Виноваты звезды



Pdf көрінісі
бет18/41
Дата26.12.2021
өлшемі1,17 Mb.
#105801
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   41
Байланысты:
Виноваты звезды

Глава 11 
Огастус  вроде  бы  заснул.  Я  в  конце  концов  тоже  отключилась  и
очнулась, только когда самолет зашел на посадку и выпустил шасси. Во рту
стоял  мерзкий  вкус,  и  я  старалась  не  открывать  рот,  чтобы  не  отравлять
воздух в салоне.
Я взглянула на Огастуса — он смотрел в окно. Мы нырнули под низко
висевшие  тучи,  и  я  вытянулась,  чтобы  увидеть  Нидерланды.  Казалось,
земля  затонула  в  океане  —  маленькие  прямоугольники  зелени,  со  всех
сторон  обведенные  каналами.  Мы  и  приземлились  параллельно  каналу,
будто  было  две  посадочные  полосы:  одна  для  нас  и  одна  —  для
водоплавающих птиц.
Забрав  чемоданы  и  пройдя  таможню,  мы  погрузились  в  такси,  где  за
рулем  сидел  лысый  толстяк,  говоривший  на  прекрасном  английском,
лучшем, чем мой.
— Отель «Философ»… — начала я.
А он мне:
— Вы американцы?
— Да, — обрадовалась мама. — Мы из Индианы.
—  Индиана,  —  протянул  таксист.  —  Украли  землю  у  индейцев,  а
название оставили?
—  Что-то  вроде,  —  ответила  мама.  Кэбби  влился  в  поток  машин,
направлявшийся  к  большому  шоссе,  размеченному  множеством  синих
знаков  с  обилием  двойных  гласных:  Оостузен,  Хаарлем.  По  обеим
сторонам  шоссе  милями  тянулась  пустая  плоская  земля;  монотонность
пейзажа  нарушали  иногда  попадавшиеся  огромные  центральные  офисы
корпораций. Словом, Нидерланды ничем не отличались от Индианаполиса,
только машины здесь были помельче.
— Это и есть Амстердам? — спросила я водителя.
—  И  да  и  нет,  —  ответил  он.  —  Амстердам  как  годовые  кольца  у
дерева: чем ближе к центру, тем он старше.
Все  случилось  неожиданно:  мы  съехали  с  шоссе,  и  появились  ряды
домов, словно из моего воображения, опасно накренившихся над каналами,
вездесущие  велосипеды  и  кофейни  с  объявлениями  «Большой  зал  для
курящих».  Мы  проехали  через  канал,  и  с  верхней  точки  моста  я  увидела
десятки плавучих домов, пришвартованных вдоль берегов. В этом не было
ничего  американского.  Это  походило  на  ожившую  старинную  картину,


пронзительно  идиллическую  под  утренним  солнцем,  и  я  подумала:  как
чудесно  и  странно  было  бы  жить  там,  где  практически  все  построено  уже
умершими!
— А что, эти дома очень старые? — спросила мама.
—  Многие  из  домов  над  каналами  построены  в  Золотом  —
семнадцатом  —  веке,  —  ответил  таксист.  —  У  нашего  города  богатая
история,  хотя  многих  туристов  интересует  только  квартал  красных
фонарей.  —  Он  помолчал.  —  Приезжие  считают  Амстердам  городом
грехов,  но  на  самом  деле  это  город  свободы.  А  в  свободе  большинство
видит грех.
Все номера в гостинице «Философ» были названы в честь философов.
Нас с мамой поселили на первом этаже в Кьеркегоре, а Огастуса на втором,
в  Хайдеггере.  Номер  был  маленький:  двойная  кровать,  придвинутая  к
стене,  с  моим  ИВЛ,  концентратором  кислорода  и  десятком  многоразовых
кислородных баллонов у изножья; продавленное пыльное кресло с обивкой
пейсли  и  стол,  а  над  кроватью  —  книжная  полка  с  собранием  сочинений
Серена Кьеркегора. На столе мы нашли плетеную корзину с подарками от
«Джини»:  деревянные  башмаки,  оранжевую  футболку  с  Нидерландами,
шоколадки и тому подобное.
«Философ»  находился  рядом  с  Вондельпарком,  самым  знаменитым
парком  Амстердама.  Мама  хотела  тут  же  пойти  погулять,  но  я  порядком
вымоталась,  поэтому  она  включила  ИВЛ  и  надела  мне  маску.  В  ней  было
очень неприятно говорить, но я сказала:
— Иди в парк, а я тебе позвоню, когда проснусь.
— Хорошо, — согласилась мама. — Отсыпайся, детка.
Когда  я  проснулась  через  несколько  часов,  она  сидела  в  дряхлом
кресле в углу и читала путеводитель.
— Доброе утро, — сказала я.
— Вообще-то уже конец дня, — произнесла мама, со вздохом вставая
из  кресла.  Она  подошла  к  кровати,  положила  баллон  на  тележку  и
подсоединила  к  трубке,  пока  я  снимала  маску  ИВЛ  и  вставляла  в  нос
трубки. Мама установила расход на 2,5 литра в минуту — шесть часов до
замены, и я встала.
— Как самочувствие? — спросила она.
— Хорошо, — ответила я. — Отлично. А как Вондельпарк?
—  Я  не  пошла,  —  призналась  мама.  —  Я  все  о  нем  прочитала  в
путеводителе.


— Мам, — сказала я, — тебе не обязательно было со мной сидеть!
Она пожала плечами:
— Мне так захотелось. Я люблю смотреть, как ты спишь.
— Сказал Эдвард Каллен, — добавила я. Мама засмеялась, но мне все
равно  было  неловко.  —  Я  хочу,  чтобы  ты  развлеклась,  веселилась,
понимаешь?
—  Ладно.  Сегодня  вечером  буду  развлекаться.  Побуду  сумасшедшей
мамашей, пока вы с Огастусом пойдете на ужин.
— Без тебя? — уточнила я.
—  Да,  без  меня.  Для  вас  заказан  столик  в  каком-то  «Оранжи»,  —
объяснила  она.  —  Этим  занималась  помощница  мистера  ван  Хутена.
Ресторан  в  районе  Джордаан  —  очень  интересном,  как  пишут  в
путеводителе.  Там  за  углом  остановка  трамваев.  Огастус  знает,  как
добраться.  Вы  сможете  поесть  за  уличным  столиком,  глядя  на
проплывающие лодки. Это будет чудесно. Очень романтично.
— Мама!
—  Теоретически,  —  спохватилась  она  и  добавила:  —  Тебе  надо
одеться получше. Может, сарафан?
Кого-то  позабавит  ненормальность  ситуации  —  мать  отправляет
собственную  шестнадцатилетнюю  дочь  одну  с  семнадцатилетним  парнем
погулять по незнакомому городу, известному свободой нравов, но это тоже
побочный  эффект  умирания.  Я  не  могу  бегать,  танцевать,  есть  пищу,
богатую  азотом,  но  в  городе  свободы  я  была  одной  из  самых
раскрепощенных.
Я  действительно  надела  сарафан  —  с  голубым  рисунком,  легкий
струящийся шедевр из «Форевер 21» длиной до колен, — а к нему колготки
и балетки «Мэри Джейнс», потому что мне нравилось быть намного ниже
Гаса.  Я  вошла  в  до  смешного  тесную  ванную  и  воевала  со  свалявшимися
после  сна  волосами,  пока  вид  у  меня  не  стал,  как  у  Натали  Портман
образца 2000 года. Ровно в шесть вечера (дома был полдень) в наш номер
постучали.
—  Да?  —  спросила  я  не  открывая.  В  гостинице  «Философ»  в  дверях
глазков не было.
— Ладно, — отозвался Огастус. Я так и слышала, что сигарета у него
во  рту.  Я  оглядела  себя.  Сарафан  как  мог  льстил  моей  грудной  клетке  и
ключицам,  которые  Огастус  уже  видел.  Наряд  не  был  неприличным,  но
честнее  всех  моих  вещей  сигнализировал  о  том,  что  я  решилась  показать
немного  кожи  (на  этот  счет  у  мамы  есть  девиз,  с  которым  я  согласна:
«Ланкастеры пупки не выставляют»).


Я открыла дверь. Перед моим взором предстал Огастус, облаченный в
идеально сидящий костюм с узкими лацканами, в голубой рубашке и узком
черном галстуке. Из неулыбающегося угла рта свисала сигарета.
— Хейзел Грейс, — сказал он, — роскошно выглядишь!
—  Я…  —  начала  я  в  надежде,  что  остальное  предложение  родится,
пока воздух будет проходить через голосовые связки, но ничего не пришло
в голову. Наконец я заметила: — По-моему, я одета слишком скромно.
—  Ох,  уж  эти  старые  женские  уловки,  —  улыбнулся  он  мне  сверху
вниз.
—  Огастус,  —  сказала  мама  из-за  моей  спины,  —  ты  выглядишь
божественно красиво!
— Благодарю вас, мэм, — поблагодарил Гас и галантно предложил мне
руку. Я оперлась о нее и оглянулась на маму.
— Жду к одиннадцати, — напомнила она.
В ожидании трамвая номер один на оживленной улице, полной машин,
я спросила:
— В костюмчике, наверное, на похороны ходишь?
— Ну что ты, — ответил он. — Мой костюм для чужих похорон с этим
и рядом не висел.
Подъехал  бело-синий  трамвай.  Огастус  протянул  наши  карточки
водителю,  который  объяснил,  что  ими  нужно  помахать  перед  круглым
сенсором. Когда мы прошли в заполненный вагон, пожилой мужчина встал,
уступая  нам  двойное  место.  Я  попыталась  отказаться,  но  он  настойчиво
показывал на сиденье. Мы ехали три остановки. Я прильнула к Гасу, чтобы
вместе смотреть в окно.
Огастус показал на деревья:
— Видишь?
Я видела. Вдоль каналов повсюду росли старые вязы, и ветер сдувал с
них  семена,  похожие,  клянусь,  на  розовые  лепестки,  лишенные  красок.
Бледные  лепестки  роз  собирались  на  ветру  в  птичьи  стаи  —  тысячи
лепестков, будто летний снегопад.
Пожилой мужчина, уступивший нам место, увидел, куда мы смотрим,
и сказал по-английски:
—  Амстердамский  весенний  снег.  Вяз  бросает  в  воздух  конфетти,
приветствуя весну.
Вскоре  мы  пересели  на  другой  трамвай  и  через  четыре  остановки
оказались  на  улице,  разделенной  надвое  прекрасным  каналом.  В  воде
рябило отражение старинного круглого моста и живописных разноцветных


домов.
«Оранжи» оказался в нескольких шагах от остановки. Ресторан был с
одной стороны дороги, уличные столики — с другой, на бетонной полоске
у  кромки  канала.  У  официантки  загорелись  глаза,  когда  вошли  мы  с
Огастусом.
— Мистер и миссис Уотерс? — спросила она.
— Вроде да, — ответила я.
—  Ваш  столик!  —  Она  показала  через  улицу  на  узкий  стол  в
нескольких дюймах от канала. — Шампанское за счет заведения.
Мы  переглянулись,  не  сдержав  улыбок.  Когда  мы  перешли  улицу,
Огастус  отставил  для  меня  стул  и  помог  пододвинуться  к  столу.  На  белой
скатерти  действительно  стояли  два  узких  бокала  шампанского.  Свежесть
воздуха  замечательно  уравнивалась  солнцем.  С  одной  стороны  от  нас
проезжали  велосипедисты  —  хорошо  одетые  мужчины  и  женщины,
возвращающиеся  домой  с  работы:  нереально  красивые  блондинки  ехали,
сидя  на  раме  боком,  а  педали  крутили  их  дружки;  дети  в  крошечных
шлемах  подскакивали  на  пластиковых  сиденьях  позади  родителей.  А  с
другой стороны вода в канале задыхалась под мириадами семян-конфетти.
Маленькие  лодки,  наполовину  залитые  дождевой  водой,  покачивались  у
выложенных  камнем  берегов;  некоторые  едва  не  тонули.  Чуть  дальше  я
видела  плавучие  дома,  дрейфовавшие  на  понтонах,  а  посреди  канала
медленно  двигалась  открытая  плоскодонная  лодка  с  садовыми  стульями  и
переносным стерео. Огастус поднял бокал шампанского. Я взяла свой, хотя
в жизни не пила ничего крепче глотка пива из папиной кружки.
—  Ладно,  —  сказала  я,  и  мы  чокнулись  бокалами.  Я  отпила
шампанского.  Крошечные  пузырьки  растаяли  во  рту  и  отправились  на
север, в мозг. Сладко. Щипуче.
— Очень вкусно, — похвалила я. — Впервые пробую шампанское.
К  нам  подошел  молодой  гигант-официант  с  волнистыми  светлыми
волосами. Он был, пожалуй, даже повыше Огастуса.
—  Знаете,  —  спросил  он  с  приятным  акцентом,  —  что  сказал  Дом
Периньон, когда изобрел шампанское?
— Нет, а что? — заинтересовалась я.
— Он крикнул своим братьям-монахам: «Скорее идите сюда, я пробую
вкус звезд!» Добро пожаловать в Амстердам. Желаете ознакомиться с меню
или воспользуетесь рекомендацией шеф-повара?
Я посмотрела на Огастуса, а он на меня.
—  Рекомендации  шеф-повара  —  это  замечательно,  но  Хейзел
вегетарианка.


Я  сказала  Огастусу  об  этом  один  раз,  в  первый  день  нашего
знакомства.
— Не проблема, — заверил официант.
— Прекрасно. Можно нам еще шампанского? — спросил Гас.
— Конечно, — ответил официант. — Сегодня вечером мы разлили по
бутылкам  все  звезды,  мои  юные  друзья.  Хо,  конфетти!  —  сказал  он  и
легонько  смахнул  семечку  вяза  с  моего  голого  плеча.  —  Такого  много  лет
не было. Повсюду семена. Очень раздражает.
Официант ушел. Мы смотрели, как с неба падают конфетти, кружатся
по земле с ветром и сыплются в канал.
—  Трудно  поверить,  что  это  может  кого-то  раздражать,  —  заметил
Огастус через минуту.
— Люди всегда привыкают к красоте.
—  Я  к  тебе  еще  не  привык,  —  ответил  он,  улыбнувшись.  Я
почувствовала, что краснею. — Спасибо, что приехала в Амстердам.
— Спасибо, что позволил украсть твой ваучер на Заветное Желание, —
поблагодарила я.
— Спасибо, что надела это платье, которое просто вау — откликнулся
он. Я покачала головой, стараясь сдержать улыбку. Я не хотела быть живой
гранатой. Но с другой стороны, он же знает, что делает, правильно? Это его
выбор. — Слушай, а чем заканчивается поэма?
— А?
— Которую ты читала мне в самолете?
—  А-а,  Пруфрок?
[10]
  Там  заканчивается  так:  «Мы  задержались  в
палатах моря, морские девы венки свивали / из трав коричневых и алых, /
но разбудили нас голоса человечьи, / и мы утонули».
Огастус вытянул из пачки сигарету и постучал фильтром о стол.
— Дурацкие человечьи голоса вечно все портят.
Официант  принес  еще  два  бокала  шампанского  и  то,  что  он  назвал
«бельгийской белой спаржей с вытяжкой из лаванды».
— Я еще никогда не пил шампанского, — сказал Гас, когда официант
ушел. — Если вдруг тебе интересно. И никогда не пробовал белой спаржи.
Я уже жевала первый кусок.
— Очень вкусно, — заверила я.
Он откусил кусочек и проглотил.
— Боже, если аспарагус такой вкусный, я тоже вегетарианец!
К  нам  подплыла  лакированная  деревянная  лодка.  Сидевшая  в  ней
женщина с вьющимися светлыми волосами лет, наверное, тридцати, отпила
пива, подняла свой бокал в нашу честь и что-то крикнула.


— Мы не говорим по-голландски, — крикнул в ответ Гас.
Кто-то из остальных пассажиров выкрикнул перевод:
— Красивая пара — это красиво!
Еда  была  такой  вкусной,  что  с  каждой  переменой  наш  разговор  все
дальше  уходил  от  темы,  превратившись  в  отрывочные  поздравления  с
праздником вкуса:
— Я хочу, чтобы это ризотто с фиолетовой морковью стало человеком:
я отвез бы его в Вегас и женился!
— Шербет из сладкого гороха, ты так неожиданно прекрасен…
Я искренне жалела, что быстро наедалась.
После  клецок  с  чесноком  и  листьями  красной  горчицы  официант
сказал:
—  Теперь  десерт.  Желаете  перед  десертом  еще  звезд?  Я  покачала
головой. Двух бокалов мне хватило.
Шампанское  не  стало  исключением  в  моей  высокой  толерантности  к
депрессантам  и  обезболивающим:  я  чувст  вовала  тепло,  но  не  опьянение.
Но  я  и  не  хотела  напиваться.  Такие  вечера,  как  этот,  бывают  редко,  и  я
хотела его запомнить.
—  М-м-м-м-м,  —  протянула  я,  когда  официант  ушел.  Огастус
улыбнулся  уголком  рта,  глядя  на  канал  в  одну  сторону,  а  я  рассматривала
его  в  другую.  Смотреть  было  на  что,  поэтому  молчание  не  казалось
неловким,  но  мне  хотелось,  чтобы  все  было  идеально.  Все  и  так  шло  как
нельзя  лучше,  но  мне  казалось,  что  этот  Амстердам  взят  из  моего
воображения. Я не могла отделаться от мысли, что ужин, как и вся поездка,
не  более  чем  раковый  бонус.  Я  хотела,  чтобы  мы  сидели  и  болтали,
непринужденно  шутя,  будто  дома  на  диване,  но  в  глубине  души  царило
напряжение.
— Этот костюм у меня не для печальных оказий, — напомнил Огастус
спустя  некоторое  время.  —  Когда  я  узнал,  что  болен,  —  ну,  когда  мне
сказали,  что  у  меня  восемьдесят  пять  шансов  из  ста…  Шансы,  конечно,
высокие,  но  мне  все  казалось,  что  это  русская  рулетка.  Меня  ожидали
полгода или год ада, предстояло потерять ногу, и в результате все это могло
еще и не помочь?!
— Знаю, — поддержала я, хотя на самом деле не знала. Я сразу попала
в терминальную стадию; мое лечение заключалось в продлении жизни, а не
излечении  рака.  Фаланксифор  внес  в  мою  историю  болезни  долю
неоднозначности,  но  моя  личная  история  отличалась  от  Гасовой:  мой
эпилог был написан одновременно с диагнозом. Огастус, как большинство


перенесших рак, жил с неопределенностью.
—  Да,  —  сказал  он.  —  Меня  обуяло  острое  желание  подготовиться.
Мы  купили  участок  на  Краун-Хилл  —  я  целый  день  ходил  с  отцом  и
выбирал место. Я распланировал свои похороны до мелочей, а перед самой
операцией  попросил  у  родителей  разрешения  купить  дорогой  хороший
костюм  —  вдруг  мне  все-таки  кранты.  Но  мне  так  и  не  представилось
случая его надеть… До сегодняшнего вечера.
— Стало быть, это твой смертный костюм.
— Да. У тебя разве не приготовлено платья на этот случай?
—  А  как  же,  —  сказала  я.  —  Покупала  с  расчетом  надеть  на
пятнадцатилетие. Но на свидания я в нем не хожу.
У него загорелись глаза.
— Так у нас свидание?
Я опустила глаза, вдруг смутившись.
— Не торопи события.
Мы  наелись  до  отвала,  но  десерт,  вкуснейший  густой  крем,
обложенный  ломтиками  маракуйи,  был  слишком  хорош,  чтобы  не
попробовать, и мы сидели над тарелочками, стараясь снова проголодаться.
Солнце  напоминало  шалуна,  отказывающегося  укладываться  спать:  в
полдевятого было еще светло.
Огастус вдруг ни с того ни с сего спросил:
— Ты веришь в жизнь после жизни?
— Я считаю вечность некорректной концепцией, — ответила я.
— Ты сама некорректная концепция, — самодовольно заметил он.
— Знаю. Поэтому меня и изъяли из круговорота жизни.
— Не смешно, — заявил Гас, глядя на улицу. На велосипеде проехали
две девушки, одна сидела боком над задним колесом.
— Да брось ты, — отмахнулась я. — Я пошутила.
—  Мысль  о  том,  что  тебя  изъяли  из  круговорота  жизни,  меня  не
веселит, — сказал он. — Вот ответь мне серьезно: жизнь после жизни?
—  Не  верю,  —  ответила  я,  но  тут  же  поправилась:  —  Хотя
решительного «нет» не скажу. А ты?
—  А  я  верю,  —  сказал  он  уверенно.  —  Целиком  и  полностью.  Не  в
рай, где можно ездить на единорогах, играть на арфах и жить на облаке, но
в Нечто с большой буквы «н». И всегда верил.
— Правда? — удивилась я. Вера в рай у меня всегда ассоциировалась с
некой умственной незадействованностью, а Гас дураком не был.
— Да, — произнес он тихо. — Я верю в строку из «Царского недуга»:


«Восходящее  солнце  слишком  ярко  для  ее  угасающих  глаз».  Под
восходящим  солнцем  я  разумею  Бога,  чей  свет  невыносимо  ярок,  а  глаза
Анны  угасают,  а  не  мертвеют.  Я  не  верю,  что  мы  возвращаемся,  чтобы
преследовать или утешать живых, но думаю, что с нами обязательно что-то
происходит дальше.
— Но ты боишься забвения.
—  Конечно.  Я  боюсь  земного  забвения.  Не  подумай,  что  я  копирую
своих  родителей,  но  я  верю,  что  у  людей  есть  души,  и  верю  в  сохранение
душ.  Страх  забвения  —  это  нечто  иное,  это  опасение,  что  я  не  смогу  дать
ничего  в  обмен  на  свою  жизнь.  Если  не  довелось  прожить  в  служении
высшему  добру,  можно  по  крайней  мере  послужить  ему  смертью,
понимаешь? А я боюсь, что не смогу ни прожить, ни умереть ради чего-то
важного.
Я только головой покачала.
— Что? — спросил он.
—  Ты  просто  одержим  идеей  геройски  за  что-нибудь  помереть  и
оставить доказательства своего героизма. Это даже как-то странно.
— Каждый хочет прожить необыкновенную жизнь!
— Не каждый, — сказала я, не в силах скрыть раздражение.
— Ты рассердилась?
— Просто… — начала я и не смогла договорить. — Просто… — снова
сказала  я.  На  столе  мигал  огонек  свечи.  —  С  твоей  стороны  просто  гадко
говорить,  что  важны  только  те  жизни,  которые  прожиты  и  отданы  ради
великой цели. Низко говорить такое мне.
Чувствуя  себя  маленькой  девочкой,  я  сунула  в  рот  полную  ложку
крема, чтобы показать, что мне все равно и вообще…
— Прости, — извинился он. — Я не это имел в виду. Я говорил только
о себе.
—  И  говорил,  и  думал!  —  Я  была  слишком  напичкана  едой  и  не
решилась продолжить фразу. Я испугалась, что меня вырвет — меня часто
рвет  после  еды  (не  булимия,  всего  лишь  рак).  Я  пододвинула  тарелку  с
десертом Гасу, но он покачал головой.
—  Прости,  —  сказал  он  снова  и  потянулся  через  стол  к  моей  руке,
которой я позволила завладеть. — Я и хуже бываю.
— Например? — поддразнила я.
—  Например,  над  моим  унитазом  каллиграфически  выведено:
«Омывайся денно в утешении слов Господних». Я, Хейзел, могу быть куда
хуже.
— Звучит негигиенично, — заметила я.


— Я бываю фруктом и похуже.
— Бываешь, — улыбнулась я. Он меня действительно любит. Может, я
нарциссистка, но с того момента в «Оранжи» Огастус начал мне нравиться
еще больше.
Забирая тарелки с десертом, официант сказал:
— Ваш ужин оплачен господином Питером ван Хутеном.
Огастус улыбнулся:
— А этот Питер ван Хутен отличный парняга.
Уже стемнело, когда мы шли вдоль канала. Через квартал от «Оранжи»
мы  остановились  у  скамьи,  окруженной  старыми  ржавыми  велосипедами,
прицепленными  к  велосипедным  стойкам  и  друг  к  другу,  сели  рядышком
лицом к каналу, и Гас обнял меня за плечи.
Над  кварталом  красных  фонарей  мерцал  световой  ореол.  Хотя
фонарям  в  квартале  полагалось  быть  красными,  источаемое  ими  сияние
было жутковато-зеленого оттенка. Я представила, как тысячи туристов там
напиваются, обкуриваются и шатаются по узким улочкам.
— Поверить не могу, что завтра мы с ним встретимся, — сказала я. —
Питер ван Хутен поведает нам ненаписанный эпилог лучшей в мире книги.
— Да еще и заплатил за наш ужин, — ввернул Огастус.
—  Наверное,  сперва  он  примется  нас  обыскивать  на  предмет
подслушивающих или записывающих устройств, а потом сядет между нами
на диване в гостиной и шепотом расскажет, вышла ли мама Анны замуж за
Тюльпанового Голландца.
— Не забудь хомяка Сисифуса, — добавил Огастус.
— И какая судьба ожидает хомяка, — согласилась я, подавшись вперед
и  заглянув  в  канал.  Поверхность  воды  почти  целиком  покрывали
бесчисленные  бледные  лепестки  вязов.  —  Сиквел,  который  будет
существовать только для нас, — сказала я.
— А как у них сложится, что ты думаешь? — спросил Огастус.
—  Не  знаю,  ей-богу.  Тысячу  раз  об  этом  думала.  Всякий  раз,
перечитывая, представляю что-то другое, понимаешь? — Он кивнул. — А у
тебя есть теория?
—  Да.  Я  не  думаю,  что  Тюльпановый  Голландец  окажется
мошенником, но он наверняка не так богат, как убеждает Анну с матерью.
Мне  кажется,  после  смерти  Анны  ее  мать  уедет  с  ним  в  Нидерланды  в
надежде  счастливо  прожить  с  Голландцем  свои  дни,  но  ничего  не
получится — ее будет тянуть туда, где лежит дочь.
Я  не  догадывалась,  что  он  так  много  думал  об  этой  книге  и  что


«Царский  недуг»  многое  для  него  значит  независимо  от  того,  что  я  тоже
многое значу для Гаса.
Внизу,  у  каменных  стен  канала,  тихо  плескалась  вода;  мимо  кучей-
малой  проехала  компания,  быстро-быстро  перекликаясь  на  резком,
гортанном  голландском;  полузатопленные  крошечные  лодки,  в  длину  не
больше  моего  роста;  запах  застоявшейся  воды,  рука  Гаса,  обнимающая
меня;  его  настоящая  нога,  касавшаяся  моей  настоящей  ноги  от  бедра  до
стопы… Я прижалась к Гасу чуть сильнее. Он вздрогнул.
— Прости. Больно?
Он болезненно выдохнул «нет».
— Прости, — сказала я. — Костлявое плечо.
— Все нормально, — произнес он. — Даже приятно.
Мы  сидели  долго.  В  конце  концов  его  рука  покинула  мое  плечо  и
улеглась  на  спинку  скамейки.  Мы  смотрели  в  канал.  Я  думала  о  том,  как
голландцы  ухитряются  сохранять  свой  город,  хотя  этой  территории
полагается  быть  под  водой,  и  что  для  доктора  Марии  я  своего  рода
Амстердам,  полузатонувшая  аномалия.  От  этого  я  плавно  перешла  к
мыслям о смерти.
— Можно спросить тебя о Каролин Мэтерс?
— А еще говоришь, что не веришь в жизнь после жизни, — отозвался
Гас, не глядя на меня. — Да, можно, конечно. Что ты хочешь узнать?
Я  хотела  знать,  как  Гас  выдержит,  если  я  умру.  Я  не  хотела  быть
бомбой, не желала быть злой силой в жизни любимых мною людей.
— Ну, просто, как все было.
Гас  испустил  такой  длинный  выдох,  что  моим  дрянным  легким  это
показалось хвастовством, и вставил в рот новую сигарету.
—  Знаешь  загадку  —  на  какой  игровой  площадке  не  играют?  На
больничной. — Я кивнула. — Я лежал в «Мемориал» недели две, когда мне
отняли ногу и начали химию. Лежал я на пятом этаже с видом на игровую
площадку,  которая  всегда  была  пустой.  Я  купался  в  метафорическом
резонансе  пустой  игровой  площадки  на  больничном  дворе.  Но  затем  туда
стала выходить девушка. Каждый день она качалась на качелях одна, как в
кино.  Я  попросил  одну  из  самых  отзывчивых  медсестер  разузнать  о  ней
побольше, а она привела девушку знакомиться. Это оказалась Каролин, и я
пустил  в  ход  всю  мою  неуемную  харизму,  чтобы  ее  очаровать.  —  Гас
замолчал, и я решила что-нибудь сказать.
—  Вовсе  ты  не  так  уж  харизматичен,  —  заявила  я.  Он  недоверчиво
фыркнул. — Ты просто красив, вот и все, — пояснила я.
Он скрыл смущение смехом.


— Штука с мертвецами в том… — начал он, но остановился. — Штука
в  том,  что  ты  кажешься  подлецом,  если  не  романтизируешь  мертвых,  но
правда  сложная  вещь.  Ну,  ты  же  знаешь  троп  стоической,  несгибаемой
жертвы  рака,  которая  героически  борется  с  болезнью,  противится  ей  с
нечеловеческой силой, никогда не жалуется и не перестает улыбаться даже
на смертном одре?
— О да, — подхватила я. — Добросердечные и великодушные, каждое
их  дыхание  вдох-но-вля-ет  всех  нас!  Какие  сильные  люди,  как  мы  ими
восхищаемся!
—  Да,  но  в  действительности  —  нас  с  тобой  я  не  имею  в  виду  —
статистически  больные  раком  дети  не  более  здоровых  прекрасны,
сострадательны или упорны. Каролин вечно ходила мрачная и несчастная,
но мне это нравилось. Мне нравилось сознавать, что из всех людей на свете
она  выбрала  меня  как  наименее  ненавистного.  Мы  проводили  время,
цепляясь к каждому. Доводили медсестер, других детей, наших родителей,
критиковали  всех  подряд.  Не  знаю,  кто  виноват  —  она  или  ее  опухоль.
Одна  из  медсестер  сказала  мне  однажды,  что  заболевание  Каролин  на
медицинском  жаргоне  называется  «сволочной  опухолью»,  потому  что
превращает  человека  в  чудовище.  Так  вот  девушка,  у  которой  удалили
пятую часть мозга и только что обнаружили рецидив «сволочной опухоли»,
отнюдь  не  была  образцом  стоического  детско-онкологического  героизма.
Она была… Честно признаться, она была стервой. Но так говорить нельзя,
потому  что,  во-первых,  у  Каролин  была  специфическая  опухоль,  а  во-
вторых,  она  умерла.  У  нее  была  масса  причин  быть  неприятной,
понимаешь?
Я понимала.
—  Знаешь,  в  той  части  «Царского  недуга»,  когда  Анна  идет  через
футбольное  поле  на  физкультуру,  что  ли,  и  с  размаху  падает  в  траву,  и
понимает,  что  рак  вернулся,  что  метастазы  уже  в  нервной  системе,  и  не
может  подняться,  и  ее  лицо  на  дюйм  от  травы  на  футбольном  поле,  и  она
застывает, глядя на травинки вблизи, замечая, как освещает их солнце… Я
не  помню  строчку  дальше,  но  там  что-то  о  том,  как  на  Анну  нисходит
озарение  в  стиле  Уитмана:  человеческую  суть  можно  определить  как
возможность дивиться величию творения. Знаешь эту часть?
— Очень хорошо знаю, — сказала я.
—  И  потом,  когда  мне  все  нутро  выжгли  химиотерапией,  отчего-то  я
решил по-настоящему надеяться — не конкретно на выживание; меня, как
Анну,  охватили  глубокое  волнение  и  чувство  благодарности  за  простую
возможность  восхищаться  всем,  что  нас  окружает.  Но  Каролин  с  каждым


днем становилось хуже. Вскоре ее отпустили домой, и были минуты, когда
мне  казалось,  что  у  нас  могут  быть  настоящие,  ну,  отношения,  но  в
действительности  этого  быть  не  могло,  потому  что  у  нее  отсутствовал
фильтр между мыслями и языком, что было печально, неприятно и нередко
обидно. Но нельзя же бросать девушку с опухолью мозга! И ее родителям я
понравился,  и  младший  брат  Каролин  оказался  замечательным  сорванцом,
как же можно было ее бросить? Ведь она умирала! Тянулось все это целую
вечность.  Почти  год  я  встречался  с  девушкой,  которая  ни  с  того  ни  с  сего
начинала смеяться, указывала на мой протез и звала меня Культяпкой.
— Господи, нет, — сказала я.
— Да! Это, конечно, все опухоль, сожравшая ее мозг. Или не опухоль,
черт  ее  разберет.  У  меня  не  было  способа  выяснить,  они  же  были
неразделимы,  Каролин  и  опухоль.  Болезнь  брала  свое,  и  Каролин  взяла  в
привычку  повторять  одни  и  те  же  истории  и  смеяться  над  собственными
комментариями,  и  так  по  сто  раз  на  дню.  Она  неделями  повторяла  шутку:
«Ноги  у  Гаса  классные,  только  одной  не  хватает»,  после  чего  начинала
хохотать, как маньяк.
— О, Гас… — пролепетала я. — Это… — Я не знала, что сказать. На
меня  он  не  смотрел,  и  мне  казалось  нескромным  смотреть  на  него.  Я
чувствовала,  что  он  глядит  вперед.  Он  вынул  сигарету  изо  рта,  посмотрел
на нее, покатал большим и указательным пальцами и снова сунул в рот.
—  Надо  отдать  должное,  —  заметил  он,  —  у  меня  действительно
классная нога.
— Мне очень жаль, — сказала я. — Мне правда очень, очень жаль.
— Все нормально, Хейзел Грейс. Но если договаривать до конца, когда
мне показалось, что в группу поддержки явился призрак Каролин Мэтерс, я
вовсе  не  обрадовался.  Я  смотрел,  но  желания  не  испытывал,  если  ты
понимаешь,  о  чем  я.  —  Он  вынул  из  кармана  сигаретную  пачку  и  убрал
сигарету обратно.
— Мне очень жаль, — снова извинилась я.
— Мне тоже, — произнес он.
— Я никогда так с тобой не поступлю, — пообещала я ему.
— А я бы не возражал, Хейзел Грейс. Большая честь ходить с сердцем,
разбитым тобой.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   41




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет