впол
не искренне, бил себя кулаком в грудь, только что не плакал… Но — и
это поразительно — он вполне искренне забывал, что сам много кричит
на складе, сам тоже ругается вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому
тоже не подступись с вопросом каким. Это все както вдруг забывалось,
а жила в душе обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют.
И отчётливо ясно было, что это не жизнь, пропади она пропадом такая
жизнь, и двухкомнатная секция, лучше купить избу в деревне и дожить
спокойно свои дни, дожить их достойно, почеловечески. Не хочется же
оскотинеть здесь со всеми вместе, нельзя просто, мы ж люди! И дорого это
было Николаю Григорьевичу вот эти слова про достоинство человеческое
и про покой, и нужно, и больно, и сладко было кричать их… Иногда даже
замолкали вокруг, а он один — в дыму этом, в запахах — говорил и кри
чал.
Ему искренне сочувствовали, хотели помочь.
Так, выговорившись, с адресами в кармане Николай Григорьевич шёл
домой. Шел с вокзала всегда пешком — это четыре остановки. Отходил
после большого волнения. Тихонько еще ныла душа, чувствовалась уста
лость. К концу пути Николай Григорьевич всегда сильно хотел есть.
Никуда он не собирался ехать, ни в какую деревню, ничего подобного
в голове не держал, но не ходить на вокзал он уже не мог теперь — это ста
ло потребностью. Пристыди его ктонибудь, ну, старший сын, например,
запрети ходить туда, запрети записывать эти адреса, говорить с мужика
ми… Да нет, как запретишь? Он бы крадучись стал ходить. Он теперь не
мог без этого.