негодяи». Он – циник по убеждению и точному расчету наперед; она – под давлением необходимости, которую
обычно не сознавала до последней минуты, пока не вынуждена была преодолеть ее, выстоять, выжить
(«выживание» – так определила тему своего романа Митчелл). Ее прыжки навстречу опасности, не
предвиденной ею, метания, взлеты и временный мрак составили незабываемую картину души, за которой стали
следить затаив дыхание миллионы читателей.
Видя, как приняли ее Скарлетт, писательница растерялась. А попытки репортеров расспросить ее, не списала
ли она эту женщину с себя, привели ее в бешенство. «Скарлетт проститутка, я – нет!» «Я старалась описать
далеко не восхитительную женщину, о которой можно сказать мало хорошего, и я старалась выдержать ее
характер. Я нахожу нелепым и смешным, что мисс О'Хара стала чем-то вроде национальной героини, я думаю,
что это очень скверно – для морального и умственного состояния нации, – если нация способна аплодировать и
увлекаться женщиной, которая вела себя подобным образом…»
Но, видимо, было в ней что-то, чего остановить было уже нельзя. Скарлетт пошла по стране как триумфатор,
повергая ниц всякого, кто справедливо угадывал в ней нечто родное, неотменимо американское. Она умела за
себя постоять; она, как кошка, выброшенная из окна, всегда поднималась; она находила выход из любых
положений. И в своей непосредственности она оказалась сильнее человека, который долго ее искушал,
подталкивал к своим целям, даже вынудил стать своей женой, но в конце концов, сломленный, бежал. В романе
это поняла одна старая негритянка: «Я говорю вам, мисс Скарлетт все может вынести, что господь пошлет,
потому как ей уж много испытаний было послано, а вот мистер Ретт… он ведь никогда ничего не терпел, ежели
ему не по нраву, никогда, ничегошеньки».
Трудно поверить, чтобы черта эта не нравилась самой Митчелл. Ее ответ одному из «поколения
разочарованных», пожаловавшемуся ей, что «их обманули», говорит о том, что кое-что она вложила в Скарлетт
и от себя:
«Кто это, с какой стати, когда это обещал Вам и Вашему поколению обеспеченность? Вернее, почему это
молодежь должна желать обеспеченности? Предоставьте это старым и усталым… Меня изумляет в некоторых
юных, как это они, насколько я могу понять, не просто тоскуют по обеспеченности, но уверенно требуют ее, как
свое законное право, и становятся горько раздраженными, если его не преподносят им на серебряном блюде.
Есть что-то тревожное для нации, если ее молодые люди взывают к обеспеченности. Юность в прошлом была
напористой, желающей и умеющей испробовать свои возможности… Я знаю многое о своей семье, а мои друзья
здесь, на Юге, очень хорошо осведомлены о делах своих давно покойных родственников и об их отношении к
жизни. Я не могу вспомнить ни одного случая, когда кто-либо из этих стародавних ждал обеспеченности или
думал, что может ее достичь. Напротив, я уверена, что они ответили бы Вам изумленным взглядом, если бы Вы
взялись обсуждать с ними эту тему, а скорее всего, они бы пришли в ярость, как если бы Вы обвинили их в
самой низкой трусости».
Со временем, видя нарастающий энтузиазм, писательница постепенно потеплела к своему созданию. На
премьере фильма «Унесенные ветром» она уже благодарила за внимание «ко мне и к моей бедной Скарлетт», а
когда один незадачливый поклонник обратился к ней за помощью после того, как был отвергнут, нечаянно
сравнив предмет своей страсти со Скарлетт, она написала: «Я рада, что вам нравится Скарлетт и что вы считаете
ее «решительной и достойной восхищения девушкой»… По мне, она была далеко не восхитительным
человеком, поэтому я могу понять реакцию вашей подруги… Но кое-что говорили о мисс О'Хара и другие. Они
говорили, например, что, как бы эгоистична она ни была, у нее была несокрушимая смелость, которая есть часть
южного наследия. Они писали, что она заботилась о своих близких, как черных, так и белых, даже если она сама
должна была при этом голодать. Это тоже очень достойная южная черта… Другие добавляли, что она к тому же
обладала необыкновенной привлекательностью для мужчин. Еще другим она нравилась по причине, вами
упомянутой, – за решимость и способность видеть вещи в их последствиях до конца – черта, редкая в любую
эпоху».
И было еще одно, может быть, важнейшее. Пусть отпечатались в Скарлетт черты наступившей эпохи, пусть не
могла она им противостоять, усваивая худшее. Но помимо эпох, есть нечто проносимое человеком сквозь них,
чего он добивается и достичь в них не может, – надежда, реальная в непрерывном усилии ее осуществить. И это
усилие Митчелл воплотила в Скарлетт с редкой для новейшей американской литературы настойчивостью. В
этом смысле она была сестрой Фолкнера, хотя и непризнанной.
Ушли «унесенные ветром», но остался идеал, неисполнимый сон, который видит Скарлетт, – душа, летящая в
белой туманной массе (почти гоголевская струна в тумане); она рвется, кличет мать (опять как гоголевский
отчаявшийся герой) – мать как достоинство, честь и правду, которую не отнять, потому что она была и, значит,
может где-то быть, но где? как? – душа не знает.
Оттого-то многие и увидели в Скарлетт не Север и Юг, а символ бездумно-прекрасной Америки, за которую
борются Север и Юг, силятся поглотить, но не могут. Не дается им беспутное дитя, искалеченное жадностью, но
не потерявшее красоты, в том числе и следов красоты внутренней.
Эту красоту удалось удержать и в фильме. Конечно, у продюсера картины Селзника были свои представления,
как должны выглядеть аристократы, но без подлинного в главной роли обойтись было нельзя; и тогда была
найдена красавица англичанка, воспитанница католических монастырей, Вивиен Ли. Достоевский, считавший,
что «красота спасет мир», писал: «Во всем мире нет такого красивого типа женщин, как англичанки».
Любопытно, что наблюдение это он сделал на лондонском Хай-Маркет, то есть в обиталище соответственных
жриц, что приближает нас к оценке, которую дала своей героине Митчелл. Одна особенно поразила его: «Черты
лица ее были нежны, тонки, что-то затаенное и грустное были в ее прекрасном и немного гордом взгляде… Она
была, она не могла не быть выше всей этой толпы несчастных женщин своим развитием: иначе что же значит
лицо человеческое?».
У Вивиен Ли было это лицо, «которое что-нибудь да значит», как бы ни обманывала им ее героиня. И зрители
ее приняли безоговорочно. Это была Скарлетт! Хотя в фильме не остаетесь и десятой доли жизни романа, а
многое вообще было заглажено красивой картинкой (провинциальные особняки превращены в роскошные
палаты), читателям (а именно они заполнили кинозалы) довольно было намека. Премьера состоялась 14 декабря
1939 года в Атланте. Когда Скарлетт застрелила ненавистного грабителя-янки, зрители чуть не сломали от
восторга кинотеатр. По цифрам успеха картина обошла другие и продолжает идти впереди всех после нее
созданных в Америке. Когда ее дают по телевидению, страна замирает. Люди следят за своей любимицей и ее
ответом судьбе: «О, fiddle-dee-dee! ду-удочки… не поймаешь!»
А за каждой ее победой все слышнее звучит вопрос, как сберечь честь смолоду, на который ответить она не
смогла и который последовал за ней повсюду, куда бы ни являлась уже неотразимая, неустрашимая Скарлетт
О'Хара. Она пришла и к нам, в новом наряде, который так любила, в русском языке.
Часть 1
Глава I
Скарлетт О'Хара не была красавицей, но мужчины вряд ли отдавали себе в этом отчет, если они, подобно
близнецам Тарлтонам, становились жертвами ее чар. Очень уж причудливо сочетались в ее лице утонченные
черты матери – местной аристократки французского происхождения – и крупные, выразительные черты отца –
пышущего здоровьем ирландца. Широкоскулое, с точеным подбородком лицо Скарлетт невольно приковывало
к себе взгляд. Особенно глаза – чуть раскосые, светло-зеленые, прозрачные, в оправе темных ресниц. На белом,
как лепесток магнолии, лбу – ах, эта белая кожа, которой так гордятся женщины американского Юга, бережно
охраняя ее шляпками, вуалетками и митенками от жаркого солнца Джорджии! – две безукоризненно четкие
линии бровей стремительно взлетали косо вверх – от переносицы к вискам.
Словом, она являла взору очаровательное зрелище, сидя в обществе Стюарта и Брента Тарлтонов в
прохладной тени за колоннами просторного крыльца Тары – обширного поместья своего отца. Шел 1861 год,
ясный апрельский день клонился к вечеру. Новое зеленое в цветочек платье Скарлетт, на которое пошло
двенадцать ярдов муслина, воздушными волнами лежало на обручах кринолина, находясь в полной гармонии с
зелеными сафьяновыми туфельками без каблуков, только что привезенными ей отцом из Атланты. Лиф платья
как нельзя более выгодно обтягивал безупречную талию, бесспорно самую тонкую в трех графствах штата, и
отлично сформировавшийся для шестнадцати лет бюст. Но ни чинно расправленные юбки, ни скромность
прически – стянутых тугим узлом и запрятанных в сетку волос, – ни степенно сложенные на коленях маленькие
белые ручки не могли ввести в обман: зеленые глаза – беспокойные, яркие (о, сколько в них было своенравия и
огня!) – вступали в спор с учтивой светской сдержанностью манер, выдавая подлинную сущность этой натуры.
Манеры были результатом неясных наставлений матери и более суровых нахлобучек Мамушки. Глаза дала ей
природа.
По обе стороны от нее, небрежно развалившись в креслах, вытянув скрещенные в лодыжках, длинные, в
сапогах до колен, мускулистые ноги первоклассных наездников, близнецы смеялись и болтали, солнце било им
в лицо сквозь высокие, украшенные лепным орнаментом стекла, заставляя жмуриться. Высокие, крепкотелые? и
узкобедрые, загорелые, рыжеволосые, девятнадцатилетние, в одинаковых синих куртках и горчичного цвета;
бриджах, они были неотличимы друг от друга, как две коробочки хлопка.
На зеленом фоне молодой листвы белоснежные кроны цветущих кизиловых деревьев мерцали в косых лучах
закатного солнца. Лошади близнецов, крупные животные, золотисто-гнедые, под стать шевелюрам своих
хозяев, стояли у коновязи на подъездной аллее, а у ног лошадей – переругивалась свора поджарых нервных
гончих, неизменно сопровождавших Стюарта и Брента во всех их поездках. В некотором отдалении, как оно и
подобает аристократу, возлежал, опустив морду на лапы, пятнистый долматский дог и терпеливо ждал, когда
молодые люди отправятся домой ужинать.
Близнецы, лошади и гончие были не просто неразлучными товарищами – их роднили более крепкие узы.
Молодые, здоровые, ловкие и грациозные, они были под стать друг другу – одинаково жизнерадостны и
беззаботны, и юноши не менее горячи, чем их лошади, – горячи, а подчас и опасны, – но при всем том кротки и
послушны в руках тех, кто знал, как ими управлять.
И хотя все трое, сидевшие на крыльце, были рождены для привольной жизни плантаторов и с пеленок
воспитывались в довольстве и холе, окруженные сонмом слуг, лица их не казались ни безвольными, ни
изнеженными. В этих мальчиках чувствовались сила и решительность сельских жителей, привыкших проводить
жизнь под открытым небом, не особенно обременяя свои мозги скучными книжными премудростями. Графство
Клейтон в Северной Джорджии было еще молодо, и жизнь там, на взгляд жителей Чарльстона, Саванны и
Огасты, пока что не утратила некоторого налета грубости. Более старые и степенные обитатели Юга смотрели
сверху вниз на новопоселенцев, но здесь, на севере Джорджии, небольшой пробел по части тонкостей
классического образования не ставился никому в вину, если это искупалось хорошей сноровкой в том, что
имело подлинную цену. А цену имело уменье вырастить хлопок, хорошо сидеть в седле, метко стрелять, не
ударить в грязь лицом в танцах, галантно ухаживать за дамами и оставаться джентльменом даже во хмелю.
Все эти качества были в высшей мере присущи близнецам, которые к тому же широко прославились своей
редкой неспособностью усваивать любые знания, почерпнутые из книг. Их родителям принадлежало больше
денег, больше лошадей, больше рабов, чем любому другому семейству графства, но по части грамматики
близнецы уступали большинству своих небогатых соседей – «голодранцев», как называли белых бедняков на
Юге.
Как раз по этой причине Стюарт и Брент и бездельничали в эти апрельские послеполуденные часы на
крыльце Тары. Их только что исключили из университета Джорджии – четвертого за последние два года
университета, указавшего им на дверь, и их старшие братья, Том и Бойд, возвратились домой вместе с ними, не
пожелав оставаться в стенах учебного заведения, где младшие пришлись не ко двору. Стюарт и Брент
рассматривали свое последнее исключение из университета как весьма забавную шутку, и Скарлетт, ни разу за
весь год – после окончания средней школы, Фейетвиллского пансиона для молодых девиц, – не взявшая по
своей воле в руки книги, тоже находила это довольно забавным.
– Вам-то, я знаю, ни жарко ни холодно, что вас исключили, да и Тому тоже, – сказала она. – А вот как же
Бойд? Ему как будто ужасно хочется стать образованным, а вы вытащили его и из Виргинского, и из
Алабамского, и из Южно-Каролинского университетов, а теперь еще и из университета Джорджии. Если и
дальше так пойдет, ему никогда не удастся ничего закончить.
– Ну, он прекрасно может изучить право в конторе судьи Пармали в Фейетвилле, – беспечно отвечал Брент. –
К тому же наше исключение ничего, в сущности, не меняет. Нам все равно пришлось бы возвратиться домой
еще до конца семестра.
– Почему?
– Так ведь война, глупышка! Война должна начаться со дня на день, и не станем же мы корпеть над книгами,
когда другие воюют, как ты полагаешь?
– Вы оба прекрасно знаете, что никакой войны не будет, – досадливо отмахнулась Скарлетт. – Все это одни
разговоры. Эшли Уилкс и его отец только на прошлой неделе говорили папе, что наши представители в
Вашингтоне придут к этому самому… к обоюдоприемлемому соглашению с мистером Линкольном по поводу
Конфедерации. Да и вообще янки слишком боятся нас, чтобы решиться с нами воевать. Не будет никакой
войны, и мне надоело про нее слушать.
– Как это не будет войны! – возмущенно воскликнули близнецы, словно открыв бессовестный обман.
– Да нет же, прелесть моя, война будет непременно, – сказал Стюарт. – Конечно, янки боятся нас, но после
того, как генерал Борегард выбил их позавчера из форта Самтер, им ничего не остается, как сражаться, ведь
иначе их ославят трусами на весь свет. Ну, а Конфедерация…
Но Скарлетт нетерпеливо прервала его, сделав скучающую гримасу:
– Если кто-нибудь из вас еще раз произнесет слово «война», я уйду в дом и захлопну дверь перед вашим
носом. Это слово нагоняет на меня тоску… да и еще вот – «отделение от Союза». Папа говорит о войне с утра
до ночи, и все, кто бы к нему ни пришел, только и делают, что вопят: «форт Самтер, права Штатов, Эйби
Линкольн!», и я прямо-таки готова визжать от скуки! Ну, и мальчики тоже ни о чем больше не говорят, да еще о
своих драгоценных эскадронах. Этой весной на всех вечерах царила такая тоска, потому что мальчики
разучились говорить о чем-либо другом. Я очень рада, что Джорджия не вздумала отделяться до святок, иначе у
нас были бы испорчены все рождественские балы. Если я еще раз услышу про войну, я уйду в дом.
И можно было не сомневаться, что она сдержит слово. Ибо Скарлетт не выносила разговоров, главной темой
которых не являлась она сама. Однако плутовка произнесла свои угрозы с улыбкой, – памятуя о том, что от
этого у нее заиграют ямочки на щеках, – и, словно бабочка крылышками, взмахнула длинными темными
ресницами. Мальчики были очарованы – а только этого она и стремилась достичь – и поспешили принести,
извинения. Отсутствие интереса к военным делам ничуть не уронило ее в их глазах. По правде говоря, даже
наоборот. Война – занятие мужское, а отнюдь не дамское, и в поведении Скарлетт они усмотрели лишь еще
одно свидетельство ее безупречной женственности.
Уведя собеседников в сторону от надоевшей темы войны, Скарлетт с увлечением вернулась к их личным
делам:
– А что сказала ваша мама, узнав, что вас обоих снова исключили из университета?
Юноши смутились, припомнив, как встретила их мать три месяца назад, когда они, изгнанные из Виргинского
университета, возвратились домой.
– Да видишь ли, – сказал Стюарт, – она пока еще не имела возможности ничего сказать. Мы вместе с Томом
уехали сегодня из дома рано утром, пока она не встала, и Том засел у Фонтейнов, а мы поскакали сюда.
– А вчера вечером, когда вы явились домой, она тоже ничего не сказала?
– Вчера вечером нам повезло. Как раз перед нашим приездом привели нового жеребца, которого ма купила в
прошлом месяце на ярмарке в Кентукки, и дома все было вверх дном. Ах, Скарлетт, какая это великолепная
лошадь, ты скажи отцу, чтобы он приехал поглядеть! Это животное еще по дороге едва не вышибло дух из
конюха и чуть не насмерть затоптало двух маминых чернокожих, встречавших поезд на станции в Джонсборо.
А как раз когда мы приехали, жеребец только что разнес в щепы стойло, едва не убил мамину любимую лошадь
Земляничку, и ма стояла в конюшне с целым мешком сахара в руках – пыталась его улестить, и, надо сказать, не
без успеха. Чернокожие повисли от страха на стропилах и таращили на ма глаза, а она разговаривала с
жеребцом, прямо как с человеком, и он брал сахар у нее из рук. Никто не умеет так обращаться с лошадьми, как
ма. Тут она увидела нас и говорит: «Боже милостивый, что это вас опять принесло домой? Это же не дети, а
чума египетская!» Но в эту минуту жеребец начал фыркать и лягаться, и ма сказала: «Пошли вон отсюда! Не
видите, что ли, – он же нервничает, мой голубок! А с вами я утром потолкую!» Ну, мы легли спать и поутру
ускакали пораньше, пока она в нас не вцепилась, а Бойд остался ее умасливать.
– Как вы думаете, она вздует Бойда? – Скарлетт, как и все жители графства, просто не могла освоиться с
мыслью, что «крошка» миссис Тарлтон держит в ежовых рукавицах своих великовозрастных сыновей, а по мере
надобности и прохаживается по их спинам хлыстом.
Беатриса Тарлтон была женщина деловая и несла на своих плечах не только заботу о большой хлопковой
плантации, сотне негров-рабов и восьми своих отпрысках, но вдобавок еще и управляла самым крупным
конным заводом во всем штате. Нрав у нее был горячий, и она легко впадала в ярость от бесчисленных проделок
своих четырех сыновей, и если телесные наказания для лошадей или для негров находились в ее владениях под
строжайшим запретом, то мальчишкам порка время от времени не могла, по ее мнению, принести вреда.
– Нет, конечно, Бойда она не тронет. С Бойдом ма не особенно крепко расправляется, потому как он самый
старший, а ростом не вышел, – сказал Стюарт не без тайной гордости за свои шесть футов два дюйма. – Мы
потому и оставили его дома объясниться с ней. Да, черт побери, пора бы уж ма перестать задавать нам трепку!
Нам же по девятнадцати, а Тому двадцать один, а она обращается с нами, как с шестилетними.
– Ваша мама поедет завтра на барбекю[1] к Уилксам на этой новой лошади?
– Она поехала бы, да папа сказал, что это опасно, лошадь слишком горяча. Ну и девчонки ей не дадут. Они
заявили, что она должна хотя бы раз приехать в гости, как приличествует даме – в экипаже.
– Лишь бы завтра не было дождя, – сказала Скарлетт. – Уже целую неделю почти ни одного дня без дождя.
Ничего нет хуже, как испорченное барбекю, когда все переносится в дом и превращается в пикник в четырех
стенах.
– Не беспокойся, завтра будет погожий день и жарко, как в июне, – сказал Стюарт. – Погляди, какой закат – я
никогда еще, по-моему, не видал такого красного солнца! Погоду всегда можно предсказать по закату.
Все поглядели туда, где на горизонте над только что испаханными безбрежными хлопковыми полями
Джералда О'Хара пламенел закат. Огненно-красное солнце опускалось за высокий холмистый берег реки Флинт,
и на смену апрельскому теплу со двора уже потянуло душистой прохладой.
Весна рано пришла в этом году – с частыми теплыми дождями и стремительно вскипающей бело-розовой
пеной в кронах кизиловых и персиковых деревьев, осыпавших темные заболоченные поймы рек и склоны
далеких холмов бледными звездочками своих цветов. Пахота уже подходила к концу, и багряные закаты
окрашивали свежие борозды красной джорджианской глины еще более густым багрецом. Влажные,
вывороченные пласты земли, малиновые на подсыхающих гребнях борозд, лиловато-пунцовые и бурые в густой
тени, лежали, алкая хлопковых зерен посева. Выбеленный известкой кирпичный усадебный дом казался
островком среди потревоженного моря вспаханной земли, среди красных, вздыбившихся, серповидных волн,
словно бы окаменевших в момент прибоя. Здесь нельзя было увидеть длинных прямых борозд, подобных тем,
что радуют глаз на желтых глинистых плантациях плоских пространств Центральной Джорджии или на сочном
черноземе прибрежных земель. Холмистые предгорья Северной Джорджии вспахивались зигзагообразно,
образуя бесконечное количество спиралей, дабы не дать тяжелой почве сползти на дно реки.
Это была девственная красная земля – кроваво-алая после дождя, кирпично-пыльная в засуху, – лучшая в
мире для выращивания хлопка. Это был приятный для глаз край белых особняков, мирных пашен и
неторопливых, мутно-желтых рек… И это был край резких контрастов – яркого солнца и глубоких теней.
Расчищенные под пашню земли плантаций и тянувшиеся милю за милей хлопковые поля безмятежно
покоились, прогретые солнцем, окаймленные нетронутым лесом, темным и прохладным даже в знойный
полдень, – сумрачным, таинственным, чуть зловещим, наполненным терпеливым, вековым шорохом в
верхушках сосен, похожим на вздох или на угрозу: «Берегись! Берегись! Ты уже зарастало однажды, поле. Мы
можем завладеть тобою снова!»
До слуха сидевших на крыльце донесся стук копыт, позвякивание упряжи, смех и перекличка резких
негритянских голосов – работники и мулы возвращались с поля. И тут же из дома долетел нежный голос Эллин
О'Хара, матери Скарлетт, подзывавшей девчонку-негритянку, носившую за ней корзиночку с ключами.
– Да, мэм, – прозвучал в ответ тоненький детский голосок, и с черного хода донесся шум шагов, удалявшихся
в сторону коптильни, где Эллин ежевечерне по окончании полевых работ раздавала пищу неграм. Затем стал
слышен звон посуды и столового серебра: Порк, соединявший в своем лице и лакея и дворецкого усадьбы, начал
накрывать на стол к ужину.
Звуки эти напомнили близнецам, что им пора возвращаться домой. Но мысль о встрече с матерью страшила Достарыңызбен бөлісу: |