часть зимы он обычно проводил в По, и однажды даже отправился на
несколько месяцев в Соединенные Штаты.
К Изабелле он отнесся с живым интересом и в мельчайших
подробностях вспомнил прогулку в Невшатале, когда она во что бы то
ни стало хотела подойти к самому краю озера. В ее язвительном
вопросе, процитированном выше, ему послышались отголоски все той
же направленности ума, и он взял на себя труд ответить нашей героине
с учтивостью, которую та вряд ли заслуживала:
– Куда это ведет, мисс Арчер? Все пути начинаются в Париже. Вы
никуда не попадете, если вздумаете миновать Париж. Все,
приезжающие в Европу, должны сначала посетить Париж. Ах, вы не
это имели в виду? Вы хотите знать, какая польза человеку от такой
жизни? Но кому же дано заглядывать в будущее? Кто может
предсказать, что ждет впереди? Была бы дорога приятна, а куда она
ведет – не все ли равно. Мне эта дорога нравится, мисс Арчер, я
люблю милый старый асфальт. И наскучить он не может при всем
вашем желании. Это только сейчас вам так кажется, а на самом деле
вас всегда ждет здесь что-то новое и свежее. Возьмите хотя бы отель
Друо – там по три, а то и по четыре распродажи на неделе. Где еще вы
купите такие славные вещицы? И дешевые – что бы там ни говорили.
Да-да, дешевые, я это утверждаю, надо только знать, где покупать. Я
знаю несколько превосходнейших лавок, но приберегаю их для себя.
Впрочем, для вас, если хотите, я готов сделать исключение – я вам их
покажу, только с условием – не говорить никому другому. И,
пожалуйста, не ходите никуда, не посоветовавшись прежде со мной.
Старайтесь избегать Бульваров – право, там нечего делать. По чести
говоря – sans blague,
[74]
– вы вряд ли найдете человека, который знал
бы Париж, как я. Вам с миссис Тачит непременно надо как-нибудь
позавтракать у меня – я покажу вам, какие у меня есть вещицы; je ne
vous dis que ça!
[75]
Тут последнее время все кричат – Лондон, Лондон!
Нынче модно превозносить Лондон. А что Лондон? Что в нем есть?
Ничего в стиле Людовика XV
[76]
– нет даже ампира, всюду эти
скучные вещи времен королевы Анны.
[77]
Ну, они еще годятся для
спальни или, может быть, для ванной комнаты, но уж никак не для
вашего salon.
[78]
Провожу ли я все свое время на распродажах? Вовсе
нет, – продолжал мистер Розьер, отвечая на очередной вопрос
Изабеллы, – у меня нет таких средств. К сожалению, нет. Вы
определили меня в вертопрахи – вижу, вижу по выражению вашего
лица, у вас на редкость выразительное лицо. Надеюсь, вы не станете
досадовать на меня за мою откровенность – надо же вас предостеречь.
Вы полагаете, я должен что-то делать, и я совершенно с вами согласен:
что-то делать нужно. Непонятно только, что именно. Я не могу
вернуться домой и стать лавочником. Вы считаете, у меня это
получится? Ах, мисс Арчер, вы меня переоцениваете. Покупать я умею
превосходно, но продавать – это не по моей части. Посмотрели бы вы
на меня, когда я иногда пытаюсь избавиться от лишних вещей. Не так-
то просто с толком покупать, но во много раз труднее заставить
покупать других. Сколько ума и ловкости требуется продавцу, чтобы
заставить меня у него что-нибудь купить! Ах нет, я не гожусь в
лавочники, и в доктора тоже – преотвратительное занятие. И в
священники не гожусь; во мне нет истовой веры. К тому же мне в
жизни не выговорить всех этих библейских имен. Они невероятно
трудны, особенно имена из Ветхого завета. В адвокаты я не гожусь – я
не способен разобраться в этом – как его там – американском
procedure.
[79]
Какие там еще есть занятия? Нет, в Америке нет занятий
для джентльмена. Я охотно бы стал дипломатом, но американская
дипломатия – это тоже не для джентльмена. Уверен, если бы вы видели
их предыдущего послан…
На этом месте его обычно прерывала Генриетта Стэкпол, которую
мистер Розьер нередко заставал у Изабеллы по вечерам, когда являлся
засвидетельствовать ей почтение и изложить свои мысли в манере,
представленной выше, – прерывала и угощала краткой лекцией о долге
американского
гражданина.
Она
считала
его
чем-то
противоестественным – хуже Ральфа Тачита. Правда, в эту зиму
Генриетта, очень обеспокоенная судьбой подруги, была особенно
критически настроена. Она не поздравила Изабеллу с новообретенным
богатством, заявив, что поздравлять ее не с чем.
– Если бы мистер Тачит посоветовался со мной, – откровенно
заявила она, – я бы сказала ему: «Ни в коем случае».
– Вот как! – отвечала Изабелла. – Ты считаешь, деньги таят в себе
проклятье. Что ж, очень может быть.
– Оставьте их тому, кто менее вам дорог – вот что я сказала бы.
– Например, тебе? – шутливо заметила Изабелла и тут же спросила:
– Ты всерьез полагаешь, что эти деньги погубят меня? – задав этот
вопрос совсем иным тоном.
– Надеюсь, не погубят, но, несомненно, помогут развиться твоим
опасным наклонностям.
– Любви к роскоши, ты хочешь сказать, – к расточительству?
– Нет, нет, – возразила Генриетта, – я имею в виду нравственную
сторону. Любовь к роскоши – это только хорошо: мы, американки,
должны выглядеть как можно элегантнее. Вспомни наши западные
города – разве что-нибудь здесь может сравниться с ними по роскоши!
Надеюсь, ты никогда не станешь гоняться за пошлыми
удовольствиями, да к тому же этого я не страшусь. Твоя погибель в
том, что ты слишком отдаешься миру своей мечты и слишком мало
соприкасаешься с действительной жизнью – с ее трудом, борьбой,
страданиями и, не побоюсь сказать этого, – с грязью, с подлинной
жизнью вокруг тебя. Ты слишком привередлива и строишь себе
слишком много красивых иллюзий. Эти тысячи, которые вдруг
свалились на тебя, только еще больше свяжут тебя с узким кругом
эгоистических, бессердечных людей, заинтересованных в росте твоих
капиталов.
Изабелла расширившимися глазами мысленно взирала на эту
зловещую картину.
– Какие же иллюзии я себе строю? – спросила она. – Я всеми
силами стараюсь уберечься от них.
– Изволь, – сказала Генриетта. – Ты воображаешь, что можешь
жить романтической жизнью, доставляя удовольствие себе и другим.
Ты увидишь, что ошибаешься. Какую бы жизнь ты ни вела, чтобы
прожить ее не зря, надо вложить в нее душу – а как только ты
встанешь на этот путь, она утратит всю свою романтичность и станет,
поверь мне, жестокой реальностью. И еще – нельзя всегда доставлять
себе удовольствие, иногда приходится доставлять его другим. К этому,
я знаю, ты вполне готова, но существует и обратная сторона, более
важная, – часто приходится делать то, что вызывает неудовольствие. К
этому тоже надо быть готовой и не бояться нанести удар. А вот это
тебе как раз претит – ты слишком любишь нравиться, вызывать
восхищение. Ты воображаешь, что можно избежать неприятных
обязанностей, смотря на жизнь романтическим взглядом, но это
иллюзия, это невозможно. Надо быть готовой во многих случаях
делать то, что никому не доставляет удовольствия – даже тебе самой.
Изабелла с грустью покачала головой; в глазах ее выразились
смятение и тревога.
– И сегодня тебе как раз предоставился такой случай, Генриетта! –
сказала она.
Справедливость требует заметить, что мисс Стэкпол, для которой
посещение Парижа оказалось, с профессиональной точки зрения,
намного удачнее пребывания в Англии, жила вовсе не в мире мечты.
Первые четыре недели в столице Франции она провела в обществе
мистера Бентлинга, а мистер Бентлинг вовсе не принадлежал к числу
мечтателей. Из слов подруги Изабелла узнала, что эти двое почти не
разлучались – к вящей пользе Генриетты, поскольку партнер ее, ныне
вернувшийся в Англию, превосходно знал Париж. Он все ей разъяснял,
все показывал, безотказно исполняя при ней обязанности гида и
переводчика. Они вместе завтракали, вместе обедали, вместе ходили в
театр, вместе ужинали – словом, можно сказать, жили почти
совместной жизнью. Он оказался подлинным другом, неоднократно
уверяла нашу героиню Генриетта; до знакомства с ним она не поверила
бы, что англичанин может так прийтись ей по душе. Почему-то, хотя
Изабелла затруднилась бы сказать почему, союз корреспондентки
«Интервьюера» и братца леди Пензл настраивал нашу героиню на
веселый лад, а при мысли, что союз этот характеризует каждого из них
по достоинству, ей становилось еще веселей. Она не могла избавиться
от ощущения, что они, сами того не сознавая, водят друг друга за нос,
попавшись в ловушку собственного простодушия. При этом
простодушие каждой стороны было самое искреннее. Генриетта
чистосердечно верила, будто мистера Бентлинга волнует создание
здоровой прессы и упрочение в ней представительниц женского пола, а
ее кавалер не менее искренне полагал, что эти самые корреспонденции
в «Интервьюере», о котором он так и не составил себе определенного
мнения, если хорошенько подумать (что мистер Бентлинг считал
вполне себе по силам), существовали единственно для того, чтобы
мисс Стэкпол могла изливать в них свои бурные чувства. При всей
своей непроницательности каждый из этих не связанных браком людей
по крайней мере восполнял в жизни другого пробел, которым тот
тяготился.
Мистер
Бентлинг,
с
его
медлительностью
и
осмотрительностью, был в восторге от быстрой, неугомонной,
решительной женщины, покорившей его сияющим смелостью взором
и какой-то первозданной свежестью, – женщины, сумевшей подбавить
перцу в ту умственную пищу, которая давно уже казалась ему
совершенно безвкусной. С другой стороны, Генриетта наслаждалась
обществом джентльмена, который каким-то образом в результате
сложного, дорогостоящего, прямо-таки фантастического процесса
оказался словно специально для нее созданным и чья праздность, в
целом, несомненно, предосудительная, была просто находкой для его
занятой по горло спутницы, поскольку из него так и сыпались ясные,
общедоступные, хотя отнюдь не исчерпывающие, ответы на все
возникавшие у нее вопросы касательно общественной и частной
жизни. Эти ответы нередко били в самую точку, и, торопясь с
отправкой корреспонденции, она не раз подробно и эффектно излагала
их читающей публике. Уж не несло ли Генриетту в бездну, в ту самую
бездну, от которой Изабелла, добродушно обороняясь, однажды
предостерегала ее? Такая опасность могла грозить Изабелле, но не
мисс Стэкпол – вот уж о ком вряд ли можно было подумать, что она
согласится раз и навсегда успокоиться, переняв взгляды класса, над
которым тяготели все грехи прошлого. Однако Изабелла продолжала
добродушно предостерегать приятельницу, и имя любезного брата
леди Пензл, сделавшись предметом непочтительных и ве. селых
намеков, нет-нет да слетало у нее с языка. Но в этом вопросе кротости
Генриетты не было предела: она беззлобно принимала иронию
Изабеллы и с удовольствием вспоминала о часах, проведенных^ в
обществе этого идеала светского человека, – выражение «светский
человек», не в пример прежним временам, теперь вовсе не звучало в ее
устах бранным словом. А несколько мгновений спустя она уже совсем
не в шутку, а всерьез увлеченно рассказывала о своей очередной
приятнейшей поездке с этим джентльменом.
– О, Версаль теперь я знаю как свои пять пальцев, я была там с
мистером Бентлингом и осмотрела все самым основательным образом.
Когда мы еще только собирались ехать туда, я предупредила его, что
люблю во всем основательность; мы остановились в гостинице на три
дня и обошли решительно все. Стояла прекрасная погода – настоящее
бабье лето, только не такое теплое. Мы просто не покидали парка. О
да, Версалем меня теперь не удивишь!
По всей видимости, Генриетта договорилась со своим любезным
спутником, что весной они встретятся в Италии.
21
В середине февраля миссис Тачит, которая еще до прибытия в
Париж назначила день отъезда из этого города, снялась с места и
отправилась на юг. Она прервала путешествие, чтобы навестить сына в
Сан-Ремо на итальянском побережье Средиземного моря, где под
колышущимся белым зонтом он как мог коротал унылую, хотя и
солнечную зиму. Изабелла, само собой разумеется, поехала вместе с
теткой, хотя та со свойственной ей неоспоримой логикой предложила
ей и другие возможности.
– Ты теперь сама себе госпожа и свободна, как птица в небе.
Свободы твоей не стесняли и прежде, но сейчас у тебя другая основа –
собственность служит своего рода защитой. Богатый человек может
позволить себе многое такое, за что сурово осудили бы бедняка. Ты
можешь приходить и уходить когда угодно, путешествовать одна, жить
собственным домом – при условии, конечно, что обзаведешься
компаньонкой – какой-нибудь обнищавшей дамой с крашеными
буклями и в штопаной кашемировой шали, умеющей рисовать по
бархату. Что? Тебе это не нравится? Разумеется, ты можешь поступать,
как тебе угодно; я только хочу указать тебе пределы твоей свободы.
Можешь пригласить в dame de compagnie
[80]
мисс Стэкпол – она кого
хочешь от тебя отвадит. И все же, мне думается, лучше всего тебе
остаться со мной, хотя ты и не обязана это делать. Так будет лучше по
ряду причин, безотносительно к тому, нравится тебе это или нет. Я
далека от мысли, что тебе так уж нравится быть со мной, но советую
принести эту жертву. Разумеется, та новизна, которая делала мое
общество интересным поначалу, уже иссякла, и ты видишь меня такой,
какая я есть, – скучной, упрямой и ограниченной старухой.
– Только не скучной, – отвечала Изабелла.
– Но упрямой и ограниченной! Так ведь? А я что говорю! –
воскликнула миссис Тачит, весьма довольная тем, что доказала свою
правоту.
Изабелла решила пока остаться с теткой: при всех своих
эксцентрических порывах она отнюдь не пренебрегала соблюдением
общепринятых приличий, а девушка из хорошей семьи, но без единого
имеющегося в наличии родственника всегда представлялась ей
цветком на лишенном зелени стебле. Что и говорить, речи миссис
Тачит не казались уже ей столь блестящими, как в тот первый вечер в
Олбани, когда, сидя перед ней в своей мокрой от дождя накидке, она
расписывала, какие возможности открываются в Европе молодой
особе со вкусом. Но тут нашей героине приходилось пенять лишь на
себя: едва приобщившись к опыту миссис Тачит, Изабелла, с ее живым
воображением, стала легко предугадывать суждения и чувства своей
тетушки, почти не наделенной этим качеством. Зато миссис Тачит
обладала другим великим достоинством – она была точна, как
хронометр. Ее педантичность и неизменность привычек были удобны
окружающим, всегда знавшим, где ее найти, и не опасавшимся
случайных встреч и непредвиденных столкновений. Миссис Тачит
была превосходно осведомлена обо всем, что касалось ее владений, и
не слишком интересовалась тем, что творится во владениях соседей. И
все же мало-помалу в душе Изабеллы зарождалось скрытое чувство
жалости к тетке: было что-то унылое в существовании женщины, чья
натура располагала столь ограниченной открытой поверхностью,
оставляла так мало места для приумножения человеческих
привязанностей. Ничто нежное, ничто ласковое – будь то занесенное
ветром семя цветка или старый добрый мох – не могло тут укрепиться.
Другими словами, ее наружная, обращенная к людям грань была не
шире бритвенного лезвия. И все-таки Изабелла имела основание
полагать, что с годами тетушка все чаще уступала побуждениям,
отнюдь не вызванным соображениями собственного удобства, –
значительно чаще, чем сама в том признавалась. Она научилась
жертвовать последовательностью во имя соображений более
низменного порядка, если извинением тому служили особые
обстоятельства. Она отправилась во Флоренцию кружным путем,
только чтобы провести несколько недель со своим больным сыном, и
уже этот факт свидетельствовал о ее измене обычной своей
прямолинейности: прежде она твердо стояла на том, что, если Ральфу
угодно ее видеть, он волен вспомнить о просторных апартаментах в
палаццо Кресчентини, именуемых покоями синьорино.
– Мне хотелось бы задать вам один вопрос, – сказала Изабелла
упомянутому молодому человеку день спустя после прибытия в Сан-
Ремо. – Я не раз собиралась задать его вам в письме, но у меня не
хватало духу. А вот здесь, с глазу на глаз, спросить много легче.
Скажите, вы знали, что ваш отец намерен оставить мне так много
денег?
Ральф вытянул ноги еще дальше обычного и еще упорнее вперил
глаза в гладь Средиземного моря.
– Какое это сейчас имеет значение, знал я или не знал? Мой отец,
дорогая Изабелла, был очень упрям.
– Стало быть, знали, – сказала Изабелла.
– Да, он говорил мне. Мы с ним даже обсуждали какие-то мелочи.
Почему он это сделал? – быстро спросила Изабелла.
– В знак признания.
– Признания чего?
– Того, что вы существуете и что это прекрасно.
– Он чересчур меня любил, – возразила Изабелла.
– Так же, как и мы все.
– Если бы я думала, что это так, мне было бы очень не по себе. К
счастью, я так не думаю. Я хочу, чтобы ко мне относились по
справедливости – как я того стою, не лучше и не хуже.
– Отлично. Но учтите, что прелестное существо как раз и стоит
высоких чувств.
– Я вовсе не прелестное существо. Как вы можете называть меня
прелестной, когда я задаю вам такие отвратительные вопросы? Вы,
верно, считаете, что я очень бестактна.
– Я считаю, что вы встревожены, – сказал Ральф.
– Да, встревожена.
– Но чем?
Она помолчала, потом сказала с жаром:
– Вы думаете, хорошо, что я вдруг стала богата? Генриетта говорит,
что это плохо.
– Да пропади она пропадом, ваша Генриетта, – рассердился
Ральф. – А вот я этому только рад.
– Не для того ли ваш батюшка и завещал мне эти деньги – чтобы
доставить вам удовольствие?
– Я не согласен с мисс Стэкпол, – сказал Ральф, переходя на
серьезный тон. – По-моему, очень хорошо, что у вас появились
средства.
Изабелла внимательно посмотрела на него:
– Не знаю, в какой мере вы понимаете, что хорошо для меня, и в
какой мере это вас волнует.
– Думаю, что понимаю, и можете быть уверены – волнует. Знаете,
что для вас безусловно хорошо? Перестать мучить себя.
– Вы, видимо, хотите сказать – перестать мучить вас?
– А меня вы и не мучаете – тут я застрахован. Смотрите на вещи
проще. Перестаньте без конца себя спрашивать, что для вас хорошо, а
что плохо. Не терзайте вашу совесть – она станет звучать не в лад, как
расстроенное фортепьяно. Поберегите ее для действительно серьезных
случаев. И не старайтесь все время закалять свой характер – это все
равно, что стараться до времени раскрыть плотный нежный бутон
розы. Живите в полную силу, и ваш характер сложится сам собой. Для
вас все хорошо – за редкими исключениями, – и порядочное состояние
отнюдь не входит в их число. – Ральф остановился, улыбаясь Изабелле,
которая слушала его, стараясь не проронить ни слова. – Вы слишком
любите ломать себе голову, – продолжал он, – и слишком часто
спрашиваете свою совесть. Уму непостижимо, чего только вы ни
считаете предосудительным. Не сверяйте вашу жизнь по часам. Вы
вечно в лихорадке. Расправьте крылья, подымитесь над землей. Это
отнюдь не предосудительно – напротив.
Изабелла, как я уже сказал, слушала его очень сосредоточенно; она
от природы все схватывала на лету.
– Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что сейчас говорите.
Ведь вы берете на себя огромную ответственность.
– Вот как? Вы меня пугаете. И все же, мне думается, я прав, –
сказал Ральф все в том же шутливом тоне.
– Впрочем, все равно: то, что вы сказали, очень верно, –
продолжала Изабелла. – Вернее и не скажешь. Я и в самом деле
слишком поглощена собой – смотрю на жизнь, как на прописанный
врачом рецепт. А почему, собственно, мы должны все время думать о
том, что для нас полезно и что вредно, словно больные в лечебнице?
Зачем мне бояться, правильно ли я поступаю? Словно мир
перевернется от того, хорошо я поступаю или дурно.
– Вам стоит давать советы, – сказал Ральф. – Вы тут же обрезаете
крылья
мне.
Она взглянула на него, словно не слыша, словно всматриваясь в
течение собственных мыслей, которым он же дал ход.
– Я пытаюсь думать о мире, а не только о собственной персоне, но
все равно возвращаюсь к мыслям о себе. Потому что боюсь. – Она
помолчала и продолжала чуть прерывающимся голосом. – Даже
сказать вам не могу, как я боюсь. Большое состояние – это свобода, а я
боюсь ее. Это такая драгоценность, и надо суметь разумно
распорядиться ею. Будет очень стыдно не суметь! Тут нужно думать и
думать, постоянно делать усилия. Не знаю, может быть, куда большее
счастье, когда у нас нет возможностей.
– Для человека слабого – несомненно. Надо много усилий, чтобы
стать достойным больших возможностей, – а слабому это вряд ли по
плечу.
– А почему вы решили, что я не слабая? – спросила Изабелла.
– Если это так, – отвечал Ральф, и Изабелла заметила, что он
покраснел, – то я жестоко просчитался.
Знакомство со Средиземноморским побережьем только увеличило
его очарование для нашей героини: это был порог Италии, ворота в
царство восторгов. Италия, пока все еще недосягаемая для взора и
чувств, лежала перед ней страной обетованной, страной, где любовь к
прекрасному можно было утолить из неисчерпаемого источника
знания. Фланируя по берегу моря с кузеном, которого она
сопровождала в его ежедневных прогулках. Изабелла жадно
вглядывалась в морскую даль, туда, где, как она знала, находилась
Генуя. И все же она была рада, что ей пришлось остановиться в
преддверии огромных открытий: затянувшееся ожидание наполняло ее
таким счастливым волнением! Более того, эта остановка казалась ей
затишьем, мирной интерлюдией перед тем, как грянут трубы и
зазвучат барабаны предстоящей ей жизни, которую она пока не смела
считать захватывающей, хотя не переставала рисовать себе в свете
своих надежд, страхов, иллюзий, честолюбивых помыслов и желаний,
наполнявших драматическим трепетом ее настоящее. Как и
предсказала мадам Мерль в разговоре с миссис Тачит, Изабелла,
опустив раз-другой руку в карман, примирилась с мыслью, что он
наполнен сверхщедрым дядюшкой, к ее поведение только
подтвердило, как уже неоднократно случалось, прозорливость
упомянутой леди. Ральф Тачит похвалил кузину за восприимчивость,
т. е. за то, что она не заставила его повторять дважды намек,
содержавший добрый совет. Этот совет, возможно, сыграл решающую
роль; во всяком случае, когда пришло время покинуть Сан-Ремо,
Изабелла уже привыкла чувствовать себя богатой. Новое ощущение
нашло достойное место в тесном кругу ее прочих, не слишком
многочисленных, представлений о себе, оказавшись весьма и весьма
ей приятным. С ним как нечто само собой разумеющееся связывались
тысячи благих намерений. Изабелла терялась от множества
обступивших ее видений; добрые дела, которые она – богатая,
независимая, великодушная, с самым гуманным взглядом на мир и
свои обязанности в нем – совершит, были все как на подбор
возвышенны и прекрасны. Богатство поэтому стало казаться ей частью
того лучшего, что в ней было: оно сообщало ей значительность и даже
– в ее собственных глазах – наделяло высшей красотой. Чем оно
делало ее в глазах окружающих – иной вопрос, о котором мы
поговорим в свое время. Видения, о которых я только что упомянул,
перемежались с другими. Изабелла больше любила думать о будущем,
чем вспоминать прошлое, но иногда, под рокот средиземноморских
волн, ее мысленный взор обращался вспять, останавливаясь на двух
фигурах, которые, несмотря на все увеличивающееся между нею и ими
расстояние, оставались достаточно выпуклыми. В них нетрудно было
узнать Каспара Гудвуда и Уорбертона. Поразительно, как быстро эти
два столь ярких образа отошли в жизни нашей юной леди на задний
план. Но такова была ее природа: все, что исчезало из ее поля зрения,
переставало для нее существовать; в случае нужды она умела,
приложив усилия, оживить в памяти любые образы прошлого, но эти
усилия тяготили ее, даже когда воспоминания были ей милы. Прошлое
слишком часто выглядело мертвым, и его образы выступали в
свинцовом свете судного дня. К тому же она отнюдь не была уверена,
что продолжает жить в памяти других людей, – не так уж она
самонадеянна, чтобы полагать, будто оставила там неизгладимый след!
Известие о том, что она забыта, конечно, причинило бы ей боль; но из
всех существующих прав самым сладостным она считала право
забывать. Ни с Каспаром Гудвудом, ни с лордом Уорбертоном она,
говоря языком сентиментальных романов, не делилась последним
куском хлеба, тем не менее по ее внутреннему убеждению они оба
были у нее в долгу. Конечно, она помнила о намерении Каспара
Гудвуда явиться к ней вновь, но это должно было произойти лишь
через полтора года, а за такой срок чего только не могло случиться.
Нет, она вовсе не думала, что ее американский поклонник может
встретить другую девушку, которая окажется к нему более
благосклонной; хотя многие другие девушки, без сомнения, приняли
бы его ухаживания, Изабелла и в мыслях не держала, что это могло бы
его прельстить. Зато ей приходило в голову, что сама она отнюдь не
застрахована от превратностей судьбы и что праздник, где Каспару не
было места, может внезапно оборваться (хотя пока этому празднику,
казалось, не видно конца) и тогда она найдет опору в тех самых чертах
Гудвуда, в которых сегодня видит помеху своему вольному движению
вперед. Вполне возможно, настанет такой день, когда эта помеха
окажется для нее скрытой благодатью – удобной тихой гаванью,
оберегаемой несокрушимым гранитным молом. Но всему свой черед, и
она не могла сидеть сложа руки в ожидании этого дня. Что касается
лорда Уорбертона, то при всей его благородной скромности и
усмиренной воспитанием гордыни она никак не могла рассчитывать,
что остаток своей жизни он проведет в мыслях о ней. Она сама
решительно постаралась стереть все следы того, что между ними
произошло, и полагала в высшей степени справедливым
соответствующие усилия и с его стороны. Это не было, как может
показаться, лишь иронической фразой. Изабелла искренне считала, что
его светлость сумеет, как говорится, утешиться в своем разочаровании.
Он действительно был очень увлечен ею – в этом она не сомневалась и
все еще находила удовольствие в сознании такой победы, – но нелепо
было полагать, что столь разумный и щедро наделенный судьбой
джентльмен станет растравлять легко рубцующуюся рану. К тому же,
говорила себе Изабелла, англичане ставят превыше всего душевный
покой, а какой же душевный покой ждет лорда Уорбертона, если с
течением времени он не перестанет думать о самонадеянной молодой
американке, случайно встретившейся на его пути. Изабелла льстила
себя надеждой, что, когда не сегодня, так завтра ей сообщат о
женитьбе лорда Уорбертона на какой-нибудь его соотечественнице,
приложившей некоторые усилия, дабы заслужить эту честь, известие
это не вызовет у нее даже удивления. Его женитьба только показала
бы, что он знает, насколько она непоколебима, – а именно такой она и
хотела выглядеть в его глазах. Этого было бы достаточно, чтобы
удовлетворить ее гордость.
22
В самом начале мая, полгода спустя после смерти старого мистера
Тачита, небольшая, хорошо скомпонованная, как сказал бы художник,
группа разместилась в одной из комнат старинной виллы, стоящей на
вершине покрытого оливами холма у Римских ворот при въезде во
Флоренцию. Вилла эта была вытянутым, почти слепым строением под
излюбленной тосканцами нависающей крышей; если глядеть издали,
такие крыши вместе со стройными, темными, резко очерченными
кипарисами, которые растут подле них купами по три-четыре дерева в
каждой, образуют на холмах, окружающих Флоренцию, идеальные
прямоугольники. Фасадом дом выходил на небольшую зеленеющую
травой и пустынную, как в деревне, площадь, занимавшую почти всю
вершину холма; и этот фасад с редкими, неровно расположенными
окнами и каменной, тянувшейся вдоль цоколя скамьей, служившей
местом отдыха то тому, то другому жителю здешних мест, неизменно
восседавшему на ней с тем благородным выражением непризнанного
величия, которое неведомо почему, но в той или иной мере всегда
присуще итальянцу, погрузившемуся в состояние полного покоя, – этот
многовековой, добротный, состарившийся, но все еще внушительный
фасад имел какой-то нелюдимый вид. То было не лицо дома, а маска,
безглазая, но с тяжелыми веками. На самом же деле дом смотрел в
другую сторону – смотрел назад, на великолепные, залитые
полуденным солнцем просторы. С этой стороны вилла нависала над
склоном холма и узкой речной долиной Арно, игравшей сквозь дымку
всеми своими итальянскими красками. К дому примыкал разбитый на
длинной террасе сад, где буйно цвели одичавшие розы да стояло
несколько поросших мхом каменных скамей, нагретых солнцем.
Террасу окружал невысокий, в полчеловеческого роста парапет над
склоном, утопавшим в оливковых рощах и виноградниках. Однако нам
сейчас нет дела до внешнего облика дома; этим ярким утром в разгар
весны обитатели виллы с полным основанием предпочитали
оставаться в ее прохладных стенах. Со стороны площади окна
цокольного этажа благодаря своим строгим пропорциям выглядели
необычайно живописно, однако они, казалось, были предназначены не
столько для того, чтобы смотреть сквозь них на мир, сколько для того,
чтобы мир не мог заглядывать внутрь. Прикрытые массивными
крестообразными решетками, они были подняты на такую высоту, что
любопытство – даже приподнявшись на цыпочки – иссякало, не успев
до них дотянуться. В комнате, куда свет проникал через три таких
сторожевых щели, расположенных в ряд, – одной из многих, ибо вилла
была
Достарыңызбен бөлісу: |