Когда я сжал тебе плечо, и ты почти раскис в моих руках.
Или,
Когда ты спустил в купальные плавки в тот день, когда мы болтали
в твоей комнате.
Что-нибудь в этом роде. «Когда ты покраснел», – ответил
он. «Я?» Мы разговаривали о переводе поэзии; было раннее утро, шла его
первая неделя у нас. Мы сели работать раньше обычного в тот день,
возможно, потому что уже получали удовольствие от наших случайных
разговоров и стремились провести немного времени вдвоем, пока под
липой еще только накрывали стол к завтраку. Он спросил, переводил ли я
когда-нибудь поэзию. Да, ответил я. А что? Он читал Леопарди и наткнулся
на несколько строк, которые не поддавались переводу. Мы обменивались
репликами, ни один из нас не представлял, куда заведет возникший на
пустом месте разговор, потому что по мере углубления в мир Леопарди мы
то и дело перескакивали на побочные темы, где наше природное чувство
юмора и любовь паясничать находили себе выход. Мы переводили отрывок
на английский, затем с английского на древнегреческий, затем на англо-
тарабарский и итало-тарабарский. Заключительные строки из «К Луне»
Леопарди оказались так исковерканы, что вызывали у нас взрывы хохота,
пока мы повторяли получившуюся бессмыслицу на итальянском – когда
вдруг повисла тишина, и, подняв глаза, я увидел, что он смотрит на меня в
упор тем ледяным, застывшим взглядом, который всегда так смущал меня.
Нужно было сказать что-нибудь, и когда он спросил, откуда я столько знаю,
мне хватило самообладания ответить что-то об отце-профессоре. Обычно я
неохотно демонстрировал свои знания, особенно с теми, кто повергал меня
в трепет. Мне нечем было защититься, нечего добавить, нечем замутить
воду, негде спрятаться или укрыться. Я чувствовал себя беззащитным, как
попавший в западню ягненок посреди высохших, безводных равнин
Серенгети.
Этот взгляд больше не был частью разговора или дурачества с
переводом; он заслонил их и стал отдельной темой, которую никто из нас
не осмеливался поднять. И да, в его глазах был такой блеск, что мне
пришлось отвернуться, а когда я снова взглянул на него, его взгляд никуда
не исчез и все еще был устремлен на меня, как будто говоря,
Итак, ты
отвернулся и посмотрел снова, как скоро ты отвернешься на этот раз?
–
вот почему я вынужден был отвернуться опять, как бы погруженный в свои
мысли, в то же время отчаянно пытаясь найти какие-то слова, как рыба
ищет воду в илистом пруду, стремительно высыхающем на жаре. Он
наверняка знал, что я чувствую. Покраснеть в итоге меня вынудило не
естественное смущение от того, что он уловил мою безуспешную попытку
выдержать его взгляд; покраснеть меня заставила волнующая возможность,
которую мне даже хотелось считать невероятной, что я могу действительно
нравиться ему, и нравиться в том же смысле, в каком он нравился мне.
Неделями я ошибочно принимал его взгляд за неприкрытую
враждебность. Я все неправильно понял. Просто таким способом один
застенчивый человек пытался удержать взгляд другого.
Мы были, как мне открылось в конце концов, двумя самыми
застенчивыми людьми на земле.
Только мой отец смог разгадать его с самого начала.
– Тебе нравится Леопарди? – спросил я, чтобы прервать молчание,
давая понять, что именно размышлениями о Леопарди вызвано мое легкое
замешательство во время паузы в разговоре.
– Да, очень.
– Мне он тоже очень нравится.
Я прекрасно знал, что говорю не о Леопарди. Знал ли он?
– Я понимал, что вынуждаю тебя чувствовать неловкость, но я должен
был убедиться.
– Значит, ты знал все это время?
– Скажем, я был почти уверен.
Другими словами, это началось буквально сразу после его приезда.
Значит, все с тех пор было притворством? И что собой представляли все
эти чередования дружбы и безразличия? Его и мои попытки продолжать
тайно следить друг за другом, не признаваясь в этом? Или это был просто
изощренный способ держаться друг от друга на расстоянии в надежде, что
наше безразличие – подлинное?
– Почему ты не дал мне знать?
– Я дал. По крайней мере, попытался.
– Когда?
– Однажды после тенниса. Я коснулся тебя. Просто, чтобы показать,
что ты мне нравишься. Но твоя реакция заставила меня думать, что я тебя
едва ли не раздражаю. Я решил держаться на расстоянии.
Лучшие мгновения нам выпадали во второй половине дня. После
обеда я шел наверх вздремнуть, как раз перед тем как подавали кофе.
Потом, когда приглашенные к обеду гости разъезжались или удалялись в
гостевой домик отдохнуть, отец или ретировался в своей кабинет, или они с
матерью ложились вздремнуть. К двум часам пополудни плотная тишина
окутывала дом, да и весь мир, прерываемая иногда воркованием голубей
или стуком молотка Анкизе, когда он работал в мастерской, стараясь не
слишком шуметь. Мне нравилось слушать, как он работает днем, и даже
когда случайный стук или шум пилы будили меня, или когда по средам
точильщик ножей включал свой точильный станок, я по-прежнему ощущал
спокойствие и умиротворение, какие буду чувствовать годы спустя,
заслышав отдаленную противотуманную сирену с Кейп-Кода посреди ночи.
Оливеру нравилось днем держать окна и ставни широко открытыми, и
только легкие занавески колыхались между нами и внешним миром,
потому что было «преступлением» отгораживаться от солнечного света и
скрывать от глаз такой вид, особенно когда он дан тебе на короткий срок,
говорил он. Затем, холмистые равнины, восходящие к горам и покрытые
оливково-зеленой
дымкой:
подсолнухи,
виноградники,
лаванда
и
коренастые чахлые оливковые деревья, согнувшиеся, как кривые старые
пугала, заглядывающие в наше окно, пока мы лежали обнаженными на
моей кровати; запах его пота, слившийся с запахом моего, мой мужчина/
женщина, чьим мужчиной/женщиной был я, и окружающий нас
ромашковый аромат стирального порошка Мафальды – запах знойного
послеполуденного мира нашего дома.
Я вспоминаю те дни и не жалею ни об одном из них, ни о риске, ни о
стыде, ни о полнейшем отсутствии осмотрительности. Поэтический
отблеск солнца, изобильные поля с высокими травами, колышущимися в
полуденном зное, скрип деревянных половиц или скрежет керамической
пепельницы,
передвигаемой
по
мраморной
столешнице
моего
прикроватного столика. Я знал, что наше время ограничено, но не
осмеливался считать минуты, и хотя знал, куда ведет этот путь, не хотел
замечать дорожные столбы. Это было время, когда я намеренно
отказывался бросать хлебные крошки, отмечающие обратную дорогу;
вместо этого я съедал их. Он мог оказаться ненормальным, мог изменить
меня навсегда или уничтожить, тогда как время и молва в конце концов
изгладили бы все, что между нами было, не оставив ничего, кроме
оголенного остова. Возможно, я буду скучать по этому дню, или все
изменится к лучшему, но я всегда буду знать, что в те дневные часы в своей
спальне я не упустил свой шанс.
Тем не менее, как-то утром я проснулся и увидел Б. затянутым
темными, низкими тучами, несущимися по небу. Я точно знал, о чем это
говорило. Осень была не за горами.
Через несколько часов тучи бесследно рассеялись, и погода, как будто
пытаясь реабилитироваться за этот маленький розыгрыш, казалось, стерла
малейший намек на осень и одарила нас одним из самых приятных дней
сезона. Но я внял предупреждению, подобно тому как присяжные успевают
услышать недопустимое доказательство, прежде чем его удалят из
протокола, я вдруг осознал, что наше время истекло, что время всегда
дается нам взаймы, и что уплату долга с нас требуют именно тогда, когда
мы меньше всего готовы платить и хотим занять еще. Я вдруг начал
мысленно собирать связанные с ним образы, словно упавшие со стола
хлебные крошки, чтобы сохранить их в своем тайнике, и, к своему стыду,
составлял списки: камень, уступ, кровать, скрежет пепельницы. Камень,
уступ, кровать... Я хотел бы уподобиться тем киношным солдатам, которые,
уворачиваясь от пуль, отбрасывали оружие, как будто оно им больше
никогда не пригодится, или скитальцам в пустыне, которые, вместо того
чтобы экономить воду в бурдюке, уступают жажде и опустошают его до
дна, а затем бросают бурдюк позади. Вместо этого я припрятывал
мельчайшие детали, чтобы в холоде грядущих дней лучики прошлого могли
воскресить тепло. Я начал невольно красть у настоящего, чтобы откупиться
от будущих долгов. Я знал, что это такое же преступление, как закрывать
ставни в солнечные дни. Но также я знал, что в суеверном мире Мафальды
ожидание худшего было надежным способом отвратить его наступление.
Когда однажды вечером мы пошли прогуляться, и он сказал мне, что
уже скоро будет на пути домой, я понял, какой тщетной была моя мнимая
предусмотрительность. Снаряды не падают в одну воронку дважды; этот,
несмотря на все приготовления, упал прямо на мое убежище.
Оливер уезжал в Штаты на второй неделе августа. В первых числах
месяца он сказал, что хочет провести три дня в Риме и за это время
поработать с итальянским издателем над окончательным вариантом своей
рукописи. Потом он сразу полетит домой. Не хотел бы я присоединиться к
нему?
Я согласился. Может, сначала спросить родителей? Ни к чему, они не
станут возражать. Да, но что если они...? Нет. Услышав, что Оливер уезжает
раньше, чем планировалось, и проведет несколько дней в Риме, мать
спросила, нельзя ли мне сопровождать его, с позволения
Достарыңызбен бөлісу: |