Разумеется, не все цветы города были в знак уважения и преданности принесены к портретам вождей
Конфедерации. Самые нежные и самые душистые украшали девушек: чайные розы, прикрепленные к волосам
над ухом; бутоны роз и веточки жасмина, сплетенные венком, придерживали каскады кудрей; букетики цветов
стыдливо выглядывали из-за атласных кушаков. Всем этим цветам суждено было еще до исхода ночи
перекочевать в качестве драгоценных сувениров в нагрудные кармашки серых мундиров.
О, сколько мундиров мелькало в этой толпе и сколько знакомых мужчин было облачено в эти
мундиры-мужчин, которых Скарлетт видела на госпитальных койках или на плацу, встречала на улицах. И как
великолепны были эти мундиры, с начищенными до блеска пуговицами, с ослепительным золотом галунов на
обшлагах и на воротнике! И как красиво оттеняли серое сукно мундиров красные, желтые и синие лампасы на
брюках, указывающие на род войск! Концы пунцовых и золотых кушаков развевались, ножны сабель сверкали и
звенели, ударяясь о блестящие ботфорты, и звон их сливался со звоном шпор.
«Какие красавцы!» – думала Скарлетт, глядя, как мужчины издали взмахом руки приветствуют друг друга
или склоняются над рукой какой-нибудь почтенной дамы, и сердце ее переполнялось гордостью. Все они
казались такими юными, несмотря на свои пышные рыжеватые усы или темные каштановые и черные бороды и
такими красивыми и беспечными, несмотря на забинтованные руки в лубках и белые марлевые повязки на
голове, резко оттенявшие их загорелые, обветренные лица. Кое-кто был даже на костылях, и какой гордостью
сияли глаза сопровождавших их девушек, старавшихся приладиться к подпрыгивающим движениям своих
кавалеров! Особенно ярким, многоцветным пятном, затмевавшим все наряды дам, выделялся в толпе зуав из
Луизианы. Маленький, смуглолицый, улыбающийся, с рукой в лубке на черной шелковой перевязи, в широких,
белых в синюю полоску шароварах, кремовых гетрах и коротком, плотно обтягивающем торс красном мундире
– он был похож не то на заморскую тропическую птицу, не то на обезьянку. Его звали Рене Пикар, и он был
главным претендентом на руку Мейбелл Мерриуэзер. Да, похоже, сегодня сюда прибыли все раненые из
госпиталей – во всяком случае, все, кто мог ходить, а также все, приехавшие с фронта на побывку или
отпущенные по болезни, и все железнодорожные и почтовые служащие, и весь персонал госпиталей, и все, кто
работал в интендантской службе от Атланты до Мейкона. Как довольны будут дамы-патронессы! Госпитали
огребут кучу денег сегодня.
С улицы донеслись дробь барабанов, топот ног, громкие восторженные крики кучеров. Затрубили в горн, и
чей-то сочный бас отдал команду: «Вольно!» И вот уже офицеры внутреннего охранения и милиции, все в
парадных мундирах, поднялись по узкой лестнице и появились в зале, раскланиваясь, отдавая честь, пожимая
руки. Юношам из войск внутреннего охранения война казалась увлекательной игрой, и они уповали на то, что
ровно через год, если военные действия к тому времени еще продлятся, они тоже отправятся в Виргинию, а
седобородые старцы, которым в эту минуту хотелось бы вернуть свою юность, молодцевато вышагивали в
мундирах внутреннего охранения, озаренные светом славы своих сражающихся на фронте сыновей. В мундирах
же милиции были в основном мужчины средних лет и постарше, но попадались и годные по возрасту для
отправки на фронт – эти чувствовали себя не так непринужденно, как юноши и старики, ибо люди уже начали
перешептываться на их счет, удивляясь, почему они не становятся под знамена генерала Ли.
Но как же зал вместит всю эту толпу! Еще минуту назад он казался таким большим и просторным, а сейчас
был уже забит до отказа, и воздух теплой летней ночи стал душен от запаха одеколона, сухих духов, помады для
волос, благоухания цветов, горящих ароматных свечей и легкого привкуса пыли от множества ног, топчущих
старый дощатый пол казармы. В шуме и гуле голосов тонули все слова, а старик Леви, словно подхваченный
всеобщим радостным возбуждением, вдруг оборвал на полутакте «Лорену», яростно прошелся смычком по
струнам, и оркестр что было мочи грянул «Голубой заветный флаг».
Сотни голосов подхватили мелодию и слились в восторженном, ликующем гимне. Горнист из внутреннего
охранения, вскочив на подмостки, затрубил в лад с оркестром, и когда серебристые звуки горна призывно
поплыли над поющей толпой, холодок восторга пробежал у людей по спинам и обнаженные плечи женщин
покрылись от волнения мурашками.
Ура! Ура! Ура!
Да здравствует Юг и его Права!
Взвейся выше, флаг голубой
С одной заповедной звездой!
Запели второй куплет, и Скарлетт, громко певшая вместе со всеми, услышала за своей спиной высокое
нежное сопрано Мелани, такое же пронзительно-чистое, как звуки горна. Обернувшись, она увидела, что
Мелани стоит, закрыв глаза, прижав руки к груди, и на ресницах у нее блестят слезинки. Когда музыка смолкла,
она заговорщически улыбнулась Скарлетт и со смущенной гримаской приложила платочек к глазам.
– Я так счастлива, – шепнула она, – так горжусь нашими солдатами, что просто не могу удержаться от слез.
Глаза ее горели жгучим, почти фанатичным огнем, и озаренное их сиянием некрасивое личико стало на миг
прекрасным.
И у всех женщин были такие же взволнованные лица, и слезы гордости блестели на их щеках – и на свежих,
румяных, и на увядавших, морщинистых, – и губы улыбались, и глубоким волнением горели глаза, когда
музыка смолкла и они повернулись к своим мужчинам – мужьям, возлюбленным, сыновьям. И все женщины,
даже самые некрасивые, были ослепительно хороши в эту минуту, озаренные верой в своих любимых и
любящих и стократно воздающие им любовью за любовь.
Да, они любили своих мужчин, верили в них и готовы были верить до последнего вздоха. Разве может беда
постучаться к ним в дверь, когда между ними и янки незыблемой стеной стоят эти серые мундиры? Ведь
никогда, казалось им, с самого сотворения мира ни одна страна еще не растила таких сыновей – таких
бесстрашных, таких беззаветно преданных делу, таких изысканно-галантных, таких нежных! И как могут они не
одержать сокрушительной победы, когда борются за правое, справедливое дело. И это Правое Дело не менее
дорого им, женщинам, чем их мужья, отцы и сыновья; они служат ему своим трудом, они отдали ему и сердца
свои, и помыслы, и упования, и отдадут, если потребуется, и мужей, и сыновей, и отцов и будут так же гордо
нести свою утрату, как мужчины несут свое боевое знамя.
В эти дни сердца их были преисполнены преданности и гордости до краев: Конфедерация – в зените своей
славы, и победа близка! Несокрушимый Джексон триумфально движется по долине Миссисипи, и янки
посрамлены в семидневном сражении под Ричмондом! Да и как могло быть иначе, когда во главе стоят такие
люди, как Ли и Джексон? Еще одна победа, и янки на коленях возопиют о мире, а воины-южане возвратятся
домой, и радости и поцелуям не будет конца! Еще одна победа, и войне конец!
Конечно, чьи-то места за семейным столом опустеют навеки, и чьи-то дети никогда не увидят своих отцов, и
на пустынных берегах виргинских рек и в безмолвных горных ущельях Теннесси останутся безымянные
могилы, но кто скажет, что эти люди слишком дорогой ценой заплатили за Правое Дело? А если дамам
приходится обходиться без нарядных туалетов, если чай и сахар стали редкостью, это может служить лишь
предметом шуток, не более. К тому же отважным контрабандистам нет-нет да и удавалось провозить все это под
самым носом у разъяренных янки, и обладание столь желанными предметами доставляло особое удовольствие.
Но скоро Рафаэль Семмс и военно-морской флот Конфедерации дадут жару канонеркам северян и откроют
доступ в порты. Да и Англия окажет Конфедерации военную помощь – ведь английские фабрики бездействуют
из-за отсутствия южного хлопка. И, конечно, английская знать не может не симпатизировать южанам, как
всякая знать – людям своего круга, и не может не испытывать неприязни к янки, поклоняющимся доллару.
И женщины шелестели шелковыми юбками, и заливались смехом, и, глядя на своих мужчин, испытывали
гордость и любовный трепет, вдвойне сладостный и жгучий перед лицом опасности, а быть может, даже смерти.
Сердце Скарлетт тоже в первые минуты билось радостно и учащенно оттого, что она снова оказалась на балу
среди такого многолюдного сборища, но ее радость вскоре потухла, когда, окидывая взглядом толпу, она
заметила одухотворенное выражение на лице окружающих. Все сияли, всех переполнял патриотический
восторг, и только одна она не испытывала таких чувств. Ее приподнятое настроение сменилось подавленностью
и смутной тревогой. И вот уже зал утратил свое великолепие в ее глазах и наряды женщин – свой блеск, а их
безраздельная преданность Конфедерации и безудержный восторг, озарявший их лица, показались ей просто…
да просто смешными!
У нее даже слегка приоткрылся от удивления рот, когда, заглянув себе в душу, она неожиданно поняла, что не
испытывает ни той гордости, которой полны эти женщины, ни их готовности пожертвовать всем ради Правого
Дела. И прежде чем в объятом страхом уме ее успела промелькнуть мысль: «Нет, нет, нельзя так думать! Это
дурно, это грешно», она уже знала, что это их пресловутое Правое Дело – для нее пустой звук и ей до смерти
надоело слушать, как все без конца исступленно толкуют об одном и том же с таким фанатичным блеском в
глазах. Правое Дело не представлялось ей священным, а война – чем-то возвышенным. Для нее это было нечто
досадно вторгшееся в жизнь, стоившее много денег, бессмысленно сеявшее смерть и делавшее
труднодоступным то, что услаждает бытие. Она поняла, что устала от бесконечного вязания, скатывания бинтов
и щипания корпии, от которой у нее загрубели пальцы. И, боже, как надоел ей госпиталь! Она устала, она
погибала от тоски, от тошнотворного запаха гноящихся ран, от вечных стонов раненых, от страшной печати
отрешенности на осунувшихся лицах умирающих.
Она украдкой оглянулась по сторонам, словно боялась, что кто-нибудь может прочесть на ее лице эти
кощунственные мысли. Ну почему, почему не способна она испытывать тех чувств, которые испытывают
другие женщины! Они так искренне, так самозабвенно преданы этому своему Правому Делу. Они
действительно верят в то, что делают и говорят. И если кто-нибудь заподозрит, что она… Нет, никто никогда не
должен об этом узнать! Пусть она не испытывает ни воодушевления, ни гордости, которыми они полны,
придется притворяться, что и она обуреваема такими же чувствами. Она сыграет свою роль вдовы
офицера-конфедерата, навеки отрекшейся от всех радостей жизни, но мужественно несущей свой крест, ибо
смерть ее мужа – лишь ничтожная жертва в борьбе за Правое Дело.
Но почему она не такая, как все, как эти любящие, преданные женщины? Почему никого и ничто не способна
она так бескорыстно, так самозабвенно любить? Эти мысли породили в ней чувство одиночества, которого она
дотоле не испытывала. Сначала она хотела отмахнуться от них, заглушить их в душе, но обманывать себя – удел
натур слабых, и ей это было несвойственно. И пока вокруг шумел базар и они с Мелани поджидали
покупателей, в уме ее творилась лихорадочная работа: она старалась найти оправдание своим чувствам – задача,
которая еще никогда не была для нее неразрешимой.
Все эти женщины, с их вечными разглагольствованиями о патриотизме и преданности Правому Делу – просто
истеричные дуры. Да и мужчины не лучше – тоже только и знают, что кричать о Правах Юга и главных задачах.
И только у нее одной, у Скарлетт О'Хара Гамильтон, есть голова на плечах, не лишенная крепкого ирландского
здравого смысла. Она не позволит делать из себя идиотку, готовую пожертвовать всем ради пресловутого Дела,
но она и не настолько глупа, чтобы выставлять напоказ свои истинные чувства. У нее хватит смекалки на то,
чтобы действовать сообразно обстоятельствам, и никто никогда не узнает, что у нее на душе. Как бы поразились
все, кто толчется на этом базаре, узнай они, что она сейчас думает! Да они все попадали бы в обморок, если бы
она вдруг влезла сейчас на подмостки и заявила во всеуслышанье, что пора положить конец этой войне, чтобы
все, кто там воюет на фронте, могли вернуться домой и заняться своим хлопком, и снова задавать балы, и
покупать дамам красивые бледно-зеленые платья.
Так, внутренне самооправдавшись, она немного воспрянула духом, но вид зала все же по-прежнему был ей
неприятен. Киоск барышень Маклюр был, как и говорила миссис Мерриуэзер, расположен не на виду,
покупатели подходили к нему не часто, и Скарлетт не оставалось ничего другого, как с завистью глазеть на
веселящуюся толпу. Ее угрюмость не укрылась от Мелани, но, приписав ее скорби о покойном муже, она не
пыталась развлечь Скарлетт беседой. От нечего делать она перекладывала товары на прилавке, стараясь придать
им более заманчивый вид, в то время как Скарлетт сидела, мрачно глядя в зал. Все теперь казалось ей здесь
безвкусным – даже цветы перед портретами мистера Стефенса и мистера Дэвиса.
«Устроили какой-то алтарь! – фыркнула она про себя. – Только что не молятся на них, словно это бог-отец и
бог-сын!» И тут же, испугавшись своих кощунственных мыслей, начала было поспешно креститься украдкой,
испрашивая себе прощение, как вдруг рука ее застыла на полдороге.
«Но ведь это же в самом деле так, – вступила она в спор с собственной совестью. – Все поклоняются им,
точно святым, а они самые обыкновенные люди, да к тому же еще вон какие безобразные.
Конечно, мистер Стефенс не виноват в том, что он так нехорош собой – он же больной от рождения, но
мистер Дэвис…» Она всмотрелась в тонкие черты горделивого, точеного, как на камеях, лица. Больше всего ее
раздражала его козлиная бородка. Мужчины должны быть либо гладко выбритыми и с усами, либо с пышной
бородой.
«Видно, он не может отрастить ничего, кроме этого клочка волос», – подумала она, не разглядев в холодном
обремененном заботой о судьбах молодой нации лице ни острой проницательности, ни ума.
Она так сияла от радости поначалу, очутившись среди этой пестрой толпы, а теперь ее оживление угасло.
Оказалось, что просто находиться здесь – этого еще недостаточно. Она лишь присутствовала на
благотворительном базаре, но не стала частью его. Никто не обращал на нее внимания, и она была единственной
молодой незамужней женщиной без кавалера. А она всю жизнь привыкла быть в центре внимания.
Несправедливо это! Ей было всего семнадцать лет, и ее ноги сами собой постукивали по полу, рвались
пуститься в пляс. Ей было всего семнадцать лет, и ее муж покоился на Оклендском кладбище, а ее ребенок –
спал в колыбельке под присмотром челяди тетушки Питтипэт, и, по мнению всех, ей надлежало быть довольной
своей участью. Ни у кого из присутствующих здесь женщин или девушек не было такой тонкой талии, такой
белоснежной шейки, таких маленьких ножек, но все это пропадало даром, словно она уже лежала рядом с
Чарлзом в могиле, под надгробной плитой с надписью: «Горячо любимая супруга…»
Она не может быть ни с молоденькими девушками, которые танцуют и кокетничают, ни с замужними
женщинами, которые сидят в сторонке и судачат о тех, кто танцует и кокетничает. Но она слишком молода для
того, чтобы быть вдовой. Ведь вдовы – это такие старые-престарые старухи, у которых уже не может
возникнуть желания ни танцевать, ни кокетничать, ни быть предметом поклонения мужчин. Нет, это
несправедливо, что в семнадцать лет она должна сидеть здесь, чопорно поджав губы – образец вдовьей
благопристойности и чувства собственного достоинства, – и опускать глаза долу и умерять свой голос, когда
мужчины – а тем более привлекательные мужчины – подходят к ее киоску.
Все девушки Атланты были окружены плотным кольцом кавалеров. Даже самые некрасивые держались, как
писаные красавицы. И что еще обиднее – все были в таких нарядных, таких прелестных платьях!
А она, словно ворона, сидела в этом душном, черном, застегнутом на все пуговицы платье с закрытым
воротом и длинными рукавами, без единого кусочка кружев или тесьмы, без всяких украшений, кроме траурной
броши из оникса, подарка Эллин, – сидела и смотрела на проходивших мимо интересных мужчин, на девиц,
льнущих к своим кавалерам, повиснув у них на руке. И все ее несчастья оттого, что Чарлз Гамильтон ухитрился
подхватить корь! Он даже не сумел пасть, овеянный славой на поле боя, чтобы дать ей возможность хотя бы
гордиться им!
И полная этих мятежных дум, она, пренебрегая наставлениями Мамушки, постоянно твердившей ей, что
нельзя опираться на локти – они станут жесткими и сморщенными, – оперлась локтями о прилавок, наклонилась
вперед и принялась глядеть в зал. Ну и что? Ну и пусть станут уродливыми! Едва ли у нее будет когда-нибудь
возможность выставлять их напоказ. С алчной завистью смотрела она на проплывавшие мимо нарядные платья:
сливочно-желтое муаровое, украшенное гирляндами розовых бутонов; алое атласное – она насчитала на нем
восемнадцать оборочек, обшитых по краям узенькими черными бархатными ленточками… а на эту юбку пошло
не меньше десяти ярдов бледно-голубой тафты, поверх которой пенятся каскады кружев… а эти
полуобнаженные груди с соблазнительно приколотыми у глубокого декольте цветами… Мейбелл Мерриуэзер в
яблочно-зеленом тарлатановом платье, с таким огромным кринолином, что талия казалась неправдоподобно
тонкой, направилась к соседнему киоску под руку с зуавом. Платье было отделано бесчисленными воланами и
оборками из кремовых французских кружев, доставленных в Чарльстон с последней партией контрабанды, и
Мейбелл так горделиво выступала в нем, словно это не капитан Батлер, а она сама прорвалась с кружевом через
блокаду.
«Конечно, я бы выглядела великолепно в этом платье, – с неукротимой завистью думала Скарлетт. – У нее же
талия, как у коровы! А этот яблочно-зеленый оттенок так идет к цвету моих глаз. И как только белокурые
девушки отваживаются надевать такие платья? Кожа у нее кажется зеленой, как заплесневелый сыр. И подумать
только, что мне уж никогда не носить такие цвета. Даже когда я сниму траур. Нет, даже если снова выйду
замуж. Тогда моими цветами станут темно-серый, коричневый и лиловый».
С минуту она с горечью размышляла над несправедливостью судьбы. Как краток срок веселья, танцев,
красивых платьев, флирта! Как быстро промелькнули эти годы! А потом замужество и дети, и тонкой талии уже
нет и в помине, и ты в тусклом темном платье сидишь во время танцев вместе с другими степенными
матронами, а если и танцуешь, то лишь с мужем или с каким-нибудь почтенным старичком, который так и
норовит наступить тебе на ногу. А попробуй вести себя по-другому, на твой счет начнут судачить, и репутация
твоя погибла, и позор ложится на всю семью. Но как же это обидно и нелепо – потратить всю свою короткую
девичью жизнь, постигая науку быть привлекательной и очаровывать мужчин, а потом, через какой-то год-два,
увидеть, что твое искусство стало бесполезным! Вспоминая все, чему учили ее Эллин и Мамушка, Скарлетт
понимала, что их наставления были правильны, тщательно продуманы и всегда давали свои плоды.
Существовали установленные правила игры, и если неукоснительно следовать им, успех обеспечен.
С пожилыми дамами надлежит быть кроткой, невинной и возможно более простодушной, ибо пожилые дамы
проницательны и, как кошки за мышью, ревниво следят за каждой молоденькой девушкой, готовые запустить в
нее когти при любом неосторожном, нескромном слове или взгляде. С пожилыми джентльменами нужно быть
задорной, шаловливой и даже кокетливой – в меру, конечно, – что приятно льстит тщеславию этих дурачков.
Они тогда молодеют, чувствуют себя отчаянными жуирами, норовят ущипнуть вас за щечку и называют
озорницей. При этом вы, разумеется, должны залиться краской, иначе они ущипнут вас уже с большим пылом, а
потом скажут своим сыновьям, что вы недостаточно целомудренны.
К девушкам и молодым замужним женщинам нужно кидаться с поцелуями и изъявлениями нежности при
каждой встрече, будь это хоть десять раз на дню. Нужно обнимать их за талию и позволять им проделывать то
же с вами, как бы вам это ни претило. Нужно напропалую расхваливать их наряды или их младенцев, мило
подшучивать по поводу одержанных ими побед или отпускать комплименты в адрес их мужей и, смущенно
хихикая, утверждать, что у вас нет и сотой доли обаяния этих леди. А самое главное – о чем бы ни шла речь –
никогда не говорить того, что вы на самом деле думаете, памятуя, что и они никогда этого не делают.
С чужими мужьями, если даже прежде они были вашими поклонниками и получили у вас отставку, следует
держаться как можно более холодно и сурово, сколь бы привлекательными они вам вдруг ни показались. Стоит
проявить хоть чуточку расположения к молодым женатым мужчинам, как их жены немедленно объявят вас
нахальной кокеткой, репутация ваша погибла и вам не видать женихов как своих ушей.
А вот с холостыми молодыми людьми – о, тут дело обстоит совсем иначе! Тут можно позволить себе
тихонько рассмеяться, поглядывая издали на какого-нибудь из них, а когда он со всех ног бросится к вам, чтобы
узнать, почему вы смеялись, можно лукаво отнекиваться и все задорнее заливаться смехом, заставляя его до
бесконечности допытываться о причине такого веселья. Тем временем ваши глаза могут сулить ему такие
волнующие мгновения, что он тут же постарается остаться с вами где-нибудь наедине. А когда ему это удастся
и он попытается вас поцеловать, вам следует быть глубоко оскорбленной или очень, очень разгневанной.
Следует заставить его вымаливать прощения за свою дерзость, а потом с такой чарующей улыбкой одарить его
этим прощением, что он непременно повторит свою попытку еще раз. Время от времени, но не слишком часто,
можно разрешить ему этот поцелуй. (Последнему Эллин и Мамушка ее не учили, но она на опыте убедилась,
что такой способ приносит очень богатые плоды.) После этого необходимо расплакаться и начать твердить
сквозь слезы, что вы не понимаете, что с вами творится, и, конечно, теперь он не сможет больше вас уважать.
Тогда он примется осушать ваши слезы, и можно почти с уверенностью сказать, что тут же сделает вам
предложение в доказательство того, сколь глубоко и незыблемо он вас уважает. Ну, и помимо этого существует
еще так много… Да разве перечислишь все правила игры с предполагаемыми женихами, так хорошо ею
изученные: брошенный искоса выразительный взгляд; улыбка краешком губ из-под веера; волнующая походка –
так, чтобы кринолин колыхался на бедрах; смех, слезы, лесть, нежность, сочувствие… Господи, сколько их,
этих уловок, которые никогда и ни с кем ее не подводили. Если не считать Эшли. Достарыңызбен бөлісу: |