***
– Сколько у вас гробов? – спросили в Нагасаки.
– Четыре, – отвечал Конечников.
– Значит, еще копать четыре могилы…
Сдав гробы с мертвыми матросами властям Нагасаки, иеромонах Алексей устроил их погребение на русском кладбище в Иносе и десять дней (в ожидании парохода) не снимал с ноги перевязки, скрывавшей донесение рюриковцев. Он писал: «Все это время тайная полиция не оставляла меня ни на минуту, а при отплытии в Шанхай мне дали 35 рублей на билет. К моему несчастью, все китайцы принимали меня за японца…»
В Шанхае он навестил крейсер «Аскольд», у которого из пяти дымовых труб две были срезаны как бритвой, а три зияли скважинами попаданий. Прорываясь из Порт‑Артура, крейсер «Аскольд» выдержал лютейший бой с японцами, а теперь успокоился в доке; ремонт обещал быть затяжным, и потому разоружение «Аскольда» прошло безболезненно для престижа команды. Артурцы встретили священника приветливо, собрали для него деньжат, чтобы он приоделся по‑божески. Якут купил себе элегантную «тройку», фасонистый котелок и тросточку, впервые в жизни ощутив себя пижоном. В таком виде он дал интервью для шанхайской газеты, выходившей на английском языке, и, пожалуй, именно в Шанхае прозвучало первое слово правды о жестокой схватке наших крейсеров с эскадрою Камимуры. Это же интервью было перепечатано потом в Москве и в Петербурге, откуда оно пошло гулять по газетам русской провинции…
С помощью французского консула Конечникову лишь осенью удалось устроиться на немецкий рефрижератор, который за «страховые» проценты брался доставить бананы из Манилы во Владивосток. С этого корабля он и ступил на родную землю.
Карл Петрович Иессен переживал трудные времена. Ему приходилось отругиваться от нападок журналистов, обвинявших его в преступном оставлении «Рюрика» (хотя официальная и флотская печать признали его действия правильными). В подавленном настроении он принял Конечникова в гостинице «Европейская», где снимал номер. Терпеливо выслушав мнение о недостатках корабельной артиллерии, Иессен изучил записи Иванова 13‑го, изложенные на пипифаксе. Потом сказал:
– Этого вполне достаточно, чтобы осудить наше питерское благодушие. – Иессен, судя по всему, был настроен решительно. – В бою крейсеров, – говорил он, – совместились две крайности: доблесть наших экипажей и позорная слабость боевой техники, в мощи которой Петербург уговаривал нас не сомневаться… Какие у вас планы? – вдруг спросил он.
Конечников сказал, что обязался перед товарищами передать все их записи в самые высшие инстанции империи.
– В высшие… Да будет вам известно, что в России легче добиться свидания с преступником, сидящим в тюрьме, нежели получить доступ к высокому начальству. Начальство у нас привыкло общаться только с начальством… У вас есть время?
– Конечно, господин контр‑адмирал.
– Тогда задержитесь во Владивостоке, – попросил Иессен. – Выводы пленных офицеров с «Рюрика» я проверю на практике… Это необходимо, чтобы наши головотяпы из щедринского города Глупова не вздумали отмахнуться от этих трагических выводов, вынесенных честными людьми из самой гущи боя крейсеров… На безлюдном острове Русском, в окрестностях Владивостока, он устроил испытательный полигон, куда свезли отработанные корабельные котлы из лучшей стали, поставили обрезки броневых плит. Карл Петрович созвал специалистов морской артиллерии, пригласил адмиралов, какие были тогда во Владивостоке, и предупредил, что они станут свидетелями опытов, обязанные подписаться под официальным актом испытаний.
– Из боя крейсеров, – сказал он, – я вынес лишь подозрения в несовершенстве наших снарядов. Теперь проверим, насколько убедительны мои подозрения в преступной косности, безграмотности и самоуспокоенности столичных бюрократов…
Позади целей были растянуты парусиновые щиты. Первый же снаряд, выпущенный из пушки в многослойный паровой котел, пробил одну его стенку, рассек вторую и третью, наконец выскочил из котла наружу и, продырявив парусину, только потом соизволил взорваться…
Иессен откомментировал:
– Даже из этого кустарного опыта, – сказал он, – легко понять, почему крейсера Камимуры держались в бою столь уверенно. Японцам заранее были известны все наши просчеты…
«Результаты испытаний, – писал Иессен, – вполне подтвердили мои предположения о совершенной недействительности фугасных снарядов нашего флота в сравнении с японскими». Советские историки подчеркивают правоту Иессена, говоря, что акт о проведении опытов адмирал Иессен справедливо именовал «прямо обвинительным и развертывающим ужасающую картину причин последовательных наших неудач и поражений всей этой войны».
Вечером он принял в гостинице иеромонаха Алексея.
– Вы решили все‑таки ехать?
– Да, в Мацуями я обещал, что доберусь до Питера.
– Воля ваша, – усмехнулся Иессен. – Но я боюсь, что все закончится ерундой… Вас просто сожрут и, наверное, даже костей не выплюнут.
– Но ради понесенных жертв, господин адмирал…
– Ради этих жертв стоит ехать, – согласился Иессен. – Я от души желаю вам не оказаться в пиковом положении. На Руси так бывало не раз со всеми борцами за правду…
***
Пленные офицеры в Мацуями продолжали получать свое офицерское жалованье, которое японцы выплачивали им в иенах, заведомо зная, что после войны русское правительство возместит все расходы на пленных. Правда, с иен много не разгуляешься, но, посещая городские магазины и рестораны (что разрешалось), пленные заметно оживили японскую кулинарию и торговлю в лавочках Мацуями. Мичман Панафидин закупил два отличных окорока, набил целую сумку печеньем, приобрел кулечки с нарядными конфетами – все это к побегу! Когда он с покупками вернулся в лагерь, ему встретилась прелестная Цутибаси Сотико, с которой он пытался поговорить по‑японски…
– А что за этой бамбуковой рощей?
– Рисовые поля, – ответила Сотико.
– А дальше?
– Наверное, деревни. Здесь, на острове Сикоку, – охотно рассказывала японка, – живет очень много людей, много рисовых и чайных плантаций. Кажется, именно с Сикоку ваш профессор Краснов вывез кусты нашего чая на Кавказ, и скоро вы будете пить русский чай, не догадываясь, что он японский.
– Должно быть, у вас много и рыбаков?
– Конечно! С чего бы мы жили, если бы не рыба?
– У них хорошие лодки?
– Наверное, если выходят далеко в море…
Николай Шаламов одобрил качество окороков.
– Закуска что надо! – сказал он. – Конфетки тоже вкусные. Вижу, что в дороге не пропадем… Когда бежим‑то?
Панафидин все уже продумал.
– Не будем загадывать дня, – ответил он. – Дождемся ночи с проливным дождем. Часовые попрячутся в будки, вот тогда выходи к столбу и полезем прямо через бамбук.
– Огурцов бы еще! Без огурцов кто ж удирает?
– Купим и огурцов, – согласился Панафидин…
В один из дней над Мацуями с вечера нависла грозовая туча, деревья в саду притихли, даже не шевелилась листва. Сергей Николаевич лежал на кровати, мысленно уже прощаясь с товарищами, он рассеянно слушал их скучные разговоры о том, что на войне, как и в любви, одному повезет, а другому – никогда… Доктор Солуха убежденно доказывал:
– Как хотите, господа, а слепой случай и военное счастье имеют на войне прямо‑таки роковое значение.
«Никита Пустосвят» недавно вышел из карцера.
– Еще бы! – сказал он. – У нас в отсеке восемь человек зажарило. А в углу сытинский календарь висел. С картинками! Так бумага на нем чуть по краям обуглилась. Вот и пойми после этого, что за наука – физика? Учим в гимназии одно, а в жизни все получается шиворот‑навыворот.
– Бывает… У меня в каюте все разнесло. Даже борт выдрало. А зеркало осталось висеть без единой царапинки.
– Помню, когда рвануло на шкафуте, все, кто там был, в куски разлетелись. А меня только носом в палубу сунуло – и, как видите, живой. Сегодня в ресторане пиво пил…
Грянул гром, над Мацуями прошумело ливнем. Под говор товарищей, ничего им не сказав, Панафидин вышел из барака. Возле столба его дожидался Шаламов, держа сетку с огурцами. Он сразу повесил себе на шею два тяжелых окорока, перевязанных бечевкой, и в этот момент великан матрос напомнил мичману образ веселого обжоры‑Гаргантюа в иллюстрациях Густава Дорэ.
– А вы с конфетками и огурцами – за мной!
Он, словно дикий вепрь, вломился в заросли бамбука, а Панафидин за ним. Оказалось, что японцам незачем было ставить тут заборы и часовых – бамбук оказался страшнее. С неба сверкали молнии, лил дождь, а Шаламов где‑то… пропал.
– Эй! – позвал его мичман. – Ты чего копаешься?
– Застрял, – донеслось в ответ. – Рази ж это лес? Наставили тут палок всяких, не пройти и не проехать… Вот у нас в деревне лес – так это лес! Даже с разбойниками…
Не хватало, чтобы он предался воспоминаниям.
– Пошел вперед, – понукал его мичман сзади.
Треск усилился, и казалось, что этот треск бамбука сильнее грома небесного. Шаламов в каком‑то исступлении выворачивал из земли бамбучины, повергал жесткие стволы наземь, ломил напропалую, прокладывая путь через рощу, а за ним продвигался мичман Панафидин – с конфетами и огурцами.
Наконец треск кончился. Но раздался… плеск.
– Чего ты там? – спросил Панафидин, еще сидя в бамбуке.
– А, мудрена мать… – слышалось. – Да тут по горло…
– Вода, что ли? Так чего испугался? На то мы и моряки, чтобы воды не бояться. Где ты, Николай? Коля, где ты?
– Да здесь я! Спасите… тока б выбраться…
Раздался гудок паровоза, вдали потеплело от вагонных огней: это из Мацуями прошел в сторону гавани поезд. Поддерживая друг друга, матрос с мичманом едва выкарабкались из глубокого рва, заполненного жидкой отвратной грязью. Скользя соломенными лаптями, поднялись на взгорье, за которым стояла кирпичная казарма, через окна, ярко освещенные, были видны японские солдаты, играющие в карты.
Два тяжелых окорока висели на шее Шаламова.
– Ну, ваше благородие, кажись, влипли.
– Валяй прямо, – прошептал мичман.
– Да там, эвон, часовой гуляет.
– Ну и хрен с ним! Пускай гуляет. Нам‑то что?..
Продефилировали под самыми окнами. Из будки уборной выбежал японец, но даже не обратил внимания на русских беглецов. За ним глухо стукнула казарменная дверь. Под проливным дождем шли по какой‑то дороге, минуя деревни и поселки фабричного типа. Отшагали всю ночь, лишь под утро свернули в сторону и углубились в мокрый лесок. Светало…
– Присядем, – сказал Панафидин. – Надо обсохнуть.
Ножа не было. Зубами, как волки, обкусывали по краям жирный и вкусный окорок, заедали его огурцами. Проснулись первые птицы. Перед беглецами открылась панорама обширной долины – там серебром блистали пруды и рисовые поля, сады напоминали субтропики. Далеко‑далеко полаивали собаки.
Шаламов проникся философским настроением:
– А все‑таки, скажу я вам по совести, хорошая штука – свобода! Что бы я сейчас делал, если бы не бежал? Допустим, слопал бы завтрак. Потом обед. Ну ужин… Этого всего мало для человека. Вот сижу я здесь, и мне очень хорошо.
– Прекрасно, – согласился Панафидин, умиленный.
Солнце всходило. Из деревень дорожками и тропинками шли дети. Очень много детей. Они торопились в сельские школы. А где‑то за лесистой горой горланили петухи. Шаламов сказал, что он тоже ходил в школу. Из своей деревни – до села, туда и обратно верст по десяти кряду. Приятно вспомнить.
– Дети, в школу собирайтесь, петушок давно пропел, поскорее одевайтесь, а вот дальше… забыл! В литературе мне всегда не везло. Зато в арифметике… у‑у‑у. Хоть сейчас спрашивайте, семью восемь сколько будет, я вам сразу отвечу: будет ровно пятьдесят шесть.
Неожиданно стайка детей замерла посреди дороги. Их головы разом повернулись в сторону беглецов. Шаламов ползком на животе укрылся в кустах, за ним – мичман.
– Заметили или нет, как ты думаешь, Коля?
– Лучше тикать отседова… от детей подальше.
Но лес скоро кончился, опять завиднелись деревни, и весь день пришлось провести на опушке, сидя под высокими соснами, безропотно отдаваясь на съедение жгучим японским муравьям.
– Сами‑то японцы махоньки, – рассуждал Шаламов, – зато муравьи ихние… не приведи бог – с нашего таракана! Вечером, когда стемнело, они тронулись дальше.
***
Ну вот мы и доехали… Санкт‑Петербург!
Тяжело бьют копытами по булыжникам ломовые першероны, катят роскошные кареты, дребезжат на поворотах конки.
– Скажите, а где здесь Литейный проспект?
Когда Конечников задавал этот вопрос, прохожие с удивлением озирали человека с азиатским лицом, но в отлично пошитом костюме, с тросточкой в руках: уж не шпион ли?
– А что вам, простите, нужно на Литейном?
– Артиллерийский ученый комитет.
«Ну, конечно, шпион… И куда только полиция смотрит?»
– Об этом, сударь, вы лучше городового спросите…
Комитет был все‑таки найден. Рожденная усилиями графа Аракчеева, эта научная организация пережила бурную младость, мудрую зрелость, а теперь впала в старческую дряхлость. Маститые создатели русского оружия цепко держались за свои чиновные кресла, обтянутые малиновым бархатом, а любую критику они воспринимали с такой же яростью, с какой барышни‑смолянки отстаивают свою невинность… Поблуждав по длинным коридорам, иеромонах уяснил, что весь этот артиллерийский Олимп боги пушечной пальбы поделили меж собой на отделы: лафетный, орудийный, пороховой, снарядный, баллистический и прочие. Было немного странно, что здесь, в этой торжественной тишине, где люди разговаривают почти шепотом, зарождаются громовые залпы орудий, в уютных кабинетах решаются вопросы смерти, побед и поражений… Мир, как известно, не без добрых людей. Нашелся человек, который выслушал Конечникова и подсказал, в какие двери надо стучаться:
– Лучше всего обратиться к генерал‑лейтенанту Антону Францевичу Бринку… это как раз по его части! Бринк служит инспектором морской и корабельной артиллерии.
Бринк сразу принял якута, кажется, больше из любопытства, очевидно приняв инородца за какого‑то экзотичного принца, желающего продать России ворованные секреты оружия (такие случаи уже бывали). Он очень вежливо спросил:
– Чем могу быть полезен, сударь?
– Видите ли, я с крейсера «Рюрик»…
– Так.
– Который геройски погиб…
– Так.
– В бою первого августа возникли серьезные претензии к боевым качествам нашей артиллерии.
– Так.
– Меня, как некомбатанта, японцы депортировали, а офицеры «Рюрика» просили известить вас…
– Так.
– Точнее, известить Артиллерийский ученый комитет…
– Так.
– О том, что наша артиллерия оказалась барахлом…
– Что‑о?! – возмутился Бринк, поднимаясь. – Вам ли дано судить об артиллерии? Если вы только духовный пастырь, вы не можете быть компетентны в технических вопросах.
– В этом ваше превосходительство правы, – согласился Конечников. – Я очень далек от понимания научных таинств. Но даже я, посторонний наблюдатель, заметил в бою, что наши снаряды протыкали борта японских кораблей, не разрываясь при этом. Мне трудно судить, кто виноват: Адмиралтейство, поставлявшее на крейсера заводской брак, или ваш Артиллерийский ученый комитет, изобретавший такие снаряды…
Авторитет генерала Бринка покоился на трудах по теории стрельбы, которые переводились в Англии и Германии, и вдруг является эта «таежная морда», как мысленно обозвал Бринк священника, и смеет говорить ему всякие дерзости.
– Мы дали русскому флоту прекрасную передовую технику. И мы не отвечаем за то, что ваши безграмотные люди с крейсеров не умели правильно ее использовать. Но это вопрос уже боевой подготовки, и потому вам, милейший, с Литейного проспекта рекомендую проехать до Адмиралтейства в конце Невского…
Конечников выложил перед ним листки бумаги, подаренной еще Фудзи, исписанные ночью в японском бараке Мацуями.
– Если я не компетентен в делах артиллерии, то вот вам авторитетное мнение господ офицеров, специалистов флота… Поймите, – горячо убеждал он Бринка, – люди писали это в плену, рискуя своей головой, движимые лучшими патриотическими чувствами. Нельзя эти бумажки просто так «подшить к делу»… Пленные моряки с «Рюрика» кровно озабочены тем, чтобы в русской артиллерии впредь не возникало просчетов, которые можно назвать трагическими… хотя бы ради будущего флота!
Антон Францевич Бринк ответил по‑человечески:
– Я глубоко уважаю страдания людей, оказавшихся во вражеском плену. Ради этого уважения сделаю все. Оставьте мне эти записи, я доведу их содержание до самых высших инстанций власти… В это вы можете поверить. Всего доброго.
Он сложил разноцветные бумажки, подписанные офицерами «Рюрика», и вскоре они оказались в объемном портфеле военного министра Сахарова. В конце очередного доклада императору Сахаров красивым веером разложил эти листки перед его величеством, прося обратить на них самое серьезное внимание. Николай II обратил самое серьезное внимание на то, что бумажки были очень нарядные – розовые, голубые, желтенькие.
– Виктор Викторович, откуда такая забавная бумага?
Сахарову пришлось честно сознаться:
– Простите, но это японский… пипифакс!
Император брезгливо отряхнул царственные длани:
– Черт знает что вы мне подсунули! Они там ж… свои подтирали, а я вникать должен. В конце концов, вы могли бы перебелить все заново, а не совать мне эти подтирки…
На свою беду, Конечников, исходя из шанхайского опыта, дал обширное интервью для столичных газет, в котором повторил многое из того, что было изложено на японском пипифаксе. Дело о «строптивости» иеромонаха из высших инстанций было перенесено в благоуханные чертоги Святейшего синода, где и решили «смирить» гордыню крейсерского попа всенощными бдениями л едою на постном маслице… После очень долгого пути Алексей Конечников проснулся в санях, когда шумно вздохнули лошади, покрытые морозным инеем. Со скрипом отворились промерзлые врата святой обители, и Конечников узнал Спасо‑Якутский монастырь, откуда и начиналась его дорога в громадный мир, полный всяких чудес… Он был возвращен туда, откуда и вышел. Я не знаю конца жизни этого талантливого сына якутского народа. Может, и смирился. А может, и бежал.
Только вот вопрос: куда бежать и далеко ли убежишь?
***
Убежать можно далеко. Даже очень далеко…
Но сначала кончились огурцы, до которых Шаламов оказался большим охотником. Потом до костей обглодали окорока, уже припахивающие не тем, чем надо. В конце пиршества беглецы долго и скучно сосали японские конфетки. Субтильному‑то мичману еще ничего, а вот каково громиле Шаламову?
– Воровать все равно не пойдешь, – говорил он. – Это в России народ сознательный: по шее надают и простят. А здесь, в чужой стране, да у чужих людей воровать негоже…
По вечерам от комаров не было спасения. Уютно посвечивали вдали окошки деревень. На станциях перекликались маневровые поезда. Спешили к морю курьерские. Куда‑то ехали люди. У каждого свои дела. Но в самых неожиданных местах вдруг обнаруживались казармы, усердно маршировали солдаты. Японская земля была всюду тщательно ухожена, сады утопали в изобилии фруктов. Мучительно преодолевали бескрайние рисовые поля с их слякотью, где вода стояла до колен, а из воды торчали пучки риса. Человек посреди такого поля виден издалека, и это было опасно, потому беглецы переходили поля ночами.
– Скоро ли море? – все чаще спрашивал Шаламов.
– Если Сикоку остров, все равно выйдем только к морю. Ночью присмотрим шхуну, пока рыбаки спят, и уйдем подальше, чтобы этой Японии глаза мои больше не видели.
– Хорошо, что мы в сандалиях, – сказал Шаламов. – Следы после нас как японские. Иначе бы сразу выследили…
***
Шли гористым склоном, поросшим сосновым лесом.
Вдруг прямо перед ними появился старик японец с вязанкою сучьев за спиною. При виде русских он не выразил никакого удивления. Спокойно повернулся и пошел дальше.
– Донесет хрыч старый, – сказал Панафидин.
– Так не давить же нам его, – отвечал Шаламов.
Скоро они увидели, как из окрестных деревень сбегаются люди с маленькими флажками. Беглецы свернули в сторону, но с этого момента им казалось, что за ними постоянно следят чьи‑то глаза. Много глаз! Измученные голодом, облепленные грязью рисовых полей, они заметались между деревень, рощиц, кладбищ, казарм, тропинок… Облава была самая настоящая: первые дни их преследовали десятки японцев, назавтра их были уже сотни, и, наконец, многие тысячи окрестных жителей окружали беглецов, тихо и безголосо, но удивительно организованно.
Панафидин устало опустился на землю:
– Не могу больше. Сядь и ты, Коля, не торчи тут…
Сели, прижавшись один к другому потными спинами.
Из кустов вдруг выскочил полицейский в синем мундире и белых штанах, заправленных в сапоги. Обернулись – по бокам стояли еще десять таких же – одинаковых, как куклы.
Самураи обнажили из ножен короткие сабли.
Сопротивляться было бесполезно.
Даже силач Шаламов осознал это…
– Ну, что, анаты? Небось рады? – сказал матрос.
Полицейские вели себя крайне вежливо.
Ни кандалов не надевали. Ни рук не связывали.
Но картина была впечатляющая: впереди шли русские – матрос с офицером, за ними стражи порядка, за полицейскими многотысячная толпа японцев. Всюду развевались праздничные флажки. В руках детей стучали хлопушки…
Шаламов сказал:
– Прямо как на ярмарке, ажно весело!
Беглецов провели до ближайшей деревни, где в сельской гостинице для них был приготовлен ужин. Панафидин спросил, далеко ли отсюда до Мацуями, и полицейский ответил, что от Мацуями они ушли в глубь острова на двести миль.
– Мы сразу были оповещены о вашем побеге. Но не искали вас, надеясь, что вы сами вернетесь в лагерь, когда кончатся ваши продукты. По нашим расчетам, еда у вас давно кончилась, а вы все не являлись в Мацуями, вот тогда наше начальство стало беспокоиться о вашем здоровье…
Панафидин понял слова полицейского, он перевел их Шаламову, и тот долго хохотал:
– О моем здоровье, говоришь, заботились? Так пущай мне градусник поставят. Очень люблю я температуру мерить…
Всю ночь из‑под окон гостиницы не расходилась толпа, радостно возбужденная, матери поднимали грудных младенцев, чтобы они тоже увидели русских. Под утро, когда беглецов разбудили, выяснилось, что все полицейские пьяны. Однако они бодро обнажили сабли и повели беглецов до станции железной дороги. В каждой деревне, заранее оповещенные, шпалерами стояли жители, а румяные учительницы возглавляли шеренги школьников, бивших в маленькие барабаны. Полицейский старшина при входе в селения обязательно произносил короткую, но очень энергичную речь, размахивая саблей.
– Чего он хоть болтает‑то? – спросил Шаламов.
– Везде одно и то же… Будто они поймали «исконных врагов народа Ямато», и теперь все японцы могут наглядно убедиться, сколько в наших сердцах злобы и зависти.
– Какая ж у меня злость? И какая зависть? – удивлялся Шаламов. – Я сам по себе в России, они сами по себе в Японии. Мне с ихних огородов все равно не бывать сытым… ну их!
В вагоне поезда, жестоко осмеянные пассажирами, беглецы увидели молодую японку, плачущую о их судьбе, и догадались, что, наверное, у нее муж или жених в русском плену.
– Спасибо тебе, дамочка, – сказал Шаламов японке, и она, будто поняв его, кивнула, глотая слезы…
Скоро выяснилось, что в Мацуями их не вернут. Японцы решили изолировать беглецов от привычной среды их товарищей по несчастью. Им предстояло прибыть в Фукуока на острове Кю‑сю. Спорить, конечно, было бесполезно. Как и в день побега, хлестал проливной дождь, когда русских доставили в контору военнопленных города Фукуока. Беглецов замкнули в карцере без окон, швырнули связку тощих одеял, но спать не давали. Всю ночь часовые, проходя мимо карцера, считали своим воинским долгом дубасить прикладами в двери. Утром их навестил старенький майор Кодама, и на вопрос Панафидина, долго ли им тут сидеть, он ответил: «На время».
– На какое же время? – допытывался мичман.
– На время, – повторил майор. – Вы очень невоспитанные люди. Из‑за вас наш миноносец целую неделю дежурил в Симоносекском проливе, обыскивая все рыбачьи лодки. За эту вот грубость, что вы нам причинили, предстоит и страдать…
Страдания усиливались жаждой: японцы только к вечеру вносили в карцер лохань, похожую на женское биде, наполненную теплыми помоями, которые называли чаем. Наконец им выдали хорошую обувь и сказали, что в городе Кокура они должны предстать перед военным судом. Панафидин протестовал:
– За что? Какое мы преступление совершили?
– Вас будут судить за грубость.
– Кому мы тут нагрубили?
– Вы обидели нашего императора.
– Тьфу! – отплюнулись оба, и матрос и мичман.
Появились жандармы с наручниками, они связали моряков смехотворно‑тонкой бечевкой, какой в магазинах перевязывают покупки. Повели на вокзал. Там, на перроне, вокруг беглецов собралась толпа ротозеев, и жандарм произнес перед ними речь – вроде той, какую они слышали от пьяного сельского полицейского. В городе Кокура русских привезли в здание военного суда, где познакомили со следователем. Следователь держался на коротких, как у рояля, ножках, источая такую сердечность, что мичман предупредил Шаламова:
– Ты особенно не разевайся. Гадюка попалась нам такая ласковая, что не знаешь, то ли поцеловать хочет, то ли ядом брызнет. Вали все на меня! Мол, я жестокий офицер, приказал тебе бежать, а ты не посмел ослушаться.
– Ясно. Приказ будет исполнен…
Панафидин заявил, что без присутствия французского консула отвечать на вопросы не намерен. Следователь не обратил на его просьбу внимания, и на длинных полосках бумаги он очень быстро выстраивал колонки паучков‑иероглифов.
– Подпишитесь вот тут, – показал он кисточкой.
– А я откуда знаю, что вы тут нарисовали?
Неожиданно следователь проявил осведомленность.
– Господин мицман, – сказал он по‑русски, – мы хоросо знала, цто твой цин уцилась Восточная институт…
В зале суда их ждал военный прокурор. Он сказал:
– Зачем вы своим бегством оскорбили доверие нашего императора, который к вам, пленным, так хорошо относится?
Панафидин сказал, что не выдержал тоски по дому.
– Вы же сами, японцы, сложили поговорку: любое путешествие приятно лишь до тех пор, пока не начал плакать по родине. А матрос вообще не виноват: он исполнял мой приказ.
– Я исполнял приказ офицера! – заорал Шаламов.
Прокурор что‑то сказал. Жандармы снова связали подсудимых бечевкой, и они даже не сообразили, что сделались осужденными. В тесном фургоне их отвезли на окраину города, где возвышалось мрачное здание тюрьмы военного ведомства. Ворота были железные, и, когда они со скрежетом раздвинулись перед русскими, русские стали сопротивляться:
– Я требую французского консула… сейчас же!
– Этого мы так не оставим! – буйствовал Шаламов. Во дворе тюрьмы их оглушил немыслимый хохот.
– Ха‑ха‑ха‑ха‑ха! – неслось изо всех окошек.
Что это был за смех, они поняли позже, когда и сами научились «хохотать» таким же образом… Но об этом потом.
Достарыңызбен бөлісу: |