Рудольф Штейнер Карма профессий в связи с жизнью Гёте ga 172 Космическая и человеческая история



бет1/10
Дата09.12.2016
өлшемі2,65 Mb.
#3532
түріОбзор
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10





Рудольф Штейнер
Карма профессий

в связи с жизнью Гёте
GA 172
Космическая и человеческая история

том 3
10 лекций, прочитанных в Дорнахе

с 4 по 27 ноября 1916 года

библ. №172

Перевод с немецкого

1-8 лекции – А. Демидов

9-10 лекции – И. Меликишвили

Редакция – А. Демидов

Корректура – Р. Идлис
СОДЕРЖАНИЕ


ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ 3

ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ 20

ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ 33

ЧЕТВЁРТАЯ ЛЕКЦИЯ 49

ПЯТАЯ ЛЕКЦИЯ 63

ШЕСТАЯ ЛЕКЦИЯ 73

СЕДЬМАЯ ЛЕКЦИЯ 83

ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ 100

ДЕВЯТАЯ ЛЕКЦИЯ 114

ДЕСЯТАЯ ЛЕКЦИЯ 127



Культ предков, политеизм, монотеизм и Мистерия Голгофы. Люцифер и тайна Луны. Митра и Христос
ПРИМЕЧАНИЯ

К настоящему изданию

Примечания к тексту

Список имен

Подробное содержание

Рудольф Штейнер о печати лекций

Обзор произведений Рудольфа Штейнера

ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ


Дорнах, 4 ноября 1916г.
Завтра я начну говорить о проблеме, которую я уже обозначил: о связи духовнонаучного импульса с некоторыми не выявленными задачами нашего времени и о влиянии, которое должна оказывать духовная наука на отдельные сферы, а именно на научные проблемы. Затем, как я уже говорил, мне хотелось бы указать на то, что в смысле пятого послеатлантического периода мог бы назвать кармой профессий человека.

Сегодня в качестве исходного пункта я возьму нечто вполне обозримое, однако, именно в виду обозримости, явности, мало связанное с другим. Впрочем, этот исходный пункт предоставит возможность для иных точек соприкосновения. Точнее, сегодня я попытаюсь показать в жизни Гёте то, что особенно характеризует Гёте как личность пятой послеатлантической эпохи. При этом снова прозвучит кое-что из того, на что я уже указывал, особенно в последнее время. Мне единственно хотелось бы провести перед вашими душами ряд фактов, относящихся к этой личности, тех фактов, которые дали бы каждому возможность с фактической стороны характеризовать для себя важнейшие явления восходящего пятого послеатлантического периода. Является ли жизнь и личность Гёте столь всеобъемлющими и определяющими по отношению к духовным деяниям человечества? И с другой стороны, нельзя ли сказать, что эта жизнь и личность Гёте остаются, насколько это возможно, безрезультатными для жизни вплоть до наших дней, несмотря на то, что произошло столь многое? Но это связано с особенностями нашей новой культуры в целом. Можно сказать: да как же вообще можно утверждать, что жизнь Гёте оказалась безрезультатной? Разве его труды неизвестны? Разве недавно не появилось издание трудов Гёте, состоящее из сотен томов? Разве число писем Гёте, опубликованных на переходе от девятнадцатого века к двадцатому не составило шесть-семь тысяч, а сегодня их количество разве не исчисляется, чуть ли не десятью тысячами? Разве нет богатейшей литературы о Гёте, можно сказать, почти на всех языках культурного мира? Разве его труды не цитируются всё снова и снова? А самый главный его труд, «Фауст», разве не проходит снова и снова перед душами людей?

В последнее время я многократно демонстрировал заблуждение одного нового крупного учёного, которое в гораздо большей степени, нежели это себе представляют, симптоматично для нашего времени. Один крупный естествоиспытатель нашего времени, естествоиспытатель, задающий тон, хочет говорить о значении естественнонаучного мировоззрения в наше время, так, словно считает это естественнонаучное мировоззрение наиболее блестящим и совершенным не только по отношению нашему времени, современности, но и ко всем временам развития человечества. Он выдвигает тезис: пусть трудно доказать, что мы живём в наилучшем из миров, зато естествоиспытатель по крайней мере может быть уверен в том, что мы, люди современности, живём в самое лучшее время, и Гёте, великий знаток мира и людей выразил это следующими словами:
…разве мы не с радостью следим

За духом времени, – за много лет пред нами

Как размышлял мудрец, и как в сравненье с ним

Чудесно далеко продвинулись мы сами?

(перевод Холодковского)
Этот крупный естествоиспытатель допускает ошибку, считая, что, выразив свою сокровенную точку зрения, он может примкнуть к Гёте, великому знатоку мира и людей: на самом деле он примыкает только к Вагнеру, образ которого Гёте противопоставляет образу Фауста. И хотя в такой ошибке содержится изрядная доля честности, свойственной нашему времени, тем не менее, этот человек говорит так же, как и множество людей, цитирующих сегодня Гёте: у них на устах «Фауст», на деле же, они выражают честную, неподдельную точку зрения Вагнера. А теперь давайте в качестве основы для рассмотрения проведём перед взором жизнь Гёте как духовное явление.

Вы знаете, что Гёте родился в городе при обстоятельствах, которые обнаруживают свою значительность для жизни Гёте, если мы хотим изучать связь человеческой жизни с великими вопросами судьбы, вопросами кармы. В 17 веке семья отца Гёте перебирается во Франкфурт на Майне. Семья матери осела там давно, и, проследив эту материнскую фамилию во Франкфурте на Майне, мы увидим, что бургомистры Франкфурта избирались из фамилии Текстор, то есть по материнской линии Гёте, что свидетельствует о престиже этой материнской фамилии во Франкфурте. Отец Гёте был человеком, проникнутым чувством долга, и в то же время человеком имевшем для того времени далеко идущие интересы. Он даже путешествовал в Италию, все стены его патрицианского дома во Франкфурте были увешаны картинами, изображавшими значительные события римского мира, он охотно говорил на эти темы. Что же касается культуры тогдашнего времени, которая в тогдашней жизни Франкфурта была целиком и полностью проникнута французской культурой, то дело обстояло так, что дом Гёте был связан с нею самым теснейшим образом. В этом доме Гёте разыгрывались великие мировые феномены, и отец Гёте проявлял к ним внутренний интерес. Мать Гёте изначально была женщиной гуманистического склада, она, можно сказать, принимала самое непосредственное участие во всём, что как легендарный, сказочный элемент включается в натуру человека, что подобно крыльям поэтического, склонного к фантазии настроения возносит человека над повседневностью.

В большей степени, чем человеку нашего времени, у Гёте была возможность вырасти, не будучи обманутым тем течением, которое в наше время выявляется куда сильнее, чем в прошлом, тем течением, которое возникает из-за того, что человека в сравнительно ранние годы затягивают в школу. Гёте не пришлось втянуться в школу, но он мог свободно развиваться в родительском доме: он развивался чрезвычайно свободно, под влиянием строгого, но не грубого отца, под влиянием поэтически настроенной матери. Он развивался так, что в более поздние годы он мог вспоминать свои мальчишеские, детские годы с внутренним удовольствием, ибо он развивался в истинно человеческой, гуманистической среде. Некоторые вещи, о которых мы читаем в «Поэзии и правде», и к которым сегодня относятся с педантичным юмором, имеют всё же гораздо большее значение, чем это обычно полагают. Когда Гёте сам рассказывает о том, как он обучался игре на клавесине, это является указанием на глубокие человеческие связи; тут перед нашими глазами разыгрывается нечто мифическое, различные пальцы руки становятся некими самостоятельными фигурами, большой палец, указательный палец одушевляются. Можно сказать без сантиментов: большой палец, указательный палец обретают некое мистическое отношение к звукам. Это свидетельствует о том, что Гёте должен был быть введен в жизнь как цельный человек. Не односторонне, не как часть человека, что обычно часто случается, – а именно, оказывается введённой, задействованной голова, а затем, когда голова хочет поддержки, задействуется и остальное тело с помощью всевозможных видов спорта, физкультуры, – нет, тут в отношение с внешним миром должно было вступить полностью одухотворенное человеческое тело.

При этом мы должны учитывать задатки и природу Гёте, с самого начала указывающие на исключительную индивидуальность. Всё с самой ранней юности указывало на определённое направление жизненного пути. Он был одинаково склонен то самозабвенно вслушиваться в грациозные, возбуждающие сказки матери и, благодаря этому, уже мальчиком предаваться игре фантазии, то, если это удавалось, ускользать от взора матери и особенно, надзора строгого отца; бродить по тесным переулкам и не только наблюдать там всевозможные жизненные ситуации, но и самому рано становиться их участником: при этом рано живо ощущать, живо чувствовать то, что отлагается в человеческой карме. Отец, строгий человек, можно сказать, естественным образом направлял мальчика к тому, что, по тогдашним воззрениям, единственно могло дать ему правильную установку и направление в жизни. Отец был юристом, воспитанным в романских представлениях, проникнутый романским умонастроением: этим романским юридическим настроением он пронизывал и душу мальчика. Однако при этом в мальчишеской душе при созерцании римских образов, римских произведений и сокровищ искусства зажигалось известное стремление ко всему, созданному римской культурой. Всё способствовало тому, чтобы совершенно определенным образом поставить Гёте в жизнь своего времени. Благодаря этому он, – я бы сказал в третьем по четвертое столетия пятого послеатлантического периода – стал личностью, которая несла в себе все импульсы восходящего пятого послеатлантического периода. Он – в некотором смысле рано – стал личностью поставленной на самой себе, личностью, живущей, исходя из самой себя, а не из того, что застывшем, педантичным образом связывает человека с известными формами, которые принудительно воздействуют на него из тех или иных социальных отношений. Он изучал эти социальные отношения так, что они хотя и касались его, но не приковывали к себе. Его хранила некая изолированная позиция, стоя на которой он получал доступ ко всем отношениям, но не срастался с ними так, как срастаются с окружающими их обстоятельствами в раннем возрасте многие люди. Всё это, конечно, было следствием особо благоприятной кармы. Но если мы объективно рассмотрим эту карму, нам удастся разрешить многие важные кармические вопросы и проблемы.

Затем, после того как отец ознакомил его с юриспруденцией, Гёте поступил в Лейпцигский университет. Это произошло в 1765 году, то есть в относительно раннее время жизни этого Лейпцигского университета. Нельзя забывать, как вступил он в эту жизнь Лейпцигского университета: не измученным и измождённым теми трудами, которые молодые люди нашего времени должны предпринять в свои более поздние годы жизни, чтобы стать абитуриентом, а затем, завершив абитуриентскую подготовку с радостью отбросить всё то, чему там учили, отбросить, по крайней мере, большую часть, и приступить к обучению в высшей школе, чтобы насладиться жизнью. Он поступил в Лейпцигский университет не для того, чтобы только прогуливать – для тех, кто недостаточно бегло знает немецкий язык я замечу, что прогуливать (“schwaenzen”) значит не посещать лекции, но во время лекций заниматься чем-нибудь другим, – хотя прогулов у него было более, чем достаточно. Вступая в жизнь, в высшую научную среду, в прославленную научную среду Лейпцигского университета, он, тем самым вступил в круг, который – по мере прислушивания к нему, – мог пробудить в Гёте глубокие стремления. А там он именно слушал. В Лейпцигском университете, прежде всего, действовал великий Готтшед, тот самый великий Готтшед, голова которого вмещала всю образованность того времени: по многочисленным устным и письменным каналам эта образованность перетекала во все тогдашнее бытие, пронизывая его тем, что было связано с культурой Лейпцига. Если бы, наряду с влиянием Готтшеда, в Лейпциге жил ещё и великий импульс Лессинга, Гёте, тем не менее, все равно считал бы, что именно благодаря величественной фигуре Готтшеда он был введён в круг тогдашней мудрости, штудировал совместно юриспруденцию и философию, а также и то, что светский человек мог получить от теологии, учении о внеземных предметах.

Впрочем, Гёте, уже имевший некоторое представление об эстетике, испытал небольшое разочарование, впервые посетив Готтшеда. Он подошёл к дверям Готшеда; слуга – не знаю, чувствовал ли он что-либо от того, что жило в Гёте – вместо того, чтобы как положено, потратить время и как следует доложить Готтшеду о визите Гёте, без церемоний привёл Гёте к Готтшеду; Гёте встретился с Готшедом, когда тот был без парика, совершенно лысый. А ведь для учёного того времени – это происходило в 1765 году! – это было нечто ужасное. И вот впечатлительному Гёте пришлось увидеть, как Готтшед, грациозно повернувшись, быстро схватил свой парик и напялил на свою лысину, другой же рукой закатил своему слуге увесистую оплеуху. Это немного охладило Гёте. Ещё более его охладила методика Готтшеда, мало соответствующая тому, чего Гёте страстно желал. Лекции Геллера о морали тоже едва ли расширили его кругозор. Так и случилось, что в Лейпциге он вскоре стал больше посещать медицинские, естественнонаучные лекции, своего рода продолжение которых он испытал в доме профессора Людвига, где он обедал: там обсуждались эти предметы. Нельзя, конечно сказать, что Гёте в Лейпциге «…философию постиг, стал юристом, стал, врачом; увы! усердьем и трудом и в богословие проник…», тем не менее, он ознакомился с этими вещами и уже в Лейпциге усвоил многие естественнонаучные представления своего времени.

Затем он пережил – и тот, кто рассматривает человеческую жизнь духовнонаучно, должен особенно внимательно отнестись к таким вещам – после того, как он внешне ознакомился с некоторыми науками, после того, как кое-что повидал в жизни, был замешан в похождения и скандалы, – он пережил смертельную болезнь. Он увидел смерть в лицо. Можно представить себе, сколь многое прошло тогда через душу Гёте: из-за сильных, многократно повторяющихся кровоизлияний ему действительно приходилось бороться со смертью. Он был так слаб, что вынужден был вернуться домой и только через некоторое время смог продолжить свою учёбу в университете. Это он сделал уже в Страсбурге. В Страсбурге он входит в круг одной весьма значительной личности, которая могла дать ему чрезвычайно много. Чтобы судить о том, с каким чувством Гёте встретился именно с этой личностью, надо принять во внимание, что когда он, будучи под влиянием тех внутренних душевных переживаний, испытанных им в Лейпциге в связи с возможностью смерти, возвратился во Франкфурт, он уже начал, благодаря связям с некоторыми людьми, углубляться в мистические переживания, приобщаться к мистическому пониманию мира. Уже тогда он углубился в чтение оккультно-мистической литературы, пытаясь в своём роде, еще по-юношески составить систему мира, систему мировоззрения, исходя при этом из мистической каббалистической точки зрения. Он действительно уже тогда пытался познать «всю мира внутреннюю связь», пытался дать воздействовать на себя «всем истинам, всем тайнам» (всем действенным силам и семенам), он не хотел, чтобы из его уст лилась не истина, а «слов пустых набор случайный», что ему пришлось наблюдать в Лейпциге.

И вот он приехал в Страсбург, где ему особенно хотелось снова услышать естественнонаучные лекции, к которым он уже приобщился прежде. О юстиции, – столь дорогой сердцу его отца, и гораздо менее ему самому – он думал: она от меня никуда не денется. Но им владело стремление изучить законы природы. Однажды, поднимаясь по лестнице в Страсбурге, он встретил человека, который и своей внешностью, и своим внутренним миром, сквозь который проглядывал исполненный духа лик, сразу же, мгновенно произвёл на него огромное впечатление. Внешне – шёл человек, который казался священником, который, однако, так носил своё длинное пальто, что задние полы приходилось засовывать в карманы; это было странно, но на Гёте он произвел блестящее впечатление. Это был Гердер. С тех пор он до известной степени жил тем, что бушевало в Гердере. А в Гердере тогда жило чрезвычайно многое. Можно сказать, что Гердер носил в себе совершенно новое мировоззрение. Гердер духовно вынашивал в себе то, что еще не удавалось никому: исследовать мировые явления, начиная с простейшего, с простейших безжизненных форм, поднимаясь через растительное и животное царство к человеку, к истории и к божественному мировому управлению историей. Образ всеобъемлющего мировоззрения уже жил тогда в Гердере. Гердер говорил о своих идеях с воодушевлением, при случае бунтуя против традиционной косности. И от многих речей Гердера Гёте становилось теплее. То, что всё в мире находится в развитии, что всё это развитие совершается по духовному мировому плану: ещё никому не доводилось увидеть все это так, как видел это Гердер. Но Гердер ещё не записал всего этого, так что всё находилось в становлении. И Гёте ощущал, переживал это становление, он принимал участие в стремлении, чувствах и борьбе Гердера. Можно сказать: начиная с пылинки, поднимаясь через все царства природы вплоть до Бога, хотел Гердер исследовать эволюцию мира, что он и сделал в столь великом и всеобъемлющем стиле, насколько позволяло то время, сделал в своём несравненном сочинении «Идеи к философии истории человечества». Тут мы действительно видим, как в этом духе Гердер подытожил всё то, что в то время было известно о фактах природного и человеческого царства. Но всё это было объединено в мировоззрение, проникнутое духом.

Наряду с этим из духа Гердера на Гёте оказывало воздействие и то, что внес в мировоззренческую эволюцию нового времени Спиноза. Тогда в Страсбурге благодаря Гердеру зародилась в Гёте та склонность к Спинозе, которую он хранил всю свою жизнь.

Кроме того, Гердер был восторженным почитателем Шекспира, что было неслыханно в то время. Вы только представьте себе, как должна была действовать эта своеобразная душевная противоположность между Гердером и Гёте; ведь Гёте приехал, наполненный страстным желанием увидеть всё то, что не могло ему дать современное образование, и как обрел он в Гердере мыслящий ум высшего ранга, ум, революционно настроенный против этого образования. Гёте, до той поры учившийся почитать художественные формы, жившие в Корнеле и Расине, принимал всё это так, как принимает человек вещь, о которой услышал, что она важнее всего в мире. Но всё же он принимал все эти вещи с некоторым внутренним возмущением. Утешением для его души было то, что благодаря Гердеру он познакомился с Шекспиром, поэтом, свободным от всякого формализма, поэтом, создававшем образы исходя из непосредственной человеческой индивидуальности, который не имел ничего общего с тем, что учился уважать Гёте; единство времени, места и действия, – нет, Шекспир ставил на первый план человека. Можно сказать так: освященное именем Шекспира, в душе Гёте жило то внутреннее культурно-революционное настроение, которое может быть выражено высказыванием: я хочу изучать человека, а не то, что опутывает человека формальными правилами и формальными законами мировых связей, не паутину из единства ситуации, времени, места и действия, нет, именно человека хочу я постичь.

При этом у него возникла возможность тогда же в Страсбурге познакомиться с человеком, который пытался заглянуть в глубинные, интимные стороны человеческой души: это был удивительный Юнг-Штиллинг, изучавший и подробно описывавший оккультные стороны душевной жизни человека. Не является ли история жизни Юнг-Штиллинга, с его описаниями, тем, что Гёте называл «серым человеком», который заправляет под землей, не является ли это прекраснейшим описанием оккультных соотношений? Можно сказать: в то, что относится к жизни природы и к исторической жизни, в то, что живёт в эстетике, Гёте вступил благодаря Гердеру; благодаря Юнг-Штиллингу он получил доступ к оккультной стороне человеческой жизни, с которой он уже близко познакомился во Франкфурте, внимательно изучая Сведенборга.

Всё это бушевало в душе Гёте вместе с тем, что преподносилось ему как законы природы, когда он слушал естественнонаучные лекции в Страсбурге. У него возникали серьёзные вопросы, большие проблемы, касающиеся человеческой жизни. Он глубоко исследовал вопросы познания и воли, глубоко всматривался в связь душевной природы человека и природы Вселенной. В связи со всем этим ещё во Франкфурте он изучал Парацельса. Так наряду с тем, что он, как нечто иное, изучал в Страсбурге, в нём жило страстное стремление «познать все действия, все тайны». Именно в Страсбурге это стремление особенно усилилось, стало глубже. Не следовало бы думать, что в Страсбурге Гёте тратил своё время лишь на пустяки, когда он зачастил в пасторский дом в Сесенхайме: я вовсе не считаю это чем-то незначительным. Гёте мог совмещать жизнь в глубинах человеческого воления и человеческого познания с жизнью, связанной со всем повседневным обиходом человека, с каждой человеческой судьбой.

Потом, защитив диссертацию, он становится своего рода доктором юридических наук, лиценциатом и доктором юриспруденции. Тем самым Гёте обрадовал и своего отца, так что мог вернуться домой. Началась его адвокатская практика. Она породила странную дисгармонию в душе этого человека, которому в аппеляционном суде в Вецларе приходилось штудировать акты, возраст которых исчислялся зачастую столетиями – в буквальном, а не в переносном смысле. Ибо «закон и право передаются по наследству, как вечная болезнь». Но и в более позднее время и в другом месте можно было пережить нечто подобное. Видите ли, в том месте, где я рос, – позвольте мне сделать такое добавление, – мне пришлось пережить следующее: это происходило в семидесятые годы XIX века – однажды мы услышали, – я тогда был ещё мальчиком, – что одного человека должны были посадить в тюрьму. Это было в семидесятые годы! Это был уважаемый в том местечке человек, где у него было достаточно крупное торговое дело. И он был посажен в тюрьму, я думаю, на полтора года, за то, что в 1848 году во время революции бросал камни в гостиницу! Действительно, этот процесс продолжался с 1848 года, когда этот человек, тогда еще мальчишка, бросал камни в гостиницу, до его позднего возраста, так что в 1873 году он был посажен в тюрьму на полтора года. Тогда дело обстояло, может быть уже не так уж плохо, как в то время, когда Гёте штудировал акты в апелляционном суде, но, тем не менее, всё еще было плохо. Но отца это радовало, он иной раз помогал советами в случае проблем, которые Гёте должен был решать, работая с запылёнными актами. Впрочем, не следует думать, что Гёте был неумелым адвокатом. Это было совсем не так. Гёте и в качестве адвоката был на своём месте. Он не давал повода всё снова и снова предполагать, что живущий в идеальном, мыслящий ум должен оказаться неумелым, неприспособленным к жизни. Как адвокат Гёте отнюдь не был неумелым. Если сегодня иной адвокат ссылается на свою занятость и замечает, что ему из-за этой своей занятости, обширной деятельности некогда читать Гёте, ему надо заметить, что сам Гёте наверняка был точно таким же отличным адвокатом, – сегодня это можно подтвердить документально, что и делают некоторые относительно своей работы. Однако Гёте, помимо той деятельности, где он был столь практичен, насколько это вообще возможно для практика, уже вынашивал в своей душе поэму «Готц фон Берлихинген». Да, он носил в своей душе идеи, которые возникали в нём ещё во время естественнонаучных занятий Франкфурте, благодаря его знакомству с Гердером, с Юнг-Штиллингом: идеи к своему «Фаусту».

Готц фон Берлихинген – Готфрид фон Берлихинген, – сразу же, как только Гёте создал это художественное произведение, показал в чем, в сущности, состоит искусство Гёте. Искусство Гёте внесло нечто новое в духовное творчество человечества. Как художника и как поэта Гёте нельзя сравнить с Данте, нельзя сравнить с Гомером, нельзя сравнить с Шекспиром. По отношению к поэтическому творчеству он стоит иным образом, и это связано с позицией Гёте занимаемой им – как неким явлением – в свою эпоху. Эта эпоха, то, как она изживалась в непосредственном и отдалённом окружении Гёте не позволяла такому мыслящему уму как Гёте полностью срастись с собой. Государственная жизнь, вращаясь сама по себе, что сегодня считается само собой разумеющимся, Гёте не давала ничего. Он жил в области, которая представляла собой в высшей степени индивидуальную, обособленную территорию. Дело не в том, как это случилось. Он жил не в огромном государстве, он жил так, что какие-либо спущенные сверху единообразие, унитаризм не довлели над той областью, где он вырастал. Жизнь вокруг него была лишена твёрдых, застывших форм. Он мог повсюду замкнуться в узком круге и в этом узком круге воспринимать нечто универсальное. Вот в чем заключается своеобразие.

В руки ему попалась книга, книга написанная плохо, действительно плохо, но они в высшей степени заинтересовала его: это была «Автобиография Готфрида фон Берлихингена с железной рукой» – своеобразной фигурой XVI века, участвовавшая во многих событиях этого века, но участвовавшая в них весьма примечательным образом. Читая историю жизни Готфрида фон Берлихингена, можно видеть, как был он при Императоре Максимилиане, при Императоре Карле Пятом общается с самыми разными людьми, принимает участие во всевозможных предприятиях и битвах 16 столетия, но всегда так, что видно; принимая участие в каком-либо событии он как бы целиком стоит в нём, изживает себя в нём. Затем он попадает в ситуацию совершенно иного характера, снова втягивается в неё, борется за различные интересы, наконец, позднее попадает в плен. После он даёт клятву не предпринимать никаких дальнейших действий и его спокойно отпускают в его замок в середине Южной Германии, но он вмешивается в крестьянское восстание, в котором крестьяне поднимаются на борьбу за свободу. Всё это происходит так, что становится очевидным: не Готфрид фон Берлихинген втягивается в эти дестабилизирующие события, но они составляют его личность, характер самого Готфрида фон Берлихингена. Можно сказать: если читаешь историю жизни Готфрида фон Берлихингена, то в конце концов все эти события в которых он участвует, в которых он замешан, – не хочу сказать, что от них сводит шею от скуки: они действительно неинтересны сами по себе, эти отдельные события, отдельные битвы, где участвует он, Готфрид фон Берлихинген, – однако, несмотря на всю скуку, навеваемую этими событиями, в которых он участвует, интерес вызывает характерно-сильная, характерно-содержательная личность.

Показательно, однако то, что Гёте обратился именно к фигуре Готфрида фон Берлихингена. Так он смог сделать то, что едва ли удалось бы ему сделать иным образом: увидеть содержание, стремления и жизнь 16 столетия сконцентрированными в одной личности. Это было нужно ему. Это значило для него: взять в руки историю и изучать. Действовать подобно тому или иному историку «с превосходными прагматическими максимами», который, после того как он обыскал все кладовки и выворотил мусорные вёдра, состыковывает вместе отдельные исторические периоды – действовать так, было, конечно не по вкусу для Гёте. Но увидеть человека, живо поставленного в средоточие своего времени, увидеть в одной человеческой душе отражение того, что иначе не было бы интересным – это было нечто для Гёте. И вот он взял эту, можно сказать скучную, плохо написанную автобиографию Готфрида фон Берлихингена, прочёл её и преобразил, в сущности, совсем немного. Поэтому он назвал первую редакцию этой, если хотите, драмы: «История Готфрида фон Берлихингена с железной рукой. Драматическое переложение». Он не написал «Драма», но только «Драматическое переложение». Он, в сущности, всего лишь драматизировал историю Готца фон Берлихингена, но драматизировал так, что в ней живет целая эпоха, причем живет эта эпоха в одном человеке. Вы только представьте себе, ведь это 16 столетие, это время утренней зари пятого послеатлантического периода. Гёте видел её сквозь душу Готфрида фон Берлихингена, человека, выросшего в середине Южной Германии. Уже тогда через его душу проходил этот кусок жизни, которая носила исторический характер, но которую он увидел именно в действительной жизни, а не в том, что стало историей. Для Гёте было бы совершенно невозможно, взять из того времени какую-нибудь историческую фигуру со всеми человеческими проблемами в душе, на которые я здесь указывал, и в соответствие с историей сделать её героем драмы; нет, он драматизирует неказистую автобиографию какого-то человека, всё человеческое начало которого действует на него, драматизирует в соответствие с драматическим искусством, открывшимся ему благодаря вживанию в Шекспира: это было именно то, что он мог. Вследствие этого он стал известен в некоторых кругах, которые уже тогда интересовались чем-то подобным; ведь он для своих современников перенёс в настоящее, в своё настоящее, кусок прошлого, тогда как для современного ему мира прошлое было «книгой за семью печатями». Само собой разумеется, что тогда в широких кругах знали о том, что Гёте извлёк из плохо написанной истории Готфрида фон Берлинхингера из 16 столетия, столь же мало, сколько сегодня иной пастор знает о сверхчувственной жизни.

Гёте вторгался в человеческую жизнь. Он должен был вторгаться в неё, поскольку сам он мог жить, только срастаясь с той человеческой жизнью, которая непосредственно выступала ему навстречу, он срастался, несмотря на то, что всегда сохранял изолированную позицию, оставался «на своей табуретке», срастался же только с тем, к чему прикасался.

В то же самое время Гёте приходилось знакомиться с жизнью еще и иным образом. Сегодня мало представляют себе, что тогда в самых широких кругах так называемого образованного мира, окружавшего Гёте существовало глубокое стремление к душевному развитию. Так человек врастал в то, что давалось с 16 века. Действительно, во внешней жизни закон и право передавались по наследству, подобно вечной болезни, но, тем не менее, души все же были затронуты тем стремлением, которое известно нам как стремление души пятого послеатлантического периода. Вследствие этого возникала серьёзная дисгармония между тем, что чувствовали души и тем, что разыгрывалось во внешней жизни. Это порождало сильные сентиментальные переживания, вело к сентиментальности. Уметь чувствовать, уметь как можно сильнее чувствовать, насколько велик контраст между действительностью и тем, что могла ощущать честная, горячая человеческая душа, уметь подчеркнуть этот контраст – вот что было глубокой потребностью некоторых душ того времени. Человек направлял свой взор вовне, в большую жизнь. Тут действовали внешние обстоятельства, тут жили люди с теми или иными интересами, но порой в душе своей они мало соприкасались с этой социальной жизнью. Оказавшись в одиночестве, эти души искали особых душевных переживаний, стоящих по ту сторону внешней жизни. Можно было сказать себе так: Ах, эта внешняя жизнь, как далека она от всего того, к чему стремиться и на что надеется душа! – говорить так было своего рода утешением. Жить в сентиментальном настроении становилось общей тенденцией эпохи. Человек считал общественную жизнь, ту жизнь, которая разыгрывалась вовне, плохой, ущербной. Поэтому ему хотелось отыскать иную жизнь, неиспорченную безликой общественной жизнью, официозом, такую жизнь, где человек мог бы переживать себя в тихих, мирных проявлениях мира, в природе, в мирной жизни животных, в жизни растений. Благодаря этому постепенно возникало настроение, господствовавшее у большей части образованных душ. Умение плакать над дисгармонией мира приносило огромное удовлетворение. Особенным почитанием пользовался тот писатель, чьи произведения давали повод пролить слезу на прочитанную страницу. Быть несчастным многие почитали тогда за счастье. Пойти погулять в лесу, вернуться, тихо сесть в своей комнате и думать: Ах, как много, много червячков, которых я не заметил и на которых наступил, поплатились жизнью за мою прогулку! – Человек проливал горячие слёзы в свой носовой платок по поводу дисгармонии между природой и человеческой жизнью. Писали письма к любимым, столь же сентиментальным, как и они сами, друзьям, начиная их словами: Сердечный, любимый друг, или подруга, – но даже на эти строки уже струились слёзы, они падали на бумагу и, как свидетельство в верности, вместе с письмом спешили к любимому другу или подруге.

Эта жизнь была свойственна большей части образованного мира во второй половине XVIII столетия. Была она свойственна и Гёте, и он хорошо понимал её, ибо много истинного представляло собой это переживание дисгармонии между тем, что часто бессознательно и неопределённо ощущалось в душе, и тем, что давалось ей во внешнем мире. Зачастую это было поистине правдиво. Гёте мог чувствовать это. Тихая жизнь, разыгрывающаяся между душами в то время, совсем не походила на то, что разыгрывалось в большом мире. Гёте должен был принимать участие во внешней жизни, ибо он мог и должен был в первую очередь соприкасаться с ней. Однако он должен был всё снова и снова черпать силы также и из своего внутреннего мира, для того, чтобы благодаря соприкосновению с этими вещами оздоровиться. Всё это настроение эпохи, которое назвали потом завладевшей большей частью образованных людей лихорадкой Зигварта, лихорадкой Вертера, – всё это он описал в своём юношеском романе «Страдания молодого Вертера». В образе Вертера он тайно запечатлел всё то, в чём сам принимал участие, переживая то сентиментальное настроение по отношению к миру, переживая так, что чувство дисгармонии жизни чуть не довело его до самоубийства. Вот почему он позволяет Вертеру покончить жизнь самоубийством. Было бы неплохо представить себе, как проявлялась у Гёте возможность – несмотря на то, что он обладал прочно укоренённым индивидуальным началом – протягивать нити своей души ко всему, что разыгрывалось в душах в его окружении, как это у него становилось искусством, и как он, исходя из души, свободно описывал все это. Написав Вертера, он как бы исцелился от него, исцелился от всего Вертера, от того, что других людей ещё только захватывало: ведь комплекс Вертера, «лихорадка Вертера» подобно эпидемии распространялась в самых широких кругах, из-за книги «Страдания молодого Вертера». Но Гёте был исцелён.

Желая оценить эти вещи по достоинству, не следует забывать, что поле душевной жизни Гёте было поистине широко, и что он был в состоянии жить в некой душевной полярности. Он сам испытал «болезнь Вертера» и этот комплекс Вертера; он, исходя из своей души, описал это в своей книге «Страдания молодого Вертера». В дружеских письмах того времени, где он набрасывает картину своего возвышенно-сентиментального настроения, он сообщает в то же время, что существует ещё и иной Гёте, Гёте-самоубийца, которого одолевают навязчивые мысли. Гёте – как фигура из маскарада, которая может использовать всевозможные наряды и маски. И этот Гёте как карнавальная фигура оживает также и в художественной форме. Достаточно лишь почувствовать влияние таких, оставшихся более или менее фрагментарными драматических произведений как «Сатир» и «Патер Брей», относящихся к тому времени, чтобы ощутить всю широту душевной жизни Гёте. Сатир, обожествлённый лесной чёрт, который, с одной стороны развивает в своих тирадах пантеизм, хочет в духе Руссо вернуться назад к природе, не желая довольствоваться тем, что производит культура. Какая великолепная жратва – сырые каштаны: – вот идеал сатира! Но сатир в то же время и натурфилософ, который хочет познать тайны природы, поэтому он – извините – обретает своих приверженцев именно в мире женщин, его боготворят, хотя ведёт он себя довольно скверно. С гомерическим юмором высмеивает он все фальшивые стремления к игре в авторитеты, к вере в авторитеты. И в «Патере Брейе» мы видим ложное прорицательство, якобы священное, но под маской священства творящего разные дела – с большим юмором они уже не высмеиваются, но объективно разоблачаются. Тут Гёте проявляет себя самым живым образом как юморист, грубый юморист. И всё это проистекает из той же души, откуда появился и «Вертер». Это происходит не потому, что Гёте поверхностен, а потому, что он глубоко захвачен разными полюсами человеческой жизни.

Именно благодаря «Вертеру» Гёте добился определённого влияния. «Вертер» относительно рано стал широко известен; именно «Вертер» послужил причиной того, что герцог Веймарский стал интересоваться Гёте. «Готц фон Берлихинген» тоже произвёл большое впечатление, но не на тех, кто считал себя тогда знатоком, понимающим культуру, искусство и поэзию. “Imitation detestable des mauvaises pieces anglaises, degoutante platitude” – так отозвался один великий человек того времени о «Готце фон Берлихингене».

В 1775 году Гёте переносит свою жизнь на совершенно иную арену, в Веймар. Герцог Веймарский познакомился с ним и позвал Гёте в Веймар, так что Гёте, можно сказать, одним скачком стал государственным министром Веймара.

Видите ли, сегодня, задним числом имеют такое чувство; Гёте написал «Готца фон Берлихингена», написал «Страдания молодого Вертера», в Веймаре он создал большую часть «Фауста»; именно это считают основным делом Гёте. Сам он в своём тогдашнем положении не рассматривал это как основное дело: это было лишь побочным продуктом его жизни. И герцог Веймарский рассматривал его не как придворного поэта, но как государственного министра, отчего, конечно, ретрограды, носящие косы в Веймаре, были вне себя, так что герцог Веймарский должен был издать своего рода обращение, указ к своему народу, где он оправдывается: да, Гёте по его мнению человек более великий, чем эти ретрограды с косами. И то, что он был сразу же назначен государственным министром, не будучи, насколько мне известно, ни младшим, ни старшим советником, обязывало герцога оправдать такое назначение. Но он сделал это. И Гёте ни в коем случае не был плохим министром, таким, кто исполняет должность министра спустя рукава, нет, он был министром гораздо лучшим, чем некоторые министры, которым было и на этом поприще далеко до Гёте. И тот, кто сам однажды лично убедился, как я, – а я смею со всей скромностью сказать, что в моём случае именно так и было, – как Гёте выполнял свои обязанности министра, тот знает, что Гёте был прекрасным министром Саксен-Веймарского герцогства, он с полной самоотдачей входил во все тонкости своего дела. Быть министром – было тогда для Гёте самым важным делом, и в течение десяти лет Гёте чрезвычайно многое сделал именно в качестве министра в Веймаре.

Уже в Веймаре он написал часть «Фауста». То, что фигурирует нынче в сочинениях под «изящным» титулом «Пра-Фауст», он написал тогда в Веймаре. Но в этом «Фаусте» уже жило всё то, что, можно сказать, было взглядом Фауста, направленным вверх. И поскольку «Фауст» был создан на основе жизни, как таковой, – благодаря той же самой жизни он соприкасается теперь с каждой человеческой душой! Опять-таки в Веймаре обнаружилось, что окружение Гёте не могло вполне захватить его. Часто встречаются люди, которые в большей или меньшей степени являются всего лишь составителями своих актов, деловых бумаг. Но Гёте не был всего лишь составителем актов, множество которых действительно было составлено им как веймарским чиновником. Но ведь, кроме этого, он вживался во все ситуации в Веймаре; и хотя он всё же оставался на «своей скамейке», занимал изолированную позицию, он соприкасался со всеми гуманистическими элементами. И эти гуманистические начала, эта человечность преобразовывалась в нём в искусство. Так, например, мы видим, как характер одной женщины, госпожи фон Штейн, которую сблизили с ним дружеские отношения, стал для него проблемой. В сущности, наблюдение этого характера вблизи, привело его к созданию драматического образа «Ифигении». То, что как характер фрау фон Штейн действовало на него, он хотел преобразовать с помощью искусства. Сюжет «Ифигении» был для него всего лишь средством разрешения своих жизненных проблем. Отношения при Веймарском дворе, сотрудничество с герцогом Карлом Августом, чей характер заслуживал внимания, рассмотрение судьбы герцога, другие отношения, разыгрывающиеся там, – все становилось для Гёте проблемой. Жизнь задавала ему вопросы. Ему был нужен материал, чтобы подчинить эти отношения художественной форме. Материалом для «Тассо» ему, фактически, послужили отношения в Веймаре; он лишь облёк их в художественную форму. Я, разумеется, не могу входить здесь во все нюансы духовной жизни Гёте; мне только хотелось бы поставить перед Вашими душами эти факты, для того, чтобы мы могли в духовнонаучном смысле опираться на них в качестве примера.

Уже тогда, в самом начале своей жизни в Веймаре, благодаря некоторым связям, которые он приобрёл, у него появилась возможность углубить свои знания о природе, причём углубить самостоятельно. Он изучает растения; уже тогда он приступает к изучению анатомии в университете г. Йены. Во всём он исходит из того, что воспринял от Гердера: на отдельных примерах подтвердить идейную взаимосвязь мира. Он хочет изучить все связи в растительном мире в целом, он хочет изучить то, что живёт в растительном мире как духовное начало. Он хотел бы с помощью своей души вникнуть в родство всех животных между собой, для того, чтобы найти путь вверх, к человеку. Эволюционную идею он хочет изучать непосредственно, на самих объектах природы. Представьте себе, что он перенял у Гердера великую идею: великое духовное становление изучить по всем отдельным моментам эволюции живых существ. В этом он был с Гердером в одиночестве, ибо те, кто задавал тогда тон в духовной жизни, думали совсем иначе, они повсюду воздвигали барьеры.

Вся духовная деятельность могла тогда развиваться по направлению к двум полюсам: в сторону дифференциации и в сторону интеграции, разделения и объединения. Гёте и Гердер хотели объединить множественное, разнообразное. Другие исходили из того, чтобы иметь красивую классификацию, хорошенько всё подразделить. В то время для многих вставал вопрос: чем человек отличается от животного? Говорили, что у человека отсутствует промежуточная межчелюстная кость, в которой расположены резцы в верхней челюсти, человек имеет особую челюсть; только у животных есть промежуточная челюстная кость, промежуточная челюсть. Гёте, конечно, не был материалистом, и не хотел обосновывать материализм, исходя из материалистических намерений. Однако его здравому смыслу, его умонастроению противоречило то, что внутренняя гармония природы не находит подтверждения на таких отдельных примерах. Вот почему он, вопреки всем научным авторитетам, стремился доказать, что промежуточная межчелюстная кость у человека есть. И ему это удалось. Так он пришёл к написанию своего первого научного трактата под названием «О наличии у человека, как и у животных, межчелюстной кости верхней челюсти». Тем самым он добавил кое-что к духовной эволюции, некую подробность, деталь, идущую вразрез со всем тогдашним миром естественных наук; сегодня это считается само собой разумеющимся, и никто не сомневается в этом.

Так предстаёт Гёте уже не в качестве поэта, автора «Вертера», «Готца фон Берлихингера», «Фауста», как тот, кто у кого в голове зародилась «Ифигения» и «Тассо». Он предстаёт как глубокий наблюдатель природных связей, он проводит исследования и работает как настоящий учёный. Он не был односторонним образом или поэтом, или исследователем, или министром: это цельный человек, всесторонне стремящийся цельный человек.

Гёте прожил в Веймаре примерно десять лет, но он уже не мог подавить своё стремление в Италию. Подобно бегству, предпринимает он своё путешествие в Италию во второй половине 80-х годов XVIII века. Нельзя забывать, что лишь тогда для Гёте возникла ситуация, к которой он страстно стремился ещё с ранних лет, и такая ситуация возникла для него впервые. Представьте себе, что до тех пор Гёте не видел ни одного крупного города, кроме Франкфурта! Надо всегда помнить, что первым большим городом, благодаря которому Гёте выступил на арену мировой истории, был Рим. Надо правильно оценить это событие в жизни Гёте. В Риме Гёте ощутил пульсацию всеобщего потока: ощутил, как этот поток жизни восходил в пятую послеатлантическую эпоху вплоть до нашего времени, ощутил то, что действовало в нём как мировая история, с всеобъемлющим мировоззрением, зреющим в его душе. Здесь он вынашивал идеи, подсказанные ему обликами животных и растений, полученные им из многообразия растительных, животных и минеральных форм, которые он сравнивал между собой, исследуя их на Аппенинском полуострове. В самых дальних районах он искал подтверждения своей идеи пра-растения, и это ему удалось. Каждый камень, каждое растение интересовали его; он давал воздействовать на себя тому, посредством чего множественность преобразуется в единство. При этом он отдавался влиянию великих произведений искусства, в которых он обнаруживал смутный отголосок древнего эллинизма. И поскольку, с одной стороны, он направлял взгляд на многообразие природы, ему удавалось также, с другой стороны, всей глубиной своей души ощутить все тончайшие нюансы искусства Ренессанса. Вы только прочитайте слова, которые он сказал при виде «Святой Цецилии» Рафаэля в Болонье, как при виде этого произведения искусства в его душе ожили все те чувства, которые чудесным, глубоко интенсивным образом возводят человека из чувственного мира в мир сверхчувственный. Прочтите в его «Итальянском путешествии» как он, с одной стороны, всё время, углубляя и углубляя свои идеи о природе, ощущал по отношению к произведениям искусства, что человек только тогда может создать истинное искусство, если само это искусство создается из глубин жизни. Великие произведения искусства греков, – говорил он, – теперь мне стали ясны, потому что: «Я предполагаю, что они действовали по тому же самому закону, по которому действовала природа, закону, следом которого являюсь и я». – «Эти высшие произведения искусства, созданные человеком по истинным природным законам, являются в то же время и высшими произведениями самой природы. Всё произвольное, воображаемое устраняется; здесь необходимость, здесь Бог». Так писал он своему Веймарскому другу.

Всё необычайное воспринимает он здесь, оно преображается для него в то, что он уже чувствовал и предчувствовал раньше. Наиболее значительные сцены «Фауста» он пишет именно в Риме. «Ифигения», «Тассо» более или менее набросанные им в прозе ещё в Веймаре, были частично завершены; теперь он пишет их в стихах. Ведь теперь он смог обрести стиль, и теперь этот классический стиль выразился в этих произведениях, поскольку он сам все время находился под воздействием классического искусства. То, что он переживал в Италии, было регенерацией, своего рода новым рождением души у Гёте. Нечто своеобразное, странное складывалось теперь в его душе; он ощущал глубокое противоречие между стремлениями своего времени, тем, что он повсюду видел в своём окружении, и тем, что он учился ощущать как высшую форму чисто человеческого.

Он вернулся в Веймар, он снова вернулся в тот мир, в котором создавались вещи, потрясавшие всех: «Разбойники» Шиллера, «Ардинжелло» Хайнса и другие. Они были подобны для него варварскому вздору, противоречащему всему, что коренилось теперь в его душе. В своей душевной жизни он чувствовал себя совсем одиноким. Он был почти забыт. Именно теперь начали постепенно развиваться его отношения с Шиллером. Подход к нему ему было трудно найти, так как, оглядываясь назад, он ни к чему не относился с такой неприязнью, как к юношеским сочинениям Шиллера. Тем не менее, Гёте и Шиллер нашли друг друга, и это привело к дружескому союзу, равных которому в истории развития человечества было мало. Они воодушевляли друг друга, так что Герман Гримм с правом сказал: В отношениях Гёте и Шиллера мы имеем не только Гёте плюс Шиллер, но Гёте плюс Шиллер, и Шиллер плюс Гёте. Каждый, благодаря другому, становился немного другим, и то, что каждый благодаря другому становился другим, оплодотворяло обоих. И вот теперь в душах обоих возникла великая, всеобъемлющая человеческая проблема. То, что тогдашний мир хотел решить политическим путём – великая проблема свободы человечества – встала перед душой Гёте и Шиллера как в духовном, так и в гуманистическом смысле. Другие много размышляли над тем, какие внешние социальные учреждения надо ввести в мире, которые могли бы обеспечить свободу в жизни человека. Для Шиллера же речь шла о другом: Как человек может найти свободу в собственной душе? – Этой проблеме он посвятил себя при разработке своего единственного в своём роде сочинения «Письма об эстетическом воспитании человека». Как выводит человек свою душу за пределы самого себя, от обычного состояния жизни к возвышенному состоянию жизни – вот что было большим вопросом для Шиллера. С одной стороны, человек поставлен в чувственно-вопринимаемую природу, – говорит Шиллер, – но с другой стороны, он соотносится с миром логики. В обоих мирах он не свободен. Свободным становится он, будучи эстетически наслаждающимся и эстетически созидающим, то есть там, где мысли не испытывают логического принуждения, соответствуя лишь вкусу и наклонностям, но где они в то же время остаются свободны и от чувственного. Шиллер обращает внимание на некое среднее состояние. Из всего, то было написано в течение эволюции человечества, эти «Письма об эстетическом воспитании человека» относятся к вершинам образованности. Ведь это представляло собой проблему, загадку человека, которую он совместно с Гёте ставил перед своей душой.

Гёте не мог подступиться к этой проблеме философски, в абстрактных идеях, так как мог это Шиллер: Гёте должен был отнестись к этой проблеме более живо. И он по-своему, всеобъемлющим образом решает эту проблему, поставив её в своей сказке «О Зелёной Змее и Прекрасной Лилии». Как Шиллер хотел показать на философском уровне, как человек от обычной жизни поднимается к высшей жизни, так и Гёте на примере взаимодействия духовных сил в человеческой душе в сказке о Зелёной Змее и Прекрасной Лилии показал, как человек на душевном уровне развивается от повседневной душевной жизни к высшей душевной жизни. То, что Шиллер реализовал философски, Гёте великолепным образом представил наглядно в этой сказке, которую он присоединил к описанию внешней жизни в своем романтическом похожем на новеллу сочинении: «Рассуждения немецких эмигрантов». Действительно, при живом общении между Гёте и Шиллером оживали те загадочные вопросы жизни, которые человек мог поставить себе в связи с тем, что заключалось в вопросе, в страстном стремлении:
Познать все действия, все тайны,

Всю мира внутреннюю связь,

Из уст моих чтоб истина лилась,

Не слов пустых набор случайный.



«Фауст», перевод Холодковского
Тот, кому удалось подступиться к тому, что разыгрывалось между Гёте и Шиллером, приходит и к тому, что жило в мыслящем уме Шиллера, жило в мыслящем уме Гёте в то время: тогда в этом, ещё не получившем признания, ещё не ставшим достаточно действенным духовном достоянии в совершенно исключительной форме сконцентрировались стремления пятой послеатлантической эпохи. Всё то, что тогда двигало ими обоими, – в тех формах и методах, посредством которых Шиллер пытался разрешить загадку человека в своих «Письмах об эстетическом воспитании человека», в тех формах и методах, посредством которых Гёте рассматривал в то время мир цвета, мир хроматики, чтобы противостоять Ньютону, в тех формах и методах, посредством которых Гёте изобразил развитие человеческой души в своей сказке «О Зелёной Змее и Прекрасной Лилии», – все эти всеобъемлющие вопросы были, как казалось, уделом лишь немногих. Ибо наряду с касающимися жизни Гёте фактами, которые нам хотелось привести здесь до сих пор, необходимо обратить внимание и на то, как сегодня многие говорят о Гёте и верят, что они могут говорить о нём, хотя эпоха Гёте, как прошлое вообще остаётся для многих «книгой за семью печатями». Можно сказать, что это в известном смысле прямо-таки радует, если кто-либо остаётся честным в этом отношении. Конечно, это было проявлением филистерства, когда Дюбуа-Раймон, знаменитый естествоиспытатель Дюбуа Раймон прочёл свою речь «Гёте и несть (ему) конца». Тот самый человек, который обозначил границу познания природы, который сделал так много открытий в области физиологии, будучи ректором одного университета, прочёл речь: «Гёте и несть (ему) конца» (“Goethe und kein Ende”). Филистерская она потому, что исходит из следующих соображений: вот ведь как много людей говорят о том, кто был всего лишь дилетантом, о Гёте, который везде и во всём был дилетантом; вот о ком говорят люди. С тех пор мы достигли многого, чего Гёте, само собой разуется, не знал: учение о клетке (цитология), учение об электричестве, прогресс в физиологии! – Все это предстаёт перед душой Дюбуа Раймонд. Куда уж тут Гёте! И вот люди говорят о Фаусте, представленном Гёте, говорят так, как если бы Гёте – так считает Дюбуа Раймон – хотел представить его как некий идеал человека. Дюбуа_Раймон не находит, что Гёте создал такой идеал человека, он спрашивает: Не лучше ли было бы сделать Фауста крупнее, чем сделал его Гёте, полезнее для человечества? А Гёте представил какого-то жалкого болвана – Дюбуа Раймон не употреблял такого выражения, но оно вполне в духе того, что он говорит, – который не может справиться со своим внутренним миром. Потом, говорит он, если бы Фауст был порядочным малым, он должен был бы честно жениться на Гретхен, а не совращать её, должен был бы открыть электоромашину и воздушный насос, быть штатным профессором и иметь заслуженную славу. Это он высказал лишь устно, то, что Фауст, если бы он был порядочным человеком, должен был бы честно жениться на Гретхен, а не просто совращать её, открыть электромашину и воздушный насос, служить человечеству, а не становиться деградировавшим гением, пустившимся во всевозможные спиритуальные бесчинства.

Это, конечно, проявление филистерства – такая ректорская речь, которую можно было услышать в конце XIX столетия, но она, по крайней мере, честна. Как хотелось бы, чтобы такая честность проявлялась почаще; она восхитительна, ибо соответствует правде, в то время как многое из того, что нагромождает иной человек, вдохновлённый Фаустом и Гёте, лживо, трижды лживо; «сокровищ ищет он рукою жадной, и рад, когда червей находит дождевых». Ведь такие цитаты из Гёте, как та, которую вы сегодня неоднократно слышали – это всего лишь духовные дождевые черви, пусть даже облечённые в слова Гёте.

Именно на примере отношения нашего времени к такому мыслящему духу, к такому уму, как Гёте, можно изучать глубину неправдивости нашего времени. Некоторые не делают ничего большего, как только «слов пустых набор случайный», при этом они используют именно слова Гёте, в то время как заложенное в мировоззрении Гёте ведёт к тому, что должно наступить в будущем развитии человечества, и что, как уже указывалось, не только объединяется с духовной наукой, но уже по самой своей природе связано с ней.



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10




©engime.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет