Zwischen
Immer und Nie
[18]
, тебе в безмолвии, где-то в Италии в середине
восьмидесятых
.
Я хотел заставить его страдать все последующие годы, пока книга
будет у него. Даже больше, я хотел, чтобы кто-нибудь однажды, перебирая
его книги, открыл этот крошечный томик «Арманса» и попросил,
Расскажи мне, кто был в безмолвии где-то в Италии в середине
восьмидесятых?
Я хотел, чтобы тогда его пронзила печаль или острое
раскаяние, может, даже жалость ко мне, потому что тем утром в магазине я
бы тоже согласился на жалость, если бы жалость была всем, что он мог мне
дать, если бы жалось могла заставить его обнять меня, и вслед за этим
приливом жалости и раскаяния я хотел, чтобы на него, подобно темному,
чувственному потоку, собиравшемуся по капле многие годы, нахлынуло
воспоминание о том утре на уступе Моне, когда я целовал его во второй
раз, отдавая ему свою слюну, потому что отчаянно хотел ощутить его
слюну у себя во рту.
Он сказал что-то про лучший подарок за целый год. Я пожал плечами,
мол, не стоит благодарности. Может, ждал, что он повторит это еще раз.
– Что ж, я рад. Просто хотел поблагодарить тебя за это утро. – И
прежде чем он мог прервать меня, я добавил: – Знаю. Никаких разговоров.
Никогда больше.
Катясь вниз по склону, мы миновали мое место, и на этот раз я не
смотрел в ту сторону, словно и думать о нем забыл. Не сомневаюсь –
взгляни я на него в тот момент, мы обменялись бы такими же лукавыми
улыбками, как когда подняли тему смерти Шелли. Возможно, это сблизило
бы нас, только чтобы напомнить, как далеко друг от друга нам нужно
держаться. Возможно, даже глядя в другую сторону и не заводя
«разговоров», мы все равно обменялись бы улыбками, потому что, я
уверен, он знал, что я знаю, что от него не укрылось мое старание избегать
любого упоминания об уступе Моне, и молчание, которое по всем законам
должно было отдалить нас друг от друга, наоборот, стало минутой
абсолютного взаимопонимания, которое ни один из нас не хотел
разрушить. Это место тоже есть в книге с репродукциями, мог бы сказать я,
однако прикусил язык. Никаких разговоров.
Но если в одну из следующих утренних поездок он спросит, я выложу
все.
Я расскажу, что хотя на нашей излюбленной пьяцетте, куда мы ездили
каждый день, я был полон решимости не говорить о чем не следует, тем не
менее каждую ночь, когда он уже был в постели, я раздвигал ставни
[19]
и
выходил на балкон в надежде, что он услышит позвякивание стекла, а
следом красноречивый скрип дверных петель. Я ждал его там в одних
пижамных штанах, готовый ответить, если он спросит, что ночь слишком
жаркая и запах цитронеллы невыносим, что мне не хочется ложиться,
спать, читать, и я просто глазею по сторонам, потому что не могу уснуть, а
если он спросит, почему я не могу уснуть, просто скажу, Ты не хочешь
знать этого, или уклончиво отвечу, что пообещал никогда не переходить на
его половину балкона, отчасти из-за боязни обидеть его, но еще и потому,
что не хочу испытывать на прочность натянутую между нами тонкую леску.
О какой леске ты говоришь?
О леске, которую однажды ночью, когда моя
греза окажется слишком сильной, или выпив больше обычного, я легко
перешагну, распахну твою стеклянную дверь и скажу, Оливер, это я, не
могу уснуть, позволь мне остаться с тобой. Об
этой
леске!
Эта тонкая леска маячила во мраке ночных часов. Уханье совы, скрип
потревоженных ветром ставней в комнате Оливера, отдаленная музыка
ночной дискотеки в близлежащем городке, кошачья возня далеко за
полночь, скрип деревянной притолоки моей двери – что угодно могло
разбудить меня. Все эти звуки были знакомы мне с детства и, подобно
животному, во сне стряхивающему хвостом назойливое насекомое, я знал
как отмахнуться от них и тут же заснуть опять. Но порой что-нибудь
ничтожное, вроде чувства страха или стыда, вмешивалось в мой сон и
тенью висело надо мной, наблюдая, как я сплю, и наконец, склонившись к
моему уху, принималось нашептывать,
Достарыңызбен бөлісу: |