Женский портрет



Pdf көрінісі
бет3/82
Дата18.10.2022
өлшемі6,47 Mb.
#153647
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   82
Байланысты:
genri dzhejms-dzhejms g zhenskij portret-

знаешь, 
что я люблю тебя? – спросил шутливо мистер
Ладлоу Изабеллу час спустя, водя щеткой по шляпе.
– Вот уж что мне решительно все равно, – отвечала Изабелла,
смягчая улыбкой и тоном заносчивость слов.
– Ох, как мы заважничали, познакомившись с миссис Тачит, –
вступила в разговор старшая сестра.
Но Изабелла с полной серьезностью отвергла сие утверждение.
– Неправда, Лили. Ничуть я не заважничала.
– Да на здоровье. Что тут дурного? – примирительно сказала Лили.
– А почему нужно важничать, познакомившись с миссис Тачит?
– Та-та-та! – воскликнул Ладлоу. – Заважничала! Заважничала! Еще
больше, чем всегда!
– Если я когда и заважничаю, – отвечала Изабелла, – то по более
нажной причине.
Каковы бы ни были ее чувства, однако она чувствовала себя иначе,
чем всегда, словно с ней действительно что-то произошло. Вечером,
оставшись одна, она сначала посидела возле лампы, сложа руки, забыв
о привычных своих занятиях. Затем встала, прошлась по комнате,
прошла из комнаты в комнату, держась ближе к стене, куда не достигал
свет лампы. На душе у нее было смутно, тревожно, ее чуть-чуть
лихорадило. То, что произошло, было намного важнее, чем могло бы
показаться на первый взгляд, – ее жизнь круто менялась. Что сулила ей
эта перемена, оставалось пока неизвестным, но в ее положении любой
поворот судьбы был желанным. Ей хотелось – так говорила себе
Изабелла – подвести черту под своей прошедшей жизнью и начать
сызнова. Она давно вынашивала эту мечту, сжилась с ней, как с шумом
стучавшего по ставням дождя, и не раз уже делала попытку начать
сызнова.
Укрывшись в полумраке тихой гостиной, Изабелла опустилась в
кресло и закрыла глаза, но не для того, чтобы забыться в дреме.
Напротив, сна не было ни в одном глазу; она старалась сосредоточить
свое внутреннее зрение на чем-нибудь одном. Ее воображение всегда
было до чрезвычайности стремительно, и если пред ним захлопывали
дверь, оно устремлялось в окно. Изабелла не умела ставить ему
преграды и в критические минуты, когда лучше было бы положиться
всецело на разум, расплачивалась за поблажки этой своей склонности


видеть, накапливать не просеянные рассудком впечатления. Теперь,
когда она знала, что стоит на пороге больших перемен, картины той
жизни, которую она покидала, обступили ее со всех сторон. Часы и
дни прошедшей поры вернулись к ней вновь и в тишине гостиной,
нарушаемой лишь тиканьем больших бронзовых часов, проносились
перед ней длинной чередой. Жизнь ее сложилась хорошо, а сама она
была счастливицей – такой вывод напрашивался сам собой. Она
получала все самое лучшее, а в мире, где столько людей ведут
незавидное существование, быть избавленной от всего тягостного –
немалое преимущество. Изабелла даже считала, что ее опыту,
пожалуй, недостает тягостных впечатлений, которые, как она знала из
книг, могут быть иной раз не только содержательны, но и
поучительны. Отец всегда оберегал ее от невзгод – ее обожаемый
красавец отец, который и сам питал отвращение ко всему неприятному.
Быть дочерью такого отца казалось Изабелле великим счастьем; она
искренне гордилась своим родителем. Лишь после его смерти она
наконец поняла, что дочерям он открывался своей праздничной
стороной, на деле же, а не в мечтах ему отнюдь не всегда удавалось
избегать столкновений с уродствами жизни. Однако это открытие
только удвоило ее нежность к нему: ее вовсе не угнетала мысль, что он
был слишком великодушен, слишком добр, слишком безразличен к
низменным расчетам. Правда, многие полагали, что в этом
безразличии он заходил чересчур далеко, особенно те – а таковых
нашлось немало, – кому он не платил долгов. Они не делились с
Изабеллой своим мнением об ее отце, но читателю, возможно,
небезынтересно будет узнать, что они думали о нем: по их мнению, у
покойного мистера Арчера была отличная голова и талант занимать
друзей (или, как сказал один острослов, занимать у друзей), но за всем
тем жизнью своей он распорядился крайне неразумно. Он пустил на
ветер изрядное состояние, отличался, увы, излишним пристрастием к
веселому застолью и, что греха таить, к картам. Некоторые не в меру
злые языки даже обвиняли его в том, что он пренебрег воспитанием
собственных дочерей. Девочки не получили систематического
образования, и у них никогда не было настоящего дома; их баловали,
но толком ничему не учили. Они росли под присмотром служанок и
гувернанток (обычно никуда не годных); иногда их отдавали в какую-
нибудь второсортную французскую школу, откуда в конце первого же


месяца они в слезах возвращались домой. Дойди эти пересуды до
Изабеллы, они вызвали бы крайнее ее возмущение: в ее представлении
отец открывал им блестящие возможности. Даже в том, что он на три
месяца оставил ее с сестрами в Нев-шатале на попечении бонны-
француженки, а та вскоре сбежала с каким-то русским аристократом,
проживавшим в том же отеле, – даже в пору этой столь неблаговидной
истории (случившейся, когда Изабелле минуло одиннадцать лет) она
не почувствовала ни страха, ни стыда, напротив, сочла этот эпизод
весьма романтическим и вполне отвечающим духу свободного
воспитания. Отец был человеком широких взглядов, а его
непоседливость и даже непоследовательность в поступках лишь
служили тому доказательством. Он полагал, что его девочкам с самого
раннего возраста необходимо как можно больше повидать свет, а
потому, еще до того как Изабелле исполнилось четырнадцать лет, отец
уже трижды возил ее с сестрами за океан – правда, всякий раз давая им
насладиться зрелищем обещанной Европы всего каких-нибудь
несколько месяцев, так что эти путешествия только разжигали в
Изабелле аппетит, не давая возможности утолить его. Она не могла не
защищать своего отца, ибо принадлежала к его трио, «искупавшему»
те досадные стороны жизни, о которых он так не любил говорить. В
последние годы его готовность уйти из этого мира, где с
приближением старости он уже не мог с привычной легкостью
следовать своим прихотям, сильно поуменыпилась под влиянием
горестной мысли о разлуке с его необыкновенной, с его замечательной
дочерью. Позднее, когда поездки в Европу прекратились, мистер
Арчер все равно умел наполнить жизнь своих дочерей всевозможными
радостями; если самого его и тревожило состояние его финансовых
дел, девушки искренне считали, что владеют очень многим. Изабелла
превосходно танцевала, хотя, помнилось ей, не пользовалась
особенным успехом на балах в Нью-Йорке; ее сестра Эдит – таково
было единодушное мнение – завоевала там куда больше сердец. На
долю Эдит выпал такой разительный успех, что у Изабеллы тотчас
открылись глаза и на то, в чем за^ ключался секрет неотразимости
сестры, и на то, чего ей самой недоставало: ее умение резвиться,
скакать и вскрикивать – притом с должным эффектом – было весьма
ограничено. Девятнадцать человек из двадцати (включая и самое
Изабеллу) полагали Эдит намного привлекательнее младшей сестры,


зато двадцатый не только не соглашался с подобным приговором, но,
более того, дерзал обвинять других в вульгарности вкуса. В тайниках
души наша юная леди даже больше Эдит жаждала успеха, но тайники
эти были так глубоко запрятаны, что сообщение между ними и
внешним миром было весьма затруднительным. Изабелла встречалась
с множеством молодых людей, осаждавших Эдит, но они по большей
части сторонились ее, полагая, что разговор с ней требует серьезной
подготовки. Слава «читающей девицы» сопутствовала ей, как облако
Гомеровой богине, и создавало вокруг нее завесу; считалось, что такая
репутация обязывает собеседника касаться сложных вопросов и
держаться в строгих рамках. Бедняжке нравилось слыть умной, но
вовсе не хотелось прослыть книжным червем; она стала читать тайком
и, обладая превосходной памятью, не позволяла себе блистать
цитатами. Ею владела неутолимая жажда знаний, но утолять ее она
предпочитала не с помощью книг, а из любых других источников. Ею
владел огромный интерес к жизни, и она не переставала зорко
всматриваться в нее и размышлять. В ней самой таился великий запас
жизненных сил; для нее не было большего наслаждения, чем
чувствовать неразрывную связь между движениями собственной души
и бурными событиями окружающего мира. Поэтому ей нравились
людские толпы и бескрайние просторы, книги о войнах и революциях,
картины на исторические сюжеты – картины, которым, сознательно
идя на этот грех, прощала плохую живопись ради их содержания. Во
время войны Юга и Севера
[10]
Изабелла была еще девочкой; тем не
менее все эти годы она жила в крайнем возбуждении и нередко (к
величайшему своему смущению) в равной мере восхищалась
доблестью обеих армий. Разумеется, бдительность ее недоверчивых
кавалеров никогда не заходила так далеко, чтобы объявить Изабеллу
вне закона: у тех, кто приближался к ней, не настолько сильно бились
сердца, чтобы они теряли голову, и наша героиня все еще не
прикоснулась к тем главным наукам, которые соответствуют ее
возрасту и полу. У нее было все, что только могла пожелать молодая
девушка: родительская ласка, восхищение, конфеты, букеты, сознание
неотъемлемого права пользоваться всеми привилегиями своего круга,
неограниченные возможности танцевать на балах, ворох модных
платьев, лондонский «Спектейтор»,
[11]
книжные новинки, музыка
Гуно,
[12]
 стихи Браунинга
[13]
и романы Джордж Элиот.
[14]


Все это, оживленное игрою памяти, мелькало перед нею пестрой
смесью сцен и лиц. Многое, уже забытое, воскресало вновь, другое,
еще не так давно казавшееся особенно значительным, стерлось и
исчезло. Она словно смотрела калейдоскоп и только тогда остановила
его движение, когда вошла горничная и доложила, что ее желает
видеть некий джентльмен. Этим джентльменом был Каспар Гудвуд,
прямодушный молодой бостонец, который познакомился с мисс Арчер
год назад и считал ее красивейшей девушкой своего времени; согласно
правилу, упомянутому нами выше, он бранил это время за крайнюю
глупость. Каспар Гудвуд нет-нет да писал Изабелле, и недели две назад
прислал из Нью-Йорка письмо. Изабелла предполагала, что он вполне
может появиться перед ней, и в этот пасмурный день, не отдавая себе в
том отчета, ждала его. Однако, услышав, что он уже здесь, не
обнаружила большого желания его видеть. Каспар Гудвуд был самым
достойным из всех ее поклонников, он был превосходнейший молодой
человек и внушал ей чувство глубокого, необычайного уважения.
Никто из ее знакомых не вызывал в ней подобного чувства. Толковали,
что он хочет жениться на Изабелле, но об этом, разумеется, лучше
было знать им двоим. Доподлинно же было известно только то, что,
приехав на несколько дней в Нью-Йорк в надежде застать там мисс
Арчер и узнав, что она все еще в Олбани, он отправился туда с
единственной целью повидать ее. Изабелла не поспешила ему
навстречу; еще несколько минут она ходила по комнате в предчувствии
новых сложностей. Когда наконец она вышла в гостиную, Каспар
Гудвуд стоял возле лампы. Высокого роста, крепкого сложения, он
держался слишком прямо, был сухощав и смугл лицом. Природа
наделила его не столько романтической, сколько неприметной
красотой, но что-то в его физиономии остановило бы ваше внимание,
и, если вас привлекают голубые глаза с особенно пристальным
взглядом – глаза словно с другого, более светлокожего лица – и почти
квадратный подбородок, который, как принято считать, говорит о
решительном характере, это внимание было бы вознаграждено.
Изабелла отметила про себя, что и на сей раз подбородок его говорит о
принятом решении, однако полчаса спустя Каспар Гудвуд, явившийся к
ней действительно полный надежд и решимости, вернулся к себе с
горьким чувством человека, потерпевшего поражение. Остается


добавить, что он не принадлежал к числу тех, кто легко мирится с
поражением.


5
Ральф Тачит относился ко всему на свете философски; однако он
не без волнения постучал (без четверти семь) в комнату матери. Даже у
философов бывают свои пристрастия, и, не будем скрывать, из двух
людей, которым он был обязан жизнью, сладость чувства сыновней
привязанности даровал ему отец. Отец – как нередко отмечал про себя
Ральф – питал к нему скорее материнские, а мать – напротив,
отеческие чувства или даже, выражаясь нынешним языком,
начальнические. Вместе с тем она была вполне расположена к своему
единственному чаду и неизменно настаивала на том, чтобы сын
проводил с нею три месяца в году. Ральф отдавал должное ее
материнской нежности, не закрывая, однако, глаза на то, что в ее
безупречно налаженном и обслуженном доме он занимал
второстепенное место – после ее присных, на которых лежала
обязанность неукоснительно и в мельчайших подробностях исполнять
ее волю. Когда он вошел, миссис Тачит уже оделась к обеду, тем не
менее обняла сына затянутой в перчатку рукой и, усадив возле себя на
софу, принялась расспрашивать о здоровье мужа и его собственном.
Получив не слишком утешительный ответ, она сказала, что лишний раз
убедилась в мудрости своего решения не подвергать себя
превратностям английской погоды. В этом ужасном климате она,
пожалуй, и сама бы сдала. Ральф улыбнулся при мысли, что его мать
может в чем-либо или кому-либо сдаться, и счел излишним
напоминать ей о том, что климат Англии вряд-ли повинен в его недуге,
поскольку большую часть года он проводил вне ее пределов.
Ральф был еще ребенком, когда его отец, Дэниел Трэси Тачит,
уроженец города Ранленда в штате Вермонт, прибыл в Англию в
качестве одного из компаньонов того самого банка, который он
возглавил десять лет спустя. Дэниел Тачит понимал, что в новом
отечестве ему предстоит прожить долгие годы и отнесся к этому
обстоятельству просто, здраво и с готовностью к нему приноровиться.
Однако он решил ни в коем случае не вытравливать в себе американца
и не обнаружил желания обучать сему тонкому искусству своего
единственного сына. Он не видел ничего мудреного в том, чтобы жить


в Англии, применяясь, но не переменяясь, и считал само собой
разумеющимся, что после его смерти Ральф поведет дела в старом
угрюмом здании банка все на тот же новый американский лад. Он
приложил усилия, чтобы настроить мальчика на этот лад, отправив его
учиться на родину. Ральф пробыл в Америке несколько лет, закончив
там сначала школу, а затем университет; когда он вернулся, отец
решил, что от него даже слишком отдает американцем, и поместил на
три года в Оксфорд. Гарвард был поглощен Оксфордом,
[15]
и Ральф
наконец стал достаточно англичанином. Внешне он как нельзя лучше
вошел в окружающую его среду, однако это было лишь маской, под
которой скрывался независимый ум, легко отбрасывавший чужие
влияния и по природе своей склонный дерзать, иронизировать и
предаваться безграничной свободе суждений. Ральф подавал немалые
надежды; в Оксфорде, к несказанному удовольствию отца, он шел
среди первых, и все вокруг не переставали сожалеть, что перед таким
талантливым юношей закрыта политическая карьера.
[16]
 Он мог бы ее
сделать, возвратившись на родину (хотя трудно сказать, как сложилась
бы там его судьба), но, даже если бы мистер Тачит согласился
расстаться с сыном (чего он вовсе не хотел), Ральф и сам не пошел бы
на то, чтобы между ним и отцом, которого он считал лучшим своим
другом, всегда лежала бы водная пустыня. Ральф не только любил
отца, он восторгался им и почитал за счастье быть свидетелем его
успехов. Он считал Дэниела Тачита человеком гениальным и, хотя не
питал ни малейшего интереса к тайнам банковского дела, изучил его
единственно для того, чтобы иметь возможность оценить, до каких
вершин поднялся в нем его отец. Но более всего он восхищался в
старом джентльмене его умением хоронитьея в тончайшую, словно
отшлифованную воздухом Англии, слоновой кости броню, которая при
любых обстоятельствах оставалась непроницаемой. Дэниел Тачит не
кончал ни Оксфорда, ни Гарварда; ему некого было винить, кроме
самого себя, что в руках его сына оказался ключ к современному
скептицизму. Однако Ральф, в чьей голове роились сотни мыслей, о
которых понятия не имел его отец, бесконечно уважал его за
самобытный ум. Американцы, по праву или нет, славятся легкостью, с
какой они приноравливаются к жизни в чужой стране; но мистер Тачит
не шел в своей гибкости дальше определенных пределов, чем отчасти
и создал почву для своего успеха. Он сохранил в первозданной


свежести большинство свойственных ему изначально черт и, к
неизменному удовольствию сына, говорил по-английски в образном
стиле, характерном для склонных к красноречию районов Новой
Англии.
[17]
К концу жизни он не переменился, но обрел мягкость,
равную разве его богатству; он сочетал совершенное знание людей с
умением держаться со всеми как ровня, и его «общественная
репутация», ради которой он не шевельнул и пальцем, была без
единого изъяна, как налившийся соком нетронутый плод. То ли из-за
недостатка воображения, то ли из-за отсутствия так называемого
«чувства истории», многие особенности английского образа жизни,
обычно поражающие образованных иностранцев, остались для него за
семью печатями. Некоторых различий он так и не заметил, некоторых
обычаев так и не усвоил, в некоторых темных сторонах так и не стал
копаться. Впрочем, что касается последних, он много утратил бы в
мнении сына, если бы 
стал 
в них копаться.
По выходе из Оксфорда Ральф на несколько лет отправился
путешествовать, а затем ему пришлось взгромоздиться на высокий
табурет в банке отца. Важность и значительность подобного поста
определяются, надо полагать, не высотой табурета, а иными
соображениями; поэтому Ральф, на редкость длинноногий, с
удовольствием стоял и даже прохаживался в часы работы. Однако ему
не суждено было посвятить этому занятию долгие годы: восемнадцать
месяцев спустя он серьезно занемог: сильная простуда, которую он
схватил, поразила легкие и привела их в плачевное состояние.
Пришлось оставить банк и, подчинившись печальной необходимости,
в буквальном смысле заняться собой. Вначале Ральф отнесся к этой
задаче спустя рукава – ему казалось, что занимается он отнюдь не
собой, а какой-то никому не интересной и ничем не интересующейся
личностью, с которой у него, Ральфа, решительно нет ничего общего.
Однако, сойдясь с незнакомцем поближе, он смягчился к нему и
кончил тем, что научился скрепя сердце терпеть его и даже до
некоторой степени уважать. Кого только не роднит несчастье! Ральф,
понимая, как много поставлено на карту, и сам поражаясь своему
благоразумию, стал исполнять свои безрадостные обязанности с
достаточным вниманием. Усилия его не остались втуне и были
вознаграждены: бедняга по крайней мере остался жив. Правое легкое
начало заживать, левое обещало последовать его примеру, и, по


уверению врачей, проводя зимы в теплых странах, куда стекаются
страдающие грудной болезнью, он мог рассчитывать еще на десяток и
более лет. И хотя Ральф нежно полюбил Лондон и клял судьбу,
обрекшую его на изгнание, но сколько бы он ее ни клял, другого
выхода у него не было, поэтому, мало-помалу убедившись, что его
больные легкие благодарны даже за скудные милости, он стал на них
не в пример щедрей. Зимовал, как говорится, в теплых краях, грелся на
солнце, в ветреную погоду не покидал дома, в дождливую – постель, и
несколько раз, когда ночью выпадал снег, чуть было не уснул в ней
навеки.
Он призвал себе на выручку безразличие, и этот скрытый ресурс –
словно большой кусок сладкого пирога, украдкой сунутого в детский
ранец доброй старушкой няней, – помогал ему мириться с утратами;
ведь при всем том он был серьезно болен, и сил хватало лишь на то,
чтобы вести свою нелегкую игру. Он говорил себе, что в мире нет дел,
которые привлекали бы его всерьез, и поприща славы ему, во всяком
случае, не пришлось отринуть. Но теперь на него снова нет-нет да
веяло ароматом запретного плода, напоминая, что подлинная радость
дана нам только в кипучей деятельности. Жизнь, которую он вел,
походила на чтение хорошей книги в плохом переводе – жалкое
занятие для человека, понимавшего, что в нем пропадает блестящий
лингвист. У него бывали хорошие зимы и плохие зимы, и когда
болезнь отпускала его, он даже тешил себя надеждой на полное
выздоровление. Но за три года до событий, с которых мы начали наше
повествование, надежда эта окончательно рухнула: он задержался в
Англии дольше обычного, и холода настигли его прежде, чем он
укрылся в Алжире. Он прибыл туда еле живой и несколько недель
находился между жизнью и смертью. Он чудом поднялся на ноги, но
при первых же шагах понял, что второму чуду не бывать. Он сказал
себе, что час его близок и нужно жить, помня о нем, но по крайней
мере в его власти провести остаток дней с наибольшей – насколько это
удастся в таком положении – приятностью. В ожидании близкого
конца возможность просто пользоваться способностями, которыми
наградила его природа, стала для него величайшим наслаждением; ему
даже казалось, что он первый открыл радость созерцания. Время, когда
ему горько было расставаться с мечтой о славе – мечтой навязчивой
при всей ее неясности, мечтой обольстительной, несмотря на


постоянную борьбу с весьма здравыми вспышками критического
отношения к себе, – осталось далеко позади. Друзья нашли, что он
повеселел, и, приписывая эту перемену уверенности в скором
выздоровлении, многозначительно качали головами. На самом деле
безмятежность его была лишь диким цветком, пробившимся среди
развалин.
Запретный плод, как известно, сладок, и, надо думать, именно это
обстоятельство послужило причиной того, что появление молодой
леди, явно не относившейся к разряду скучных, вызвало в Ральфе
внезапный интерес. Что-то говорило ему: если распорядиться собою с
умом, здесь его ждет занятие на много дней вперед. Добавим
мимоходом, что возможность любви – т. е. любить, а не быть любимым
– все еще значилась в его урезанной жизненной программе. Он только
запретил себе бурное проявление чувств. К тому же, было мало
вероятно, чтобы он мог внушить кузине пламенную страсть, да и она
вряд ли смогла бы, даже если бы попыталась, возбудить в нем
подобное чувство.
– А теперь расскажите мне о нашей гостье, – сказал он, обращаясь
к матери. – Что собственно вы намерены с ней делать?
Миссис Тачит не замедлила с ответом.
– Я намерена просить твоего отца пригласить ее провести
несколько недель в Гарденкорте.
– К чему такие церемонии, – заметил Ральф. – Отец и без того ее
пригласит.
– Не знаю, не знаю. Она – моя племянница, а не его.
– Однако, матушка, вы стали изрядной собственницей! Тем больше
у отца оснований ее пригласить. Ну, а потом? После этих нескольких
месяцев – невозможно ведь приглашать такую милую девушку всего
на несколько жалких недель? Что вы намерены с ней делать потом?
– Взять с собой в Париж и заняться ее туалетами.
– Разумеется. Ну, а кроме туалетов?
– Пригласить на осень к себе во Флоренцию.
– Это все частности, дорогая мама, – сказал Ральф. – Я спрашиваю,
что вообще вы намерены делать с ней.
– Исполнить свой долг! – провозгласила миссис Тачит. – Ты, надо
думать, очень ее жалеешь.


– Вовсе нет. Она не произвела на меня впечатления особы, которую
нужно жалеть. Скорее я ей завидую. Впрочем, чтобы мне решить этот
вопрос, объясните хотя бы в общих чертах, в чем вы видите свой долг.
– В том, чтобы показать ей четыре европейских страны – две из
них пусть сама выберет – и дать возможность в совершенстве выучить
французский. Она уже и так его неплохо знает.
– Звучит суховато, – слегка нахмурился Ральф. – Даже при том,
если две страны она выберет сама.
– Суховато? – сказала миссис Тачит, смеясь. – Предоставим
Изабелле сбрызнуть наше путешествие живою водой. Ее присутствие
освежает, как летний дождь.
– Вы считаете ее одаренным существом?
– Не знаю, одаренное ли она существо, но девица она умная, с
характером и пылким нравом. Она понятия не имеет, что такое скука.
– Охотно верю, – сказал Ральф и вдруг добавил: – А как вы ладите
между собой?
– Не хочешь ли ты сказать, что со мной скучно? Она так не считает.
Другие девушки – возможно, но не она – она слишком умна для этого.
По-моему, ей очень занятно со мной. И мы превосходно ладим, потому
что я ее понимаю; я знаю девушек этой породы. Она во всем
прямодушна – я тоже. Мы обе знаем, чего нам друг от друга ждать.
– Милая мама! – воскликнул Ральф. – Кто же не знает, чего ждать
от 
вас. 
Меня вы ни разу не удивили. Разве что сегодня, подарив мне
хорошенькую кузину, о существовании которой я даже не подозревал.
– Ты и в самом деле считаешь ее хорошенькой?
– Прехорошенькой. Впрочем, это не главная ее прелесть. В ней есть
что-то необычное, что-то свое – вот это-то меня и поразило. Кто эта
своеобразная девушка? Что она такое? Где вы нашли ее? Как
познакомились?
– Я нашла ее в старом доме в Олбани. Шел дождь, и она сидела в
мрачной зале с толстенной книгой в руках и умирала от скуки. Правда,
она не понимала, что скучает, но, когда я уходила, она, по-моему, была
весьма благодарна мне за то, что я открыла ей на это глаза. Ты
скажешь, незачем было это делать – незачем было вмешиваться в ее
жизнь. Возможно, ты и прав, но я сделала это намеренно: мне
показалось, она предназначена для лучшей доли. И я подумала, что
сослужу ей добрую службу, если возьму с собой и покажу белый свет.


Она считает себя весьма осведомленной особой – как и многие девицы
в Америке. Однако, как и многие девицы в Америке, она глубоко
заблуждается. Кроме того, если хочешь знать, я подумала, что с ней не
стыдно показаться на люди. Приятно, когда о тебе существует хорошее
мнение, а в моем возрасте ничто так не красит женщину, как
хорошенькая племянница. Ты знаешь, я много лет не встречалась с
дочерьми моей сестры: у них был отвратительный отец. Но я всегда
намеревалась что-нибудь для них сделать, как только он переселится
туда, где всем найдется местечко. Я навела о них справки и без
предупреждения отправилась к ним сама. И объявила, кто я. Кроме
Изабеллы, там еще две сестры, обе замужем; я познакомилась только
со старшей и ее мужем – крайне неприятный субъект, к слову сказать.
Его жена, по имени Лили, очень обрадовалась, узнав, что я
заинтересовалась Изабеллой; она утверждает, будто ее сестре как раз и
нужно, чтобы ею заинтересовались. Лили говорила о ней так, точно
это непризнанный талант, который нуждается в поощрении и
поддержке. Возможно, Изабелла и в самом деле непризнанный талант,
только я еще не разобралась, какой. Миссис Ладлоу пришла в восторг,
когда я сказала, что возьму ее сестру в Европу. Они все там смотрят на
Европу как на прибежище для эмигрантов, для ищущих спасения, как
на край, куда можно сбыть излишек населения. Изабелла с радостью
откликнулась на мое приглашение, и дело сладилось без хлопот.
Правда, некоторые затруднения возникли, когда речь зашла о деньгах –
Изабелла, насколько я могу судить, решительно не желает ни у кого
одолжаться. Но у нее есть небольшие средства, и она думает, что
путешествует на собственный счет. Ральф внимательно выслушал этот
пространный отчет, который, однако, только в незначительной мере
утолил его любопытство.
– Что ж, если у нее есть талант, – сказал он, – нам остается
выяснить – к чему. Может быть, ее талант в том, чтобы покорять
сердца?
– Не думаю. При беглом знакомстве ее, пожалуй, можно принять за
кокетку, но это ошибочное впечатление. Во всяком случае, разгадать
ее, по-моему, не просто.
– Значит, Уорбертон пошел по неверному пути, – воскликнул
Ральф. – А он-то гордится своим открытием.
Миссис Тачит покачала головой.


– Лорду Уорбертону ее не понять. Пусть и не пытается.
– Он очень умен, – возразил Ральф. – Однако вовсе неплохо
заставить его иногда поломать себе голову.
– Изабелла с удовольствием заставит английского лорда поломать
себе голову.
Ральф снова нахмурился.
– А что она знает о лордах?
– Ровным счетом ничего. А это тем более не сможет уложиться в
его голове.
При этих словах Ральф рассмеялся и, взглянув в окно, спросил:
– Вы не собираетесь спуститься к отцу?
– Спущусь, без четверти восемь, – отвечала миссис Тачит.
Сын посмотрел на часы.
– В таком случае у вас еще целых четверть часа. Расскажите мне
еще об Изабелле.
Но миссис Тачит отклонила эту просьбу, сказав, что ему придется
самому разбираться в кузине.
– Да, – продолжал тем не менее Ральф, – с ней, безусловно, не
стыдно показаться на люди. А вот не причинит ли она вам
беспокойства?
– Надеюсь, нет. Ну а если и причинит, я все равно не отступлюсь. Я
никогда не меняю своих решений.
– Она показалась мне очень непосредственной, – сказал Ральф.
– От непосредственных людей еще не так много беспокойства.
– Безусловно, – сказал Ральф. – И вы первая тому доказательство. Я
не знаю никого непосредственнее вас, но, уверен, вы никогда никому
не причиняли беспокойства. Ведь, беспокоя других, надо обеспокоить
себя. 
Но вот что еще скажите – мне это только что пришло в голову:
умеет она давать отпор?
– Хватит! – воскликнула мать. – Конца нет твоим вопросам. Изволь
разбираться сам.
Но Ральф еще не исчерпал своих вопросов.
– А ведь вы так и не сказали, что намерены с ней делать, –
напомнил он.
– Делать? Ты говоришь об этом так, словно Изабелла штука ситца.
Ничего я не собираюсь делать ни с ней, ни тем паче из нее. Она будет
делать, что ей заблагорассудится. Это было ее непременное условие.


– Значит, в той телеграмме вы хотели сказать, что характер у нее
самостоятельный.
– Я никогда не знаю, что хочу сказать в телеграммах, особенно в
тех, которые посылаю из Америки. Ясность обходится слишком
дорого. Пойдем вниз, к отцу.
– А разве уже без четверти восемь? – спросил Ральф.
– Я могу снизойти к его нетерпению, – ответила миссис Тачит.
Ральф имел свое мнение на этот счет, но возражать не стал. Вместо
этого он предложил матери руку, что позволило ему, спускаясь с нею
по лестнице – просторной, пологой, с широкими мореного дуба
перилами, 
считавшейся 
одной 
из 
достопримечательностей
Гарденкорта, на минуту задержаться на площадке.
– Вы, кажется, собираетесь выдать ее замуж?
– Замуж? Мне было бы жаль сыграть с ней такую шутку. К тому же
она и сама вполне может выйти замуж. У нее для этого есть все
возможности.
– Вы хотите сказать, что она уже избрала себе мужа?
– Ну, мужа, не мужа, а какой-то молодой человек из Бостона
существует!
Ральф снова двинулся вниз – он не испытывал ни малейшего
желания слушать о молодом человеке из Бостона.
– Как говорит отец, у каждой американки непременно есть жених.
Мать отказалась удовлетворить любопытство сына, отослав его к
первоисточнику, 
и 
вскоре 
ему 
представилась 
возможность
воспользоваться ее указанием. Оставшись в гостиной вдвоем со своей
юной родственницей, Ральф мог вволю наговориться с ней. Лорд
Уорбертон, прискакавший из своего поместья за десять миль, уехал
еще до обеда, а мистер и миссис Тачит, которые за это время успели,
по-видимому, исчерпать интерес друг к другу, под благовидным
предлогом усталости удалились каждый на свою половину. Ральф
целый час болтал с кузиной, которая вовсе не казалась измученной,
хотя первую часть дня провела в пути. Она на самом деле была очень
утомлена, знала это и знала, что назавтра заплатит дорогой ценой.
Однако она взяла себе в привычку не сдаваться, пока окончательно не
выбивалась из сил и не сознавалась в усталости, пока могла выдержать
роль. Сейчас это маленькое притворство не стоило большого труда: ей
было интересно, и она, говоря ее же словами, «плыла по течению».


Изабелла попросила Ральфа показать ей картины; картин в доме было
великое множество, и почти все они были приобретены Ральфом.
Лучшие висели в дубовой галерее, продолговатой зале превосходных
пропорций, с двумя гостиными по оба конца. По вечерам в ней обычно
горел свет, однако это освещение было недостаточным, чтобы как
следует разглядеть картины, и лучше было бы отложить осмотр на
завтра. Так Ральф и посоветовал кузине, и лицо ее тотчас – несмотря
на улыбку – выразило разочарование.
– Я хотела бы, если можно, – сказала она, – взглянуть на них
сегодня.
Изабелла была нетерпелива, знала это за собой, но ничего не могла
поделать, и сейчас тоже не сумела справиться с собой.
«Ого, – подумал Ральф, – здесь обходятся без советов». Однако
досады он не почувствовал. Напротив, ее настойчивость показалась
ему забавной и даже милой.
Закрепленные на кронштейнах светильники помещались на
некотором расстоянии друг от друга и давали неяркий, зато мягкий
свет. Он падал на чистые краски картин, на тусклую позолоту тяжелых
рам, бросая отблески на тщательно навощенный пол. Ральф взял
шандал и повел кузину по зале, показывая ей то, что особенно любил.
Изабелла переходила от одной картины к другой, выражая восторг
негромкими восклицаниями и чуть слышными замечаниями. Она явно
понимала толк в живописи, обнаружив, к немалому удивлению
Ральфа, природный вкус. Взяв второй шандал, она подолгу
рассматривала то одно, то другое. Она высоко поднимала шандал, и
тогда Ральф, отступая к середине галереи, смотрел не столько на
картину, сколько на Изабеллу. По правде говоря, он ничего не терял,
обращая взор в эту сторону – его кузина могла заменить многие
произведения искусства. Она, несомненно, была тонка, бесспорно
воздушна и, безусловно, высока. Недаром знакомые, сравнивая
младшую мисс Арчер с сестрами, всегда добавляли слово «тростинка».
Ее темные, почти черные волосы вызывали зависть многих женщин, а
светло-серые глаза, которые иногда, в минуты сосредоточенности,
выражали, быть может, чрезмерную твердость, пленяли всеми
оттенками мягкости.
Ральф и Изабелла дважды медленно прошлись по галерее из конца
в конец.


– Ну вот, – сказала она, – теперь я намного больше знаю.
– Вы, я вижу, стремитесь как можно больше знать, – сказал Ральф.
– Да, я хочу много знать. Большинство девушек так ужасающе
невежественны.
– На мой взгляд, вы не похожи на большинство.
– Многим хотелось бы стать иными… и как их за это бранят, –
сказала Изабелла, явно предпочитая пока не задерживать внимания на
своей особе. И тут же, чтобы придать разговору другой оборот,
спросила: – Скажите, а у вас здесь водятся привидения?
– Привидения?
– Ну, духи, те, что являются людям по ночам. В Америке мы зовем
их привидениями.
– Мы здесь тоже. Когда они нам являются.
– Значит, они вас посещают? В таком романтическом старинном
доме их не может не быть.
– Наш дом вовсе не романтический, – сказал Ральф. – Боюсь, вы
будете разочарованы, если на это рассчитываете. Он убийственно
прозаичен, никакой романтики здесь нет, разве что вы привезли ее с
собой.
– Конечно, и очень много. И, по-моему, я привезла ее туда, куда
нужно.
– Несомненно, если ваша цель – сохранить ее в
неприкосновенности. Мы с отцом ей вреда не причиним.
Изабелла посмотрела на него.
– Разве, кроме вашего отца и вас, здесь никто не бывает?
– Почему? Моя матушка.
– А-а. С ней я хорошо знакома. Она не романтическая натура. А
гости к вам приезжают?
– Очень редко.
– Жаль! Я люблю встречаться с людьми.
– В таком случае ради вас мы пригласим сюда все графство.
– Вы смеетесь надо мной, – сказала девушка строго. – А кто тот
джентльмен, который гулял с вами по лужайке, когда я приехала?
– Наш сосед. Он не часто приезжает сюда.
– Жаль. Он мне понравился, – сказала Изабелла.
– Но вы, кажется, не успели перемолвиться с ним и двумя
словами, – возразил Ральф.


– Ну и что же? Все равно он мне понравился. И ваш батюшка тоже.
Очень понравился.
– Рад это слышать. Отец – чудеснейший человек.
– Как жаль, что он болен, – сказала Изабелла.
– Вот и помогите мне ухаживать за ним. Из вас, надо думать,
выйдет отличная сиделка.
– Боюсь, что нет. Говорят, я для этого не гожусь. Слишком много
рассуждаю. Но вы так и не рассказали мне о привидении, – вдруг
напомнила она.
Ральф, однако, не пожелал вернуться к этой теме.
– Вам понравился отец, понравился лорд Уорбертон. Полагаю, вам
нравится и моя матушка.
– Очень нравится, потому что… потому что… – Изабелла
запнулась, пытаясь найти причину, объясняющую ее привязанность к
миссис Тачит.
– В таких случаях никогда не знаешь – почему, – сказал Ральф
смеясь.
– Я всегда знаю – почему, – ответила девушка. – Потому что она не
старается нравиться. Ей безразлично, нравится она или нет.
– Значит, вы любите ее из чувства противоречия? Знаете, а ведь я
очень похож на нее, – сказал Ральф.
– По-моему, нисколько не похожи. Вам как раз очень хочется
нравиться людям, и вы стараетесь этого добиться.
– Однако вы видите человека насквозь! – воскликнул Ральф с
испугом, не вовсе наигранным.
– Но вы мне все равно нравитесь, – успокоила его кузина. – И если
хотите всегда мне нравиться, покажите мне привидение.
Ральф с грустью покачал головой.
– Я-то показал бы его вам, да вы его не увидите. Немногие
удостаиваются этой чести. Незавидной чести. Привидения не
являются таким, как вы, – молодым, счастливым, не искушенным
жизнью. Тут надобно пройти через страдания, жестокие страдания,
познать печальную сторону жизни. Тогда вам начнут являться
привидения. Я свое уже давно встретил.
– Но я сказала вам – я хочу все знать, – настаивала Изабелла.
– Да, но о счастливой, о радостной стороне жизни. Вам не
пришлось страдать, да вы и не созданы для страданий. Надеюсь, вы


никогда не встретитесь с привидением.
Она слушала внимательно, с улыбкой на губах, но глаза ее были
серьезны. Ральф подумал, что при всем своем очаровании она,
пожалуй, излишне самоуверенна; хотя, может быть, в этом отчасти и
состояло ее очарование? Он с нетерпением ждал, что она скажет в
ответ.
– А я, знаете, не боюсь, – заявила она, и слова ее именно так и
прозвучали – самоуверенно.
– Не боитесь страданий?
– Страданий – боюсь, а привидений – нисколько. И вообще я
считаю, люди проявляют слишком большую готовность страдать.
– Ну 
вы, 
я думаю, не из их числа, – сказал Ральф и взглянул на нее,
не вынимая рук из карманов.
– Я не считаю, что это плохо, – ответила Изабелла. – Разве человек
непременно должен страдать? Разве мы созданы для страданий?
– Вы, несомненно, нет.
– Я не о себе говорю, – сказала она, делая шаг к двери.
– Я тоже не считаю, что это плохо, – сказал Ральф. – Быть сильным
– прекрасно.
– Да, только про того, кто не страдает, люди говорят – какой
бессердечный, – возразила Изабелла.
Они вышли из маленькой гостиной, куда вернулись после осмотра
галереи, и теперь стояли в холле у подножья лестницы. Ральф достал
из ниши заготовленную на ночь свечу и протянул ее своей спутнице.
– А вы не думайте о том, что говорят. Про того, кто страдает, те же
люди говорят – какой болван. В жизни нужно быть по возможности
счастливым. В этом все дело.
Она снова внимательно посмотрела на него. В руке у нее была
свеча, и одной ногой она уже стояла на ступеньке.
– Я для. того и приехала в Европу, чтобы стать по возможности
счастливой. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. Желаю вам успеха и буду рад помочь, чем
смогу. Она отвернулась и начала медленно подыматься по дубовой
лестнице, а он смотрел ей вслед. Затем, держа по обыкновению руки в
карманах, вернулся в пустую гостиную.


6
Изабелла Арчер слишком много рассуждала, и у нее было неуемное
воображение. Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью,
чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть
шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове. В своем
кругу она слыла необычайно глубокой натурой, ее знакомые –
превосходные все люди – не скрывали восхищения ее недюжинным
умом, о котором не могли судить, и говорили о ней как о чуде учености
– шутка сказать, она читала древних авторов… в переводах. Миссис
Вэриен, ее тетка с отцовской стороны, даже как-то пустила слух, что
Изабелла пишет книгу – миссис Вэриен питала безмерное уважение к
книгам, – и утверждала, что племянница прославится в печати. Миссис
Вэриен чрезвычайно ценила литературу, относясь к ней с тем
почтением, которое обычно бывает вызвано чувством обделенности. В
обширном доме миссис Вэриен, стяжавшем известность коллекцией
мозаичных столиков и лепными потолками, не нашлось места для
библиотеки, и изящная словесность была представлена в нем каким-
нибудь десятком романов в бумажных переплетах, которые умещались
на полочке в комнате одной из мисс Вэриен; знакомство миссис
Вэриен с литературой исчерпывалось чтением нью-йоркского
«Интервьюера», который, по справедливому замечанию той же миссис
Вэриен, окончательно убивал в читателе веру в духовные ценности.
Именно поэтому, надо полагать, она держала «Интервьюер» подальше
от взора своих дочерей; она положила воспитать их в строгих
правилах, и они вообще ничего не читали. Ее прозрения относительно
Изабеллы были, однако, плодом фантазии. Изабелла и в мыслях не
имела браться за перо и вовсе не стремилась к писательским лаврам.
Она не умела облекать чувства и мысли в слова, да и не ощущала в
себе призвания, однако считала справедливым, что окружающие
обращались с нею так, словно она была на голову выше их. Как бы там
ни было, но поскольку они признавали за ней превосходство, значит,
восхищение их вполне справедливо, тем более что ей и самой нередко
казалось, будто она намного сообразительнее других, а это рождало в
ней нетерпение, которое так легко принять за превосходство. Изабелла,


не будем скрывать, грешила самовлюбленностью: она часто, и не без
удовольствия, окидывала взором все возможности, которые
предоставляла ей собственная натура, имела обыкновение всегда и во
всем, даже без особого на то основания, считать себя правой и охотно
принимала поклонение. А между тем ей случалось делать промахи и
ошибки, которые любой биограф, пекущийся о доброй славе своей
героини, постарался бы обойти молчанием. Клубок ее туманных
мыслей ни разу не подвергся суду людей сведущих. Она
руководствовалась исключительно собственными мнениями, а потому
нередко попадала впросак. Время от времени, уличив себя в какой-
нибудь глупой оплошности, Изабелла предавалась страстному
самоуничижению, но спустя неделю еще выше поднимала голову – ею
владело неистребимое желание сохранять о себе высокое мнение.
Только при этом условии – таково было ее убеждение – стоило жить:
быть одной из лучших, сознавать, что обладаешь тонкой организацией
(Изабелла, разумеется, не сомневалась, что обладает тонкой
организацией), обитать в царстве света, разума, счастливых порывов и
благодатно неиссякаемого вдохновения. Сомневаться в себе? Так же
ненужно, как сомневаться в лучшем друге: стань лучшим другом
самому себе, и тогда ты сможешь находиться в самом избранном
обществе. Изабелле нельзя было отказать в возвышенном
воображении, которое не раз оказывало ей добрые услуги и столько же
раз играло с нею злые шутки. Половину своего времени она проводила
в размышлениях о красоте, бесстрашии и благородстве, нимало не
сомневаясь, что мир полон радости, неисчерпаемых возможностей,
простора для действия, и считала отвратительным чего-либо
страшиться или стыдиться. Она твердо надеялась, что никогда не
совершит ничего дурного, казнила себя за малейшее заблуждение
чувств (и если обнаруживала его, содрогалась, будто боялась угодить в
готовый захлопнуться и придушить капкан), а при мысли – при одном
только предположении, – что могла бы намеренно причинить другому
боль, у нее занималось дыхание. Ничего хуже этого с ней не могло
случиться! В общем, умозрительно она знала, что считать дурным.
Она не любила обращать взор в эту сторону, но, коль скоро устремляла
его туда, умела распознать дурное. Дурно делать низости, быть
завистливым, вероломным, жестоким. В своей жизни она почти не
сталкивалась с настоящим злом, но встречала женщин, которые лгали


и пытались уязвлять друг друга. Это еще больше разжигало в ней
гордыню – не презирать их было недостойно. Но человека,
ослепленного 
гордыней, 
подстерегает 
опасность 
оказаться
непоследовательным, опасность сдать крепохть, оставив на ней свой
флаг, – поступок настолько бесчестный, что пятнает самый этот флаг.
Изабелла, не ведая о том, какую артиллерию пускают в ход при осаде
хорошеньких женщин, мнила, что эта опасность ей не грозит. Она
всегда будет вести себя соответственно тому приятному впечатлению,
какое на всех производит, будет такой, какой кажется, и казаться такой,
какая есть. Порою она заходила даже так далеко, что мечтала попасть в
трудные обстоятельства, чтобы иметь удовольствие проявить
подобающий случаю героизм. Словом, с ее скудным опытом и
выспренными идеалами, с ее убеждениями, столь же наивными, сколь
и категоричными, с ее нравом, столь же взыскательным, сколь и
снисходительным, с этой смесью любознательности и разборчивости,
отзывчивости и холодности, с этим ее стремлением всегда казаться
хорошей, а быть еще лучше, с желанием все увидеть, все испытать, все
познать, с ее тонкой, трепетной, легко воспламеняющейся душой,
доставшейся своевольной и самолюбивой девушке из хорошей
семьи, – словом, со всеми этими качествами наша героиня вполне
могла бы стать предметом сурового критического разбора, но,
представляя ее читателю, мы, напротив, имеем в виду расположить его
к ней и вызвать в нем интерес к дальнейшей ее судьбе.
Изабелла Арчер считала – таково было еще одно ее убеждение –
счастьем свою свободу и полагала, что надлежит воспользоваться ею
на просвещенный лад. Ей и в голову не приходило сетовать на то, что
она осталась одна, тем паче на одиночество – в ее глазах это было бы
малодушием; к тому же ее сестра Лили постоянно и очень настойчиво
уговаривала ее поселиться у нее в доме. Незадолго до смерти отца у
Изабеллы появилась новая приятельница, которая с успехом трудилась
на благо общества, и Изабелла видела в ней достойный подражания
образец. Генриетта Стэкпол обладала завидным даром: она нашла свое
призвание в журналистике, и ее «письма» из Вашингтона, Ньюпорта, с
Белых гор и из прочих городов и весей, публиковавшиеся в
«Интервьюере», были у всех на языке. Изабелла, с присущей ей
самонадеянностью, называла их «легковесными», что, однако, не
мешало ей отдавать должное мужеству, энергии и жизнерадостности


молодой писательницы, которая одна, без родни и без достатка, взяла
на себя воспитание троих племянников – детей своей больной
овдовевшей сестры – и платила за их обучение из денег, заработанных
литературным трудом. Генриетта придерживалась самых передовых
взглядов и почти на все имела точный ответ. Она давно уже мечтала
отправиться в Европу, чтобы в серии писем в «Интервьюере»
рассказать о Старом Свете с новых позиций – задача не столь уж
трудная, поскольку Генриетта знала наперед, каковы будут ее мнения и
какие претензии вызовут у нее большинство европейских
установлений. Узнав, что Изабелла собирается в путь, она тотчас же
решила ехать, полагая, естественно, что путешествовать вдвоем будет
особенно приятно. Однако с отъездом ей пришлось повременить.
Генриетта считала Изабеллу исключительной натурой и уже не раз, не
называя по имени, живописала в своих письмах, но ни слова не
говорила 
подруге, 
не 
слишком 
прилежной 
читательнице
«Интервьюера», которая вряд ли бы этому обрадовалась. Генриетта же,
в мнении Изабеллы, служила живым примером женщины независимой
и притом счастливой. В случае Генриетты источник независимости
лежал на поверхности, но, даже если молодая девушка не
обнаруживает способностей к журналистике и не обладает
необходимым, как утверждала Генриетта, даром угадывать, что нужно
публике, это вовсе не означает, будто у нее нет никакого призвания,
никаких полезных талантов и ей только и остается, что быть ветреной
и пустой. Изабелла решительно не желала быть пустой. Если
набраться терпения, непременно найдется какое-нибудь дело по плечу.
Разумеется, среди убеждений нашей героини имелось немало идей и
по вопросу о браке. Первый пункт этого перечня гласил, что слишком
много думать о замужестве вульгарно– И уж боже упаси гоняться за
женихами. По мнению Изабеллы, всякая женщина, кроме разве самых
хрупких, должна уметь жить сама по себе и вполне может быть
счастлива, не деля существования с неким более или менее грубым
представителем противоположного пола. Ее молитвы были услышаны:
свойственные ей чистота и гордость – холодность и сухость, сказал бы
какой-нибудь отвергнутый вздыхатель, склонный к анализу, – не
позволяли ей строить тщеславных планов относительно возможного
мужа. Немногие в кругу знакомых ей мужчин казались ей достойными
такой разорительной траты сил, а мысль, что один из них мог бы вдруг


разжечь в ней надежды и вознаградить за терпение, заставляла ее
улыбаться. В глубине души – в самых ее глубинах – она верила: если
бы ее озарил свет любви, она сумела бы отдать себя безоглядно, но
видение это было слишком грозное – ив конечном счете скорее пугало
ее, чем манило. Изабелла то и дело возвращалась к нему, но почти
никогда на нем не задерживалась – оно сразу же вызывало в ее душе
тревогу. Ей казалось, что она слишком много думает о себе, и, если бы
кто-нибудь назвал ее заядлой эгоисткой, она бы тотчас покраснела.
Она без конца искала путей развить себя, жаждала достичь
совершенства и беспрестанно проверяла, чего уже успела добиться. Ее
внутренний мир представлялся ее тщеславному воображению чем-то
вроде сада, где шумят ветви, в воздухе разлит аромат, где много
тенистых беседок и уходящих вдаль аллей; погружаясь в него, она
словно совершала прогулку на свежем воздухе, а забираясь в самые
сокровенные его уголки, не видела в том ничего дурного – ведь она
возвращалась оттуда с охапками роз. Правда, жизнь часто напоминала
ей, что в мире есть много других садов, иных, чем сад ее
необыкновенной души, кроме того, есть множество мрачных,
зловонных пустырей, густо поросших уродством и бедой. Уносимая с
недавних пор потоком вознагражденной любознательности, который
уже увлек ее в старую добрую Англию, а мог умчать и дальше, она
часто ловила себя на мысли о тысячах обездоленных, и тогда ее
собственная утонченная, наполненная до краев душа начинала
казаться ей весьма нескромной. Но что делать? Какое место отвести
существующим в мире страданиям в планах о радужном будущем?
Скажем прямо, предмет этот недолго удерживал ее внимание. Она
была слишком молода, слишком торопилась жить, слишком мало
знала, что такое боль. Она уверила себя, что молодой женщине, к тому
же всеми признанной умнице, необходимо прежде всего составить
себе представление о жизни в целом. Без этого не уберечься от
ошибок, и, только обретя такое представление, можно будет серьезно
заняться вопросом о незавидном положении других людей.
Англия явилась для нее откровением; она захватила ее, как ребенка
пантомима. Прежде, когда еще девочкой ее привозили в Европу, она
видела только страны континента, и видела их из окна своей детской;
Париж, а не Лондон, был Меккой ее отца,
[18]
к тому же дочери,
естественно, не могли разделять большей части его увлечений. Образы


той далекой поры потускнели и стерлись, и отпечаток Старого Света
на всем, что сейчас она наблюдала, имел для нее прелесть новизны.
Дом Тачитов казался ей ожившей картиной; ни одна мелочь его
изысканного комфорта не ускользнула от ее взгляда; и в своем
прекрасном совершенстве Гарденкорт открывал целый мир,
удовлетворяя в то же время всем потребностям. Большие низкие
комнаты с потемневшими потолками и укромными закоулками,
глубокие оконные проемы и причудливые переплеты, ровный свет,
густая зелень за окном, словно подсматривающая за обитателями дома,
возможность благоустроенного уединения в центре этих «владений» –
места, где почти ничто не нарушало благодатной тишины, где сама
земля поглощала звук шагов, а туманный ласковый воздух смягчал
острые углы в человеческих отношениях и резкость человеческих
голосов, – все это пришлось весьма по вкусу нашей героине, в
чувствах которой вкус играл не последнюю роль.
Она быстро подружилась с дядюшкой и часто сидела возле его
кресла, когда мистера Тачита вывозили на лужайку. Он много времени
проводил на свежем воздухе – сидел сложа руки, – тихий, уютный бог
домашнего очага, бог повседневных забот, который, исполнив все свои
обязанности и получив вознаграждение за труды, теперь пытается
приучить себя к неделям и месяцам сплошного досуга. Изабелла
весьма развлекала его – куда больше, чем сама о том догадывалась
(она нередко производила на людей совсем не то впечатление, на какое
рассчитывала), и он охотно вызывал ее на болтовню, как про себя
определял рассуждения Изабеллы. В них присутствовало «нечто»,
свойственное всем молодым американкам, к словам которых
относились не в пример с большим интересом, чем к тому, что
говорилось их заокеанскими сестрами. Подобно большинству ее
соотечественниц, Изабеллу с детства поощряли делиться своими
мыслями; к ее замечаниям прислушивались, причем считалось само
собой разумеющимся, что у нее есть и свои суждения, и чувства.
Конечно, суждения эти отнюдь не всегда отличались глубиной, а
чувства испарялись по мере их выражения, тем не менее след они
оставляли: Изабелла приобрела привычку пытаться по крайней мере
думать и чувствовать и, что еще важнее, ее ответы – особенно когда
предмет разговора задевал за живое – стали находчивы и пылки, а это,
по мнению многих, является признаком духовного превосходства.


Мистер Тачит не раз ловил себя на мысли, что она напоминает ему его
жену, какой та была в молодости. Именно эта естественность и
свежесть, эта способность схватывать и отвечать на лету пленили тогда
его сердце. Самой Изабелле он ни словом не обмолвился об этом
сходстве: если миссис Тачит была когда-то такой, как Изабелла, то
Изабелла вовсе не была такой, как миссис Тачит. Старый джентльмен
проникся нежностью к племяннице: давно уже, по его собственным
словам, их дом не оживляла молодость, и наша живая, стремительная,
звонкоголосая героиня была приятна ему, словно журчащий ручеек. Он
с радостью сделал бы для нее что-нибудь и только ждал, чтобы она
обратилась к нему с просьбой. Но она обращалась к нему лишь с
вопросами, правда, им не было конца. Ответов у него тоже нашлось в
избытке, хотя порою ее неуемная любознательность ставила его в
тупик. Особенно много она расспрашивала об Англии, ее конституции,
английском характере, политике, о нравах и привычках королевской
семьи, обычаях аристократии, об образе жизни и мыслей его соседей
и, прося разъяснить ей то или это, не упускала случая осведомиться,
соответствует ли подлинное положение вещей тому, как оно описано в
книгах. Мистер Тачит обыкновенно бросал на нее лукавый взгляд и,
улыбаясь с чуть заметной иронией, расправлял на коленях шаль.
– В книгах? – ответил он как-то. – Как вам сказать? Книги – не по
моей части. Об этом лучше спросить Ральфа. Я всегда доходил до
всего сам – узнавал все естественным путем, так сказать. Даже
вопросов не задавал – просто помалкивал да поглядывал. Конечно, у
меня были большие возможности – молодые девицы обычно такими
возможностями не располагают. По натуре я человек наблюдательный,
хотя, пожалуй, по мне это и не видно. Сколько бы вы ни
присматривались ко мне – все равно я высмотрю в вас больше. К
англичанам я присматриваюсь уже добрых тридцать пять лет и могу с
уверенностью сказать, что знаю о них предостаточно. В целом Англия
– замечательная страна, замечательнее, чем мы признаем это за
океаном. Кое-что я, пожалуй, здесь подправил бы, но англичане, по-
видимому, пока не чувствуют в этом надобности. Когда появляется
надобность в переменах, они умеют их добиться. Но никогда не
спешат и до поры до времени спокойно ждут. Прямо скажу, я здесь
прижился куда лучше, чем поначалу ожидал. Вероятно, потому, что


мне сопутствовал успех. Где человеку сопутствует успех, там он,
естественно, и приживается.
– Значит, я тоже приживусь здесь, если буду иметь успех? –
спросила Изабелла.
– Вполне вероятно. Вас, несомненно, ждет здесь успех. Англичане
очень любят молодых американок
[19]
и превосходно их принимают.
Впрочем, вам не к чему так уж стараться прижиться здесь.
– О, я совсем не уверена, что в Англии мне 


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   82




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет